"Юрий Петухов. Воскресший, или Полтора года в аду" - читать интересную книгу автора

одно, что рожей ткнуться в нутро шестиметровой жирной гусеницы. Прорвало! И
такая дрянь из этого "ангела" брызнула в глаза мои, что слезы набежали. Но я
его долблю, рву, вымещаю всю злобищу - за то, как он меня терзал, как он мои
мозги высасывал, мою печень когтем ковырял. И так мне хорошо, так сладостно,
не описать, не рассказать. Живучая тварь, с такой быстро не управишься. Но
что делать, тут, как я смекнул, все живучие. А во мне силенок и того больше
прибывает - забурел, налился... краем глаза сам собою любуюсь: когтища
длинные, по полметра вытянулись, бритвенные, с иголками какими-то - да с
такими когтищами на танк не страшно, не то, что на этого черня полудохлого.
Он уже и не червь стал, он уже в кокон свиваться начал. И даже лапы у него
отвалились, и хвост крысиный пятиметровый, раздвоенный, с крюками на концах,
и тот оторвался - только дергается, свивается в кольца. И верещать перестал,
и буркалами не жжет. Только все мне в мозг мысли свои телепатические иглами
вбивает: "Убей их! Убей! Убей опять! Я тогда ничего еще не понимал, я думал,
он сбрендил от боли, от страха. А он-то и не сбрендил вовсе. Там у них,
наверное, все продумано. Только сразу не поймешь никогда. Молочу я его, рву,
колю, грызу клыками и жвалами - у меня клыки-то под сорок сантиметров, не
меньше, а жвала как ковши у бульдозера, но острей да гибче, захватистей. Рад
до смерти, что смог злобу выместить. А он все в кокон, в кокон! А когда
кокон стал с огромную бочку, да весь задрожал, засветился, я сразу усек -
дело неладно! Я матом на него:
- Ах, ты сучара, так тебя через так! Не успеешь! Не успеешь, гад!
А в мозг долотом: "Успею! Успею! Убей их! Опять убей!!!
Из меня вся злость, вся наглость, моя и нахрапистость, все силенки
повылетали, аж крылья железные многометровые обвисли и ржаво как-то
заскрипели. Когти гнуться начали, будто из пластилина... А кокон дрожит,
дергается, набухает... и чего-то там живое внутри просвечивается, чего-то
шевелится. Собрал я остатки сил, да снова клювом как долбану! И разорвал...
А может, этот гнусный бурдюк сам прорвался... И прихватило меня. Да так
прихватило - гонор весь паром вышел, глотка пересохла, в глазах кровавая
рябь пошла. Я и понял-то не сразу, думал, померещилось! Из кокона прямо на
меня вышла та самая, последняя, в красном. Она и сейчас была вся в красном,
то ли в плаще, то ли в пальто... Смотрит, а губы стиснуты - и с них капельки
стекают вниз, кровавые капельки. А потом она разом пальтишко сбросила,
отшвырнула - и застыла, вся белая, мертвая, в пятнах трупных, в черной крови
спекшейся. И шея у нее вся черная, вся в синяках и пятнах от рук моих, ведь
это ж я ее придавил, я! И стоит она - мертвая, слабая, белая, немощная. А я
напротив - сам черт с крыльями, вельзевул, чудовище всесильное и злобное. Но
такую она надо мной, над зверодьяволом, власть возымела, что ни лапы
поднять, ни намертво сжатую челюсть расцепить. Губы у нее медленно
разжались, будто склеенные были, слипшиеся, и таким голосом она просипела,
что был бы я живым, во второй раз бы сдох. Просипела со свистом и шипом:
- Теперь моя пора, милый!
Надо было сразу бежать. Но ноги зацепенели, копыта раздвоенные с
когтями на кончиках в скалу под слоем жижи и крови вцепились, крылья и вовсе
обвисли. Жуть подкатила к сердцу. Тут я сдуру, не помня себя, и завопил:
- Изыди! Изыди, нечистая сила! Тебе тут не положено!
Даже попробовал перекрестить ее, чтоб исчезла. Только лапу таким огнем
ожгло, такой судорогой скрутило - сразу усек, мне теперь, черту-дьяволу
поганому, креститься не полагается. Но все равно ору ором: