"Юрий Петухов. Охота на президентов или Жизнь № 8" - читать интересную книгу автора

комиссарами и краснопузой сволочью... Стэн старался не влезать в прошлое.
Ему хватало настоящего.
А у Мони дед был пламенным революционером. Между революциями он сидел -
то в тюрьме, то в психушке. Даже кудлатенькая бабушка Софа удивлялась:
- Вейз мир,[11] реббе Мойша таки был тихий, благостный, мыши дохли. И в
кого только этот шлемазел[12] пошел...
Прадеда Моня не помнил, слыхал только, что старик был то ли раввином в
Жмеринке, то ли скокарем в гомельской гопе Вени Пархатого. Бабусю вообще
было трудно понять, она то вздыхала о "душке Лео", глядя на фотокарточку
Бронштейна, то материла "проклятых троцкистов", которых дед, якобы, стрелял,
стрелял да так и не дострелял.
Моня не знал, когда и где дед "не дострелял проклятых троцкистов",
слыхал только, что прямо перед войной, после очередной отсидки в дурдоме его
поставили начальником Дальлага. А на время войны самого посадили в Дальлаг.
После срока в лагере деда наградили по-крупному, с офигительным пенсионом и
вернули огромную дачу под Москвой. И одновременно посадили в психушку
папаню.
Папаня что-то там писал, был членом всех союзов, ставил фильмы,
выступал с трибун с пламенными обращениями к молодым строителям коммунизма и
все время переправлял на запад какие-то рукописи - целые чемоданы рукописей.
Но его не публиковали на западе. И папаня люто ненавидел Пастернака, который
послал один единственный роман и сразу опубликовался. Само слово "пастернак"
было в его устах ругательством. Когда он хотел достать Моню, он так и цедил:
- Ну, чего раззявился, как пастернак хренов! Или:
- Ну, ты и пастернак, братец! Совсем охерел! Моня был дитем, про поэтов
и писателей не слыхал, он так и думал, что "пастернак" это, наверное,
"говно", а может, "тварь поганая", или просто "сука", или "жопа" - так
ругали друг дружку отец с матерью. Мать возила на дачу балерин и на отца
внимания не обращала. Дикие драки и ссоры с руганью случались редко, когда
папане удавалось прижать где-нибудь в углу одну из маманиных балерин. Тогда
разверзались небеса - и сам ад нисходил на землю. Моня тут же бежал в
садовую беседку и тихо рыдал в ней, проклиная Россию-суку. Про то, что
Россия - сука, он тоже знал от папани и пламенного дедушки. От них же слыхал
еще, что в этой проклятой стране им жизни все равно не будет!
Пришло время и Моня сам стал зажимать мамашиных балерин. Ему это
сходило с рук. И тогда он понял - он особенный, не такой как все, иной... он
избранный! - и это как-то трогательно возбуждало. О, моменю![13]
Ему было лет тринадцать или четырнадцать, когда это случилось. После
очередной родительской драки он сидел в садовой беседке и как мог сам себя
удовлетворял, шумно дыша и рыдая. Его научили этому нехитрому делу в школе.
Школа была обычной школой - для детишек и внучков пламенных
революционеров и несгибаемых борцов. Три внука самых несгибаемых на перемене
закрылись в классе и принялись за привычную процедуру в тайной надежде, что
настанет час, когда их увидят девочки, спрятавшиеся из любопытства под
партой, и тогда... Но под партой в этот день прятался Моня. Его вытащили,
избили не слишком сильно, но обидно, и подключили к групповому процессу.
Самоудовлетворялись они самозабвенно, даже и не подозревая, что грезы их
претворялись в жизнь, правда, не до конца, но все же - девчонки из класса и
впрямь, подглядывали за ними, только не из-под парт, а с безопасного
расстояния, из-за стены, через верхнее оконце, взобравшись в соседней