"Федор Панферов. Бруски (Книга 3) " - читать интересную книгу автора

теми - радивыми, кто память по себе оставил шатровыми домами, разукрашенными
вензелями, амбарами с тяжелыми замками, сараями - приземистыми, на крепких
дубовых стойках. Гнаться, тянуть из себя жилы, но знать, верить: то, что
накоплено, - мое. Мое, не наше. Наши - дорога в улице, вода в реке, небо,
поле, а загоны - мои, хлеба - мои, лошадь - моя, баба - моя, моя корова, -
тут я весь со всеми моими потрохами: тут и радость и горе мое. Горя много,
злости много. А-а, кому на то какое дело? Знаю, лучше хочу жить, лучше хочу
есть - не дают: соседи не дают, рвут кусок из рук, потому - люди они, а злее
человека зверя нет. А я хочу жить так: одному на земле, с землей, при
большом амбаре, без государств, без войн, без газет. Газеты донимают: жужжат
то о посевной - сеять не умеем, то об уборочной - жать не умеем, то о
хлебе - с хлебом мы не знаем, что делать. Учат. Все учат. А мы, слава богу,
век-то прожили не учась - по миру не ходили, в тюрьме не сидели. Слушайте
кого, бурдяшинцев? Куда их! Пускай по городам разбредутся: не ко двору они.
Ах ты-ы! Вцепиться бы зубами в глотку тому, кто смуту поднимает, кто хочет
мужичье сердце пропороть, кровь высосать! Эх, прокричать бы от всей души и,
если надо, плакать, брякнуться на колени перед чудаками с "Брусков" и
просить: не тревожьте, дайте покою, дайте вздохнуть однова в жизни, - не
ломайте того, что годами скапливалось, что полито потом-кровью.
Потревожите - обезрадите. А мы - жизнь ухлопали... и, может быть, не только
свою... может быть, кто и грех на себя великий принял...
Так рассуждал Никита Гурьянов, и хотелось ему реветь, елозить, биться
головой о грязные половицы нар-дома, звать за собой тех, кто страдает, гниет
сердцем так же, как гниет он, Никита Гурьянов, и вот не может, не в силах
разинуть рот: горечь давит горло, непомерно великая тоска - тоска
смертника - трясет его, как перед виселицей. И он, глядя на Кирилла
Ждаркина, шепчет еле слышно:
- Пятьдесят четыре мне грохнуло. Своими руками пеньки корчевал - кишки
от натуги вылезали. Что уж это - сердца, что ль, у вас нет? Ну, что буяните
на весь мир?
"Странно, удивительно! - впервые видя таким Никиту, думает Кирилл. -
Глаза какие-то ребячьи, и не подумаешь, что он такой. - И тут же Кирилл
припомнил, как умирал сын Никиты - Фома, тихий, мечтательный, а Никита
тогда, еще при живом сыне, хапнул из сундука одежонку. - Убьет за вещь кого
угодно. Уж лучше разом покончить, чтобы вытравить племя", - решил он и
отвернулся от Никиты.
Епиха ползал по краю сцены и, выполняя наказ Шлёнки, дразнил Никиту:
- Удрал ты от меня? Силу во мне почуял, а?
- Уйди, ты. Вон слушай. Агроном, товарищ, гражданин Богданов байт.
Слушай. Что пристал, как муха, - ворчал Никита, переходя с одного конца на
другой.
- Шепчешься? С кем шепчешься? Трещит, а мы ножичком чик - и поползет?
Хозяин! - донимал, снова переползая к нему, Епиха.
- Я предлагаю внести в повестку дня еще один вопросец - от нашего
населения, - из дальнего угла поднялся Маркел Быков, прерывая Богданова. -
Насчет обхождения с гражданами.
- Ты вносить не можешь: не уполномоченный ты, и вообще вопрос этот
давно закрыт. У его бабы пупок зачесался, а он на собрание, - оборвал его
Шлёнка. - У себя в церкве ставь. А тут я слово предоставил товарищу
Богданову, представителю центра, - для пущей важности добавил он и,