"Владислав Отрошенко. Новочеркасские рассказы " - читать интересную книгу автора

наслаждалось этим свойственным для него состоянием, в котором соединялись
одновременно и упоительное оцепенение, и радостная завороженность, и
обморочное безразличие ко всему, что происходит перед глазами, на улице, в
округе, за толстыми стенами башенки, в башенке - где бы то ни было. Мне не
то чтобы не хотелось крикнуть незнакомому велосипедисту, который быстро и
беззвучно катился по улице, по травяной кромке вдоль мостовой, что он - вот
сейчас - упадет в глубокую яму (обросшую по краям высокой лебедой и потому
для него не заметную); я просто не в силах был этого сделать: я мог только
наблюдать - без сочувствия, без насмешки и даже без любопытства, - как он
падает; как исчезают с поверхности земли переднее колесо, хромированный
руль, сгорбленная спина, а потом и заднее колесо, сверкнувшее напоследок
спицами. Мне было вовсе не обидно, что
Родя лежит в нашем палисаднике и, запрокинув голову на ладони
(делая вид, что спит), подглядывает за нашей Заирой, которая теперь
собирает сливы в кастрюлю, забравшись в цветастой юбке на дерево и широко
расставив ноги на ветках прямо над Родиной головой. Я не испытывал
горячечного азарта, увидев, что на улице вдруг появился, вывернув из-за угла
спуска Разина, долгожданный старьевщик в обвислой шляпе, запряженный вместо
коня в разрисованную арбу: ему можно было принести теперь любую дрянь, хотя
бы и поломанный бабушкин веер, который она прятала в горке среди посуды, и
взамен получить губную гармошку, глиняную свистульку или даже перочинный
нож. Но я и не думал бежать за веером. В эти минуты я вообще не мог о
чем-либо думать, в чем-либо участвовать действием или мыслью, чего-либо
хотеть или не хотеть. Моя воля, словно испорченный оптический прибор, из
которого нельзя извлечь искомую резкость, не настраивалась ни на какое
событие в окрестном мире. Заира, старьевщик, Родя, проворный велосипедист,
блестящий темно-зеленый жук на каменном подоконнике в башенке, печные трубы
на отдаленных крышах, макушки пирамидальных тополей на нижних улицах - все
это я видел одновременно и в то же время не видел ничего. Мир не
воздействовал на мои чувства; я даже не осознавал в эти минуты, что мир
существует и что я существую в нем. Это была какая-то особая форма небытия,
возникавшая по недоразумению - от чрезмерной рассеянности взгляда - в недрах
самой жизни.
Почему-то именно в Трониной башенке мой взгляд заражался этой мертвящей
и блаженной рассеянностью. Иногда, конечно, случалось, что и вдали от
башенки, например, на террасе за летним обедом, когда Ангелина разливала
дымящийся суп по тарелкам (обедами на террасе всегда распоряжалась она, а не
бабушка Анна), меня вдруг охватывало точно такое же состояние. Но длиться
долго оно не могло. "Засмотрелся! - тут же говорила Ангелина, словно уличая
меня в чем-то опасном или вредном. - Ну-ка очнись! - приказывала она. -
Немедленно! Слышишь? " Я машинально кивал в ответ, хотя слышал одни только
звуки, а не сами слова, составленные из них, и, кивая, продолжал смотреть
куда-то в никуда - в глубину туманного разноцветного кома. И тогда Ангелина,
утопив в бокастой фарфоровой супнице тяжелый половник, принималась махать
освободившейся ладонью перед моими глазами с такой же заботливой
энергичностью, с какой растирают обмороженные щеки. И делала она это до тех
пор, пока глаза мои - вместе с чувствами и мыслями - не начинали двигаться,
схватывая предметы в их привычном, раздельном и ясном, виде. После чего
Ангелина строго объясняла мне, что так засматриваться нельзя, что от такого
засматривания можно нечаянно ослепнуть, можно даже незаметно умереть.