"Кто-то,с кем можно бежать" - читать интересную книгу автора (Гроссман Давид)

1. "Мы с моей тенью отправились в путь"

***

Пёс мчится по улицам, за ним бежит парень. Их связывает длинная верёвка, которая путается в ногах прохожих, они ворчат и сердятся, и парень бормочет снова и снова: "Извините, извините", и между извинениями кричит псу: "Остановись! Стоп!", и один раз (какой позор!) у него даже вырывается: "Тпру!", а пёс бежит.

Он летит вперёд, пересекая шумные улицы на красный свет. Глаза парня следят за золотистой собачьей шерстью, которая то пропадает, то появляется среди ног людей, будто секретный сигнал.

– Не спеши, – кричит парень и думает, что знай он хотя бы, как его зовут, он окликнул бы его по имени, и, может быть, пёс остановился бы или, по крайней мере, замедлил свой бег, но в глубине души он чувствует, что и тогда пёс продолжал бы бежать, и, даже если верёвка затянется у него на шее, он будет бежать пока не достигнет места, к которому так мчится, и скорей бы уж попасть туда, и пусть оставит меня, наконец, в покое.

Всё это совсем некстати сейчас. Парень, Асаф, бежит вперёд, но мысли его путаются далеко позади, он не хочет их думать, он должен сосредоточиться на гонке за псом, но он чувствует, как они тащатся за ним словно связка консервных банок и бренчат; банка родительской поездки, например. В эту минуту его родители над океаном, летят первый раз в жизни, зачем им вообще надо было ехать так внезапно; и банка его старшей сестры, о которой он просто боится думать, оттуда одни беды; и есть ещё банки маленькие и большие, они сталкиваются в его голове, и в конце связки кувыркается банка, которая тащится за ним уже две недели, её жестяной звон сводит его с ума и орёт во всю мочь, что он обязан, наконец, влюбиться в Дафи по-настоящему, потому что, сколько можно ждать; и Асаф знает, что ему нужно остановиться на минутку, привести в порядок этот жестяной караван, но у пса другие планы.

Чёрт побери, вздыхает Асаф, потому что за миг до того как открылась дверь, и его позвали посмотреть на пса, он, совсем уж было, приблизился к решающему месту влюблённости в неё, в Дафи. Совсем уже чувствовал, как сдаётся упрямая точка где-то в животе, откуда медленный и тихий голос постоянно шепчет ему, она не для тебя, эта Дафи, она только и ищет, как бы подколоть и выставить на смех всех и тебя в особенности, и почему ты продолжаешь ломать эту дурацкую комедию каждый вечер. И, когда ему почти удалось заглушить этот склочный голос, открылась дверь комнаты, в которой он сидел всю последнюю неделю с восьми до четырёх, и в проёме возник Аврам Данох, тощий, смуглый и мрачный зам начальника санитарного отдела муниципалитета и какой никакой приятель его отца, тот, кто устроил его на эту работу на весь август; он велел ему прекратить бездельничать и немедленно спуститься с ним в собачник, и что наконец-то есть для него работа.

Данох проворно шагал, что-то объясняя про какую-то собаку, но Асаф не слушал – переход из одного состояния в другое обычно занимал у него несколько секунд – он плёлся за Данохом по коридорам муниципалитета между людьми, пришедшими оплатить счета за воду и налоги или донести на соседей, пристроивших балкон без разрешения, и спускался за ним на задний двор, пытаясь почувствовать, смог ли он уже преодолеть последнюю точку внутреннего сопротивления Дафи, и что он скажет вечером Рои, который требует перестать, наконец, колебаться и начать вести себя как мужчина.чером Рои, который требует прекратитьмог ли он уже преодолеть последнюю точку внутреннего сопротивления Д Уже издали он услышал сильный и частый лай и удивился: обычно все собаки лаяли вместе, их хор иногда прерывал его фантазии на третьем этаже, а сейчас лаяла только одна. Данох открыл решётку, повернулся и сказал Асафу что-то, что трудно было разобрать из-за лая, открыл вторую решётку и жестом велел ему войти в узкий проход между клетками.

Ошибиться было трудно. Данох не стал бы приводить сюда Асафа ради другой собаки. Среди восьми или девяти собак, каждая в своей клетке, был один пёс, который как бы вобрал в себя всех остальных, оставив их безмолвными и слегка ошеломлёнными. Он был не слишком велик, но были в нём мощь и необузданность, а главное – отчаяние. Такого отчаяния Асаф никогда не видал у собаки. Раз за разом пёс бросался на решётку, и весь ряд клеток дрожал и звенел, и пёс издавал жуткий высокий звук, смесь воя и рычания. Остальные собаки, стоя или лёжа, смотрели на него молча, удивлённо и даже почтительно, и у Асафа было странное чувство, что если бы так вёл себя человек, то следовало бы немедленно подойти и помочь ему или уйти, чтобы человек смог остаться наедине со своим горем.

В коротких промежутках между атаками стенок клетки Данох тихо и быстро говорил. Кто-то из инспекторов нашёл пса, бегающего в центре города возле Сионской площади. Ветеринар предполагал начальную стадию бешенства, но никаких признаков обнаружено не было, и, несмотря на грязь и несколько поверхностных ранений, пёс в отличном состоянии. Асаф обратил внимание, что Данох говорит углом рта, как будто скрывает от пса, что о нём говорят.

– Уже сорок восемь часов он здесь, – выдохнул Данох боком, – а до сих пор не выдохся. Каков зверь, а? – добавил он и слегка напрягся, когда пёс вперил в него на мгновение взгляд. – Это тебе не бродячая собака.

– Так кто же его хозяин? – спросил Асаф и отступил, так как пёс снова бросился на решётку, и от удара затряслась клетка.

– Так вот же, – прогундосил Данох и почесал в волосах, – это ты и должен будешь определить.

– Как, я? – испугался Асаф. – Где я его найду? – И Данох сказал, что как только этот кальб (он назвал его кальб, по-арабски) немного успокоится, мы у него спросим. Асаф смотрел на него, не понимая, а Данох сказал: просто сделаем то, что мы всегда делаем в таких случаях, – привязываем к собаке верёвку и отпускаем, а сами идём за ней, недолго – час, два – и она сама приводит тебя прямо к своему хозяину.

Асаф думал, что он смеётся, где это слыхано такое, но Данох вынул из кармана рубашки сложенную бумагу и сказал, что очень важно, прежде чем передать собаку хозяину дать ему подписать этот бланк, форму 76, положи в карман, Асаф, и не потеряй, потому что, по правде сказать, ты слегка рассеян, и главное, объясни ему, уважаемому хозяину собаки, что штраф – сто пятьдесят шекелей, и либо штраф, либо суд, на выбор – он платит, во-первых, за то, что не уследил за своей собакой, а во-вторых, в счёт ми-ни-маль-ной (Данох насмешливо смаковал каждый слог) компенсации за мороку и беспокойство, причинённые муниципалитету, и за пустую трату времени пре-вос-ход-ных кадров! Он довольно сильно хлопнул Асафа по плечу и сказал, что после того, как найдёт хозяина собаки, он может вернуться к себе в отдел водоснабжения и продолжать там валять дурака до конца каникул за счёт налогоплательщиков.

– Но как же я... – запротестовал Асаф. – Посмотрите на него... он как сумасшедший...

И тут случилось вот что: пёс услышал его. Остановился вдруг. Перестал носиться по клетке. Медленно приблизился к решётке и посмотрел на Асафа. Его рёбра всё ещё лихорадочно вздымались, но движения замедлились, а глаза были темны и очень сосредоточенны. Он склонил голову набок, будто приглядываясь к Асафу, и Асаф подумал, что сейчас он откроет рот и скажет человеческим голосом – сам ты сумасшедший.

Пёс улёгся на живот, опустил голову, его передние лапы совершали под решёткой роющие, умоляющие движения, из горла пробивался новый звук, тонкий и нежный, как плач щенка или плач ребёнка.

Асаф сам не заметил, как склонился перед псом по другую сторону решетки. Даже Данох, человек жёсткий, который без большого восторга устроил Асафа на эту работу, улыбнулся, увидев, как мгновенно он опустился на колени. Асаф смотрел на пса и тихо с ним говорил.

– Чей ты? – спросил он его. – Что с тобой произошло? Почему ты так бушуешь? – Он говорил медленно, оставляя место для ответов и не смущая собаку продолжительными взглядами в упор. Он знал – его научил друг его сестры Рели – разницу между говорить собаке и говорить с собакой. Пёс лежал, тяжело дыша, и сейчас, впервые, выглядел усталым и ослабевшим и был меньше, чем казался раньше. В собачнике наконец-то воцарилась тишина, другие собаки начали бродить по клеткам, возвращаясь к жизни. Асаф просунул палец сквозь одно из отверстий и прикоснулся к его голове. И пёс не шевельнулся. Асаф поскрёб пальцем липкую и грязную шерсть. Пёс завыл быстро и возбуждённо, без перерывов. Как будто должен был кому-нибудь что-то рассказать, не в силах больше держать это в себе. Его красный язык дрожал, глаза были велики и выразительны.

С этого момента Асаф больше не спорил с Данохом, который поспешил воспользоваться тем, что пёс успокоился, вошёл в клетку и привязал длинную верёвку к оранжевому ошейнику, прячущемуся в спутанной шерсти.

– Давай, бери его, – скомандовал Данох, – теперь он пойдёт с тобой как миленький, – и слегка отпрянул, когда пёс вдруг возник перед клеткой, и, как бы стряхнув с себя усталость и тихую преданность, нервно посмотрел направо и налево, понюхал воздух и словно прислушался к далёкому голосу.

– Ну вот, вы и подружились, – попробовал Данох убедить Асафа и себя самого, – ты только береги себя, когда будешь ходить с ним по городу, я твоему отцу обещал, – последние слова застряли у него в горле.

Ибо в эту минуту пёс сосредоточился и напрягся. Морда его заострилась, и в облике появилось что-то волчье.

– Слушай, – пробормотал Данох с лёгким сомнением, – ничего, что я тебя с ним посылаю?

Асаф не ответил. Только посмотрел, поражённый переменой, произошедшей с псом на воле. Данох снова хлопнул его по плечу:

– Ты сильный парень, смотри, ты выше меня и своего отца, ты с ним справишься, да?

Асаф хотел спросить, что ему делать, если пёс не поведёт его к своему хозяину, и до каких пор он должен за ним ходить (в ящике стола его ждал обед из трёх бутербродов), и что, если пёс, например, поссорился с хозяевами и совсем не собирается возвращаться домой...

Эти вопросы так и не были заданы ни в тот момент, ни после. Асаф в тот день больше не виделся с Данохом, не видел он его и в последующие несколько дней. Иногда очень легко точно установить момент, когда что-то – жизнь Асафа, например – начинает безвозвратно меняться до неузнаваемости.

Как только рука Асафа сжала верёвку, пёс мощным броском сорвался с места и потянул его за собой. Данох испуганно взмахнул рукой, успел ещё сделать пару шагов вслед уносящемуся Асафу, даже побежал за ним – всё было бесполезно. Асаф с большой скоростью был протащен через двор муниципалитета, спущен с лестницы, выброшен на улицу. Потом его швыряло на стоящую машину, на мусорный бак, на прохожих. Он бежал...

Большой мохнатый хвост с силой мечется у него перед глазами, разметая в стороны людей и транспорт, и Асаф бежит за ним, загипнотизированный этим хвостом. Иногда пёс на мгновение останавливается, поднимает голову, принюхивается, затем сворачивает в боковую улицу и устремляется по ней, и похоже, он точно знает, куда бежит, так что есть надежда, что этой гонке всё-таки скоро придёт конец, пёс найдёт свой дом, и там Асаф передаст его хозяевам, и всё, слава Богу, закончится. Но, продолжая бежать, Асаф думает, что он будет делать, если хозяин собаки не захочет платить штраф, и Асаф скажет ему, гражданин, моя должность не допускает никаких компромиссов в данном случае. Или платите, или пойдёте под суд! И человек начинает с ним спорить, а Асаф вескими аргументами его опровергает, бежит и бормочет про себя, решительно сжимая губы, и хорошо зная, что ничего у него не выйдет, в спорах он никогда не был силён, ему всегда проще сдаться и не раздувать дело, ведь именно поэтому он вечер за вечером подчиняется Рои в вопросе о Дафи Каплан, только, чтоб не создавать проблем. Он мысленно видит перед собой длинную тонкую Дафи и ненавидит себя за слабость, и вдруг замечает высокого мужчину с лохматыми бровями в белом поварском колпаке, который у него что-то спрашивает.

Асаф смотрит, смущённый. Очень светлое лицо Дафи, с неизменно насмешливым взглядом и прозрачными, как у ящерицы, веками быстро перетекает в другое, полное и сердитое, и Асаф испуганно переводит взгляд и видит узкое, будто вырубленное в стене, помещение, в глубине которого пылает печь, и оказывается, что пёс решил почему-то задержаться у маленькой пиццерии, и пекарь, склонившись над прилавком, снова спрашивает Асафа, во второй или даже в третий раз, про какую-то молодую особу.

– Где она? – спрашивает он. – Уже месяц как мы её не видели, – и Асаф осторожно скашивает взгляд, может быть, пекарь говорит с кем-то, стоящим за ним. Но нет, пекарь говорит с ним, он интересуется, кто она ему, сестра или подруга, и Асаф в замешательстве кивает, пытаясь выиграть время. За неделю работы в муниципалитете он успел узнать, что у людей, работающих в центре города, манеры и речь отличаются своеобразием, и чувство юмора их несколько странновато. Возможно, работая со странными клиентами и туристами из дальних стран, они привыкают выражаться слегка театрально, словно за ними всегда наблюдает невидимая публика. И он хочет убраться оттуда и продолжить гонку за псом, но пёс усаживается и смотрит с надеждой на пекаря, высунув язык, а тот приятельски свистит ему, как будто они давние знакомые, и резким движением, как в баскетболе – рука за спиной, над поясом – бросает в него толстым ломтем сыра, который пёс хватает на лету и проглатывает.

И следующий ломоть тоже. И ещё один, и ещё.

У пекаря кудрявые брови, как два диких куста, они внушают Асафу беспокойство, укоряя его. Пекарь говорит, что никогда не видел её такой голодной.

– Её? – поражённо шепчет Асаф. Ему до сих пор не приходило в голову, что собака – она, он думал о ней как о псе, с его скоростью, мощью и упорством его бега. И ведь в их сумасшедшей гонке, в злости и растерянности, были же минуты, когда Асаф с удовольствием воображал, что они – команда, он и его пёс, молчаливый мужской союз, а теперь – теперь ему было ещё более странно, что он так гонится за собакой.

Продавец сводит кусты своих бровей, и, глядя на Асафа испытующе и даже подозрительно, спрашивает:

– Так что, она решила прислать тебя вместо себя? – И начинает вращать в воздухе сделанную из тонкого теста летающую тарелку, умело подбрасывая и ловя её. Асаф делает головой диагональное движение на грани между да и нет, врать ему не хочется, а пекарь продолжает намазывать тесто томатной пастой, хотя Асаф и не видит там других посетителей, кроме себя, и сыплет на тесто маслины и лук, и грибы, и анчоусы, а также кунжут и чабёр, и раз за разом бросает через плечо, не глядя, маленькие ломтики сыра, и собака, которая минуту назад была псом, хватает их в воздухе, как бы заранее предвидя его действия.

Асаф стоит, удивлённо глядя на этих двоих, на их слаженный танец, и силится понять, что он тут, собственно, делает, чего именно ждёт. В голове у него витает какой-то вопрос, который он должен задать пекарю, что-то связанное с молодой особой, которая, по-видимому, приходила сюда с собакой, но любой вопрос, приходящий ему на ум, кажется смешным, сопряжённым с путаным рассказом о путях обнаружения потерянных собак, о работе на каникулах в муниципалитете, и Асаф наконец-то начинает постигать, насколько запутана возложенная на него задача. Он что, должен спрашивать каждого встречного, не знает ли он хозяина собаки? Это входит в его обязанности? И как случилось, что он согласился, чтобы Данох послал его на такое дело, и даже не пытался ей обна возражать? И он быстро прокручивает в мозгу всё, что должен был сказать Даноху в собачнике; как прокурор, остроумный и немного высокомерный, он выдвигает блестящие аргументы против этого невыполнимого задания, и в то же самое время, как всегда в подобных ситуациях, он слегка сжимается, втягивая голову между широкими плечами, и ждёт.

И все эти малые и большие досады будоражат его изнутри, теснятся в нём, пока не прорываются наружу, как крохотные потоки лавы, превращаясь – на подбородке – в пылающий прыщ гнева на Рои, сумевшего и сегодня, в который уж раз, убедить его прогуляться вчетвером, да ещё объяснил ему, что постепенно Асаф поймёт, насколько Дафи ему подходит с точки зрения внутреннего мира и всё такое.

Так он выразился, Рои, и посмотрел на Асафа долгим и пристальным взглядом завоевателя, а Асаф смотрел на тонкий золотистый ореол в его глазах, ореол насмешки, окружающий зрачки, и удручённо думал, что их дружба с годами перешла во что-то другое, как бы это другое назвать. И, внезапно испугавшись, будто что-то его ударило, он пообещал прийти сегодня вечером, и Рои снова хлопнул его по плечу и сказал: "Таким, брат, ты мне нравишься". А Асаф шёл от него и думал, что будь он посмелее, повернулся бы и бросил Рои в лицо этот "внутренний мир", ведь всё, что нужно Рои, это чтобы Асаф и Дафи были неким перевёрнутым зеркалом, которое будет подчёркивать ему и его Мейтали их блеск и лёгкость, когда они идут вместе и целуются через каждые два шага, в то время как Асаф и Дафи плетутся за ними молча с взаимным отвращением.

– Да что с тобой? – возмущается продавец пиццы. – С тобой говорят!

Асаф видит, что пицца уже упакована в белую картонную коробку, разрезана на восемь кусков, и пекарь говорит, подчёркивая каждое слово, как будто ему уже надоело повторять:

– Смотри, здесь как обычно: два с грибами, один с анчоусами, один с кукурузой, два обычных и два с маслинами, езжай быстрее, чтоб не успела остыть, сорок шекелей.

– Куда ехать? – шепчет Асаф.

– Ты без велосипеда? – удивляется пиццерийщик. – Твоя сестра кладёт это на багажник. Как же ты понесёшь? Давай сперва деньги! – он протягивает длинную волосатую руку. Асаф ошарашено суёт руку в карман, и гнев, поднимаясь из кармана, приводит его в полное смятение: родители перед отъездом оставили ему достаточно денег, но он очень точно рассчитал свои расходы и каждый день пропускал обед в муниципальном буфете, чтоб сэкономить на покупку дополнительного объектива для "Кеннона", который родители обещали привезти из Америки, так что непредвиденно возникшая трата прямо-таки выводит его из себя. Но выбора нет, ясно, что человек готовил пиццу специально для него, то есть для того, кто приходит сюда с этой собакой. Если бы Асаф не был так рассержен, то, конечно, спросил бы, наконец, кто эта девушка с собакой, но как видно из-за распирающей злости, что всегда находится кто-то, кто определяет и решает за него, что ему делать, он платит и уходит оттуда с резкостью, призванной выразить его равнодушие к деньгам, отнятым у него обманным путём. А собака – она не ждёт, пока его лицо точно отразит созревающие эмоции, она снова пускается вскачь, мгновенно натягивая верёвку во всю длину, и Асаф летит за ней с немым воплем, его лицо искажено от усилия уравновесить в одной руке большую картонную коробку, а другой удержать верёвку, и только чудом ему удаётся без потерь нестись среди людей по улице с коробкой в высоко поднятой руке. Он знает, не питая по этому поводу иллюзий, что выглядит карикатурно, как официант. В довершение ко всему из коробки начинает просачиваться запах пиццы, и Асаф, с утра ничего кроме бутерброда не евший, несомненно, имеет законное право на пиццу над его головой, ведь он же уплатил за каждый гриб и маслину, но с другой стороны он чувствует, что она всё-таки не вполне ему принадлежит, в определённом смысле её купил кто-то другой для кого-то другого, и ни с одним из этих двоих он не знаком.

И так, с пиццей в руке, он пересекал в то утро переулки и улицы на красный сигнал светофоров. Никогда ещё он так не гонялся по улицам, никогда не нарушал так много правил сразу, со всех сторон ему сигналили, на него натыкались, ругались и кричали, но через короткое время это перестало его волновать, и шаг за шагом он освобождался от злости на себя, так как совершенно неожиданно стал абсолютно свободен там, за пределами душного и скучного кабинета, свободен от малых и больших проблем, тяготивших его все последние дни, неукротимый, как звезда, сошедшая с орбиты, которая проносится по небосводу во всю длину, оставляя за собой искрящийся хвост. Вскоре он перестал думать, перестал слышать гул мира вокруг себя и весь обратился в топот ног, стук сердца и ритмичное дыхание, и хотя не был искателем приключений по природе, скорее наоборот, он стал наполняться новым таинственным чувством – наслаждением от бега в неизвестность; внутри него, как хороший мяч, упругий и накачанный, запрыгала ликующая мысль, что хорошо бы, хорошо бы, чтобы это никогда не кончалось.

***

За месяц до того, как Асаф и собака встретились – точнее, за тридцать один день до этого – на извилистом боковом шоссе над одной из окружающих Иерусалим долин вышла из автобуса девушка.

Маленькая девушка, хрупкая. С лицом, почти скрытым гривой чёрных кудрявых волос. Спустилась по ступенькам, сгибаясь под тяжестью огромного рюкзака. Водитель с сомнением спросил, не требуется ли ей помощь, и она, испуганная его обращением к ней, слегка сжалась, сомкнула губы и мотнула головой: нет.

Потом ждала на пустой остановке, пока автобус удалится. Продолжала ждать даже после того, как он исчез за поворотом дороги. Стояла, не двигаясь, смотрела налево и направо снова и снова, и колокольчик света вспыхивал каждый раз, когда послеполуденное солнце падало на синюю серёжку у неё в ухе. Возле остановки валялась ржавая бочка для горючего, вся в дырах. К электрическому столбу было привязано выцветшее картонное объявление: "На свадьбу Сиги и Моти", и стрелка, направленная в небо. Девушка в последний раз посмотрела по сторонам и увидела, что никого нет. Даже машин не было на узкой дороге. Медленно повернулась и обошла навес остановки. Теперь смотрела в долину у её ног. Старалась не двигать головой, но её глаза бегали по сторонам, обследуя местность.

Кто посмотрел бы на неё беглым взглядом, подумал бы, что девушка отправляется на небольшую прогулку. Именно так она и хотела выглядеть. Но если бы там проехала машина, водитель также мог бы на долю секунды поразится тому, что девушка одна спускается в эту долину. И, возможно, промелькнула бы у него ещё одна тревожная мысль, почему девушка, которая выходит на небольшую послеобеденную прогулку в долину так близко от города, тащит на спине такой большой рюкзак, как будто отправляется в дальний поход. Но ни один водитель не проезжал там, и в долине не было никого. Она спустилась среди жёлтых цветов горчицы, между тёплыми на ощупь камнями и скрылась в чаще фисташковых деревьев и колючих кустов бедринца.

Она быстро шла, оступаясь из-за рюкзака, который бросал её вперёд и назад. Буйные волосы развевались вокруг её лица. Рот был сжат так же твёрдо и непреклонно, как тогда, когда она сказала "нет" водителю автобуса. Очень скоро её дыхание стало частым и тяжёлым. Стук сердца участился,

в голове закружились скверные мысли. В последний раз она приходит сюда одна, подумалось ей, а в следующий раз, в следующий раз...

Если будет следующий раз.

Она как раз спустилась вниз, на дно пересохшего русла реки. То и дело бросала рассеянные взгляды на склоны, словно наслаждаясь видом. Зачарованно следя за полётом сойки, внимательно осмотрела с её помощью всю линию горизонта. Этот отрезок дороги, например, отлично просматривается. Если сейчас кто-то случайно стоит на шоссе возле остановки, он может её увидеть.

И может случайно обратить внимание, что вчера и позавчера она тоже спускалась здесь.

По меньшей мере, десять раз за последний месяц.

И сможет даже поймать её здесь в следующий раз...

Будет, будет следующий раз, напряжённо повторяла она, стараясь не думать, что произойдёт с ней до того.

Присев в последний раз, как будто поправляя пряжку сандалии, она не двигалась целых две минуты. Каждый камень был осмотрен, каждое дерево и куст.

И тут, словно по волшебству, она исчезла. Просто растворилась. Даже если бы за ней кто-то следил, он не смог бы уловить, что случилось: ещё минуту назад она сидела там, наконец-то сняв с плеч рюкзак, откинувшись на него и отдуваясь, а сейчас ветер колышет кусты, и долина пуста.

Она бежала по нижнему скрытому руслу, пытаясь догнать рюкзак, который катился впереди неё как мягкий камень, подминая овёс и чертополох. Он остановился только у ствола фисташкового дерева, и дерево покачнулось, сбросив сухие орешки, которые раскрошились на красновато коричневые осколки.

Из бокового кармана рюкзака вынула фонарь. Умелым движением отодвинула в сторону несколько сухих, вырванных с корнем, кустов и обнажила низкое, как вход в домик гномов, отверстие.

Два-три шага согнувшись. Уши и глаза распахнуты, готовы уловить каждый шорох и тень. Она принюхалась, как зверь, каждой клеткой кожи исследуя темноту: не приходил ли сюда кто-нибудь со вчерашнего дня. Не отделится ли вдруг одна из теней, не набросится ли на неё.

Пещера резко расширилась, стала высокой и просторной, можно было стоять и даже сделать несколько шагов от стены до стены. Слабый свет струился внутрь из прикрытого спутанными кустами отверстия где-то в потолке.

Быстро вытряхнула содержимое рюкзака на циновку. Банки консервов. Пачка свечей. Пластмассовые стаканы. Тарелки. Спички. Батарейки. Ещё пара брюк и ещё рубашка, которые решила захватить в последний момент. Сделанная из пенопласта ёмкость с водой. Рулоны туалетной бумаги, журналы с кроссвордами. Плитки шоколада. Сигареты "Уинстон"... Рюкзак опустел. Консервы она купила после обеда. Ездила в Рамат Эшколь, чтоб не столкнуться с кем-то знакомым, и, тем не менее, её там встретила женщина, которая работала когда-то с её мамой в ювелирном магазине в гостинице "Кинг Дейвид". Женщина тепло поговорила с ней, спросила, для чего она покупает такую кучу, и она, даже не покраснев, сказала, что завтра идёт в поход.

Быстро двигаясь, рассортировала и разложила принесённые вещи. В сотый раз пересчитала бутылки минеральной воды. Ёмкости из пенопласта. Главное – вода. Больше пятидесяти литров уже было у неё там. Этого хватит. Этого должно хватить на всё время. И на дни, и на ночи. Ночи будут особенно трудны, и ей понадобится много воды. Снова подмела, в последний раз, песок с каменного пола. Попыталась почувствовать себя в этом месте как дома. Давным-давно, миллион лет назад – примерно с месяц тому – это было её любимым убежищем. Сейчас мысль о том, что ей предстоит, переворачивала внутренности.

Расстелила более толстый матрац у стены и легла, проверить, удобно ли. Но и лёжа не позволила себе расслабиться. Мозг бубнил, не переставая. Как это будет, когда она приведёт его сюда, в свой необъятный лес, в ресторан на краю вселенной. И что ждёт её в этом месте. С ним наедине.

Со стены над ней сияли от счастья игроки "Манчестер Юнайтед", после того, как выиграли кубок чемпионов. Маленький сюрприз, который она приготовила, чтобы порадовать его. Если он вообще заметит. Рассеянно улыбнулась про себя, и вместе с улыбкой возвратились скверные мысли, и страх снова сжал свой кулак у неё в животе.

А вдруг я совершаю страшную ошибку, подумала она.

Встала и прошлась от стены к стене, с силой прижимая руки к груди; на этом матраце он будет лежать, а здесь, на складном пластмассовом стуле, будет сидеть она. Она приготовила тонкий матрац и для себя, но иллюзий не питала: она не сможет сомкнуть глаз ни на минуту в течение всех этих суток. Трое, четверо, пятеро таких суток. Об этом её предупреждал беззубый человек из Сада Независимости:

– Секунду не посмотришь за ним – убежит. – Она удрученно посмотрела в пустой ухмыляющийся рот, в глаза, пожирающие её фигуру и главным образом двадцати-шекелевую банкноту, которую она держала перед ним.

– Объясните, – потребовала она, стараясь скрыть дрожь в голосе, – что значит – убежит. Почему – убежит? – И этот, в замызганном полосатом плаще, с одеялом из свалявшегося меха, в которое он кутался, несмотря на жару, усмехнулся её наивности:

– Ты слыхала об этом фокуснике, сестрёнка? Который убегал из любого места, где его запирали? Точно так же будет и с ним. Посади его в ящик с сотней замков, в банковский сейф, в живот его мамы – обязательно убежит. Куда там! Он себе не хозяин, и никакой суд тут не поможет!

Как она выдержит, она не знала. Может быть, здесь с ним в ней пробудятся новые, неизвестные силы. Только на эти слабые надежды она и может сейчас полагаться. Так или иначе, всё шатко и безнадёжно, и если она начнёт думать о шансах, то заранее впадёт в отчаяние. В тревоге металась она по маленькой пещере. Не думать. Только не думать логично. Сейчас она должна быть слегка помешанной. Как солдат, отправляющийся на смертельное задание, не думая, что с ним может случиться. Снова проверила, в десятый уж раз, продукты. Снова рассчитала, хватит ли еды на все эти дни и ночи. Уселась на складной стул напротив матраца и попробовала представить, как это будет, и что он ей скажет, и как будет ненавидеть её всё больше и больше, час за часом, и что попытается с ней сделать. Эта мысль снова подбросила её. Она кинулась к нише в глубине пещеры и проверила там бинты, пластыри и йод. Не успокоилась. Отодвинула большой камень, обнажив плоскую деревянную доску. Под ней, в небольшой яме, выкопанной в земле, лежали рядом маленький электрический шокер и наручники, купленные в магазине походного снаряжения.

Я окончательно рехнулась, подумала она.

Перед тем, как выйти, остановилась и ещё раз окинула взглядом место, которое готовила и устраивала целый месяц. Когда-то, может быть сотни лет назад, тут жили люди. Она находила их следы. Животные тоже жили здесь. Теперь это будет её и его дом. А также сумасшедший дом и больница, подумала она, и главным образом – тюрьма. Хватит. Надо идти. 

***

Спустя месяц мчались по улицам Иерусалима парень и собака, чужие друг другу и связанные одной верёвкой, как будто всё ещё отказываясь признать, что они действительно вместе, и всё-таки уже начиная узнавать, как бы, между прочим, мелочи друг о друге: как поднимаются уши в минуты волнения, силу ударов подошв об асфальт, и запах пота, и все чувства, которые умеет выражать хвост, и сколько силы в руке, сжимающей верёвку, и сколько ожидания в теле, которое тянет её дальше, вперёд... Они уже вырвались из шумной центральной улицы и углубились в узкие извилистые переулки, а собака всё ещё не снизила скорость. Асафу казалось, что её притягивает сильный магнит, и у него появилось странное чувство, что если только он перестанет думать, если избавится от собственной воли, то его самого тоже повлечёт туда с ней, в её место; минуты через две он внезапно очнулся, потому что собака остановилась против зелёных ворот в высокой каменной стене, полным грации движением поднялась на задние лапы, передними нажала на железную ручку и открыла. Асаф посмотрел направо и налево. Улица была пуста. Собака, пыхтя, тащила вперёд, он вошёл за ней и сразу был окутан глубокой тишиной, тишиной морской пучины.

Большой двор.

Вымощен белым гравием.

Фруктовые деревья, высаженные рядами.

Дом из круглого камня, большой и нескладный.

Асаф шёл медленно, осторожно. Гравий скрипел под его шагами. Его удивило, что такое красивое и просторное место скрыто так близко от центра города. Он миновал круглый колодец. Там было привязано сверкающее ведро, и рядом на пне стояли несколько больших керамических кружек, словно ожидали того, кто придёт из них напиться. Асаф заглянул в колодец, бросил камешек и только через долгую минуту услышал лёгкий всплеск воды. Немного дальше, оплетённый густым виноградом, стоял навес, под ним пять рядов скамеек, и перед каждой скамейкой – пять больших камней, обтёсанных, как подушки для усталых ног.

Он остановился и оглядел каменный дом. Куст с фиолетовыми цветами вился, покрывая стены, поднимаясь до высокой башни, которая возвышалась над ним, и опускался к подножию креста на верхушке.

Это церковь, подумал удивлённо, а собака, наверно, принадлежит церкви. Это, наверно, такая церковная собака, подумал он и попробовал убедиться, представив на минуту улицы Иерусалима, переполненные множеством буйных церковных собак.

Собака, не колеблясь, как будто здесь действительно её дом, поспешила, таща его, обойти дом сзади. В верхней части башни было маленькое затейливое окошко, как глаз распахнутое в центре куста бугенвилии. Собака задрала голову и пару раз громко и отрывисто гавкнула.

Минуту ничего не происходило. Потом Асаф услышал скрип стула наверху в башне. Там кто-то двигался. Окошко открылось, и голос, женский или мужской – понять было трудно, голос был хриплый, как будто им долго не пользовались, взволнованно выкрикнул одно слово, может быть, имя собаки, и собака залаяла, а голос сверху снова позвал её резко и изумлённо, словно не веря в свою удачу. Асаф подумал, что вот и закончился его короткий поход с собакой. Она возвращается домой, к жителю башни. Так быстро всё кончилось. Он ждал, что кто-то выглянет из окна и пригласит его подняться, но вместо лица в окно высунулась смуглая тонкая рука (ему показалось – детская), потом появилась маленькая деревянная корзинка на верёвке, верёвка опускалась, и корзинка покачивалась на её конце, как маленький воздушный Моисеев ковчег[1], пока не остановилась прямо перед его лицом.

Собака не помнила себя от радости. Всё время, пока спускалась верёвка, она лаяла, рыла землю и носилась от двери церкви к Асафу и обратно. В корзинке Асаф нашёл железный ключ, большой и тяжёлый. Минутку поколебался. Ключ означает – дверь, что ждёт его за ней? (В определённом смысле он был именно тот человек, кто способен справиться с этой задачей. Сотни часов тренировок подготовили его как раз к такой ситуации: большой железный ключ, высокая башня, таинственный замок. А также: волшебный меч, заколдованное кольцо, сундук с кладом, охраняющий его алчный дракон и почти всегда – три двери, и нужно выбрать, в какую войти, так как за двумя из дверей подкарауливают разнообразные виды мучительной смерти.) Но здесь был только один ключ и одна дверь, и Асаф пошёл за собакой к двери и открыл её.

Он стоял на пороге большого тёмного зала, надеясь, что хозяин спустится к нему из башни, но никто не шёл, и шагов не было слышно. Он вошёл, и дверь медленно закрылась за ним. Подождал. Зал начал прорисовываться из полумрака: там было несколько высоких шкафов, тумбы и столы, и книги. Тысячи. Во всю длину стен, на полках, и на шкафах, и на столах, и стопками на полу. Были там и огромные пачки газет, переплетённые бечёвкой, и на каждой из них был приклеен листок бумаги с цифрами: 1955, 1957, 1960... Собака снова начала тянуть, и он поплёлся за ней шаг за шагом. На одной из полок увидел детские книжки, это на мгновение сбило его с толку и даже немного испугало. Что делают детские книжки здесь, с каких это пор попы и монахи читают детские книжки.

Большой сундук стоял посреди зала, он обошёл его. Не то старинный гроб, не то жертвенник. Ему казалось, что сверху слышатся звуки мягких и быстрых шагов и даже звон вилок и ножей. На стенах были портреты мужчин в плащах, нимбы света сияли над их головами, их глаза, полные укора, уставились прямо на Асафа.

Эхо в пространстве большого зала удваивало каждое их с собакой движение, каждое дыхание, каждое царапанье когтей по полу. Собака тащила его к деревянной двери в конце зала, а он пытался тащить назад. Он остро чувствовал, что это последний момент, чтобы убраться и, может, даже спастись от чего-то. У собаки больше не было терпения для его опасений, она учуяла кого-то любимого, запах должен был превратиться в тело, в касание, и она тосковала по нему всей своей собачьей сущностью. Натянутая верёвка дрожала. Собака достигла двери, встала, скребясь в неё когтями и подвывая. Стоя на двух ногах, она была почти с него ростом, и под грязью и клоками шерсти он снова увидел, какая она красивая и гибкая, и сердце его защемило, потому что он, собственно, не успел узнать её, всю жизнь он хотел собаку и умолял, чтобы ему разрешили, зная, что из-за маминой астмы шансов у него нет, а сейчас у него как будто была собака, но только на короткое время и только бегом.

Что я здесь делаю, спросил он себя и нажал на ручку. Дверь отворилась. Он стоял в коридоре, который изгибался, очевидно, опоясывая церковь вокруг. Я не должен здесь находиться, подумал он и побежал за собакой, которая бросилась вперёд, миновал три закрытые двери, как ветер пронёсся между толстых беленых стен, пока не достиг большой каменной лестницы. Если что-то со мной тут случится, подумал – и мысленно увидел, как капитан хмуро выходит из пилотской кабины, подходит к его родителям и шепчет им что-то на ухо – никому не придёт в голову искать меня здесь.

В конце лестницы, вверху, была ещё одна дверь, маленькая и синяя. Собака лаяла и выла, почти говорила, и принюхивалась, и скреблась под порогом, и за дверью раздались возгласы радости, которые немного напомнили ему кудахтанье, и кто-то внутри возвестил на странном иврите с древним произношением:

– Вот оно, вожделение сердца моего, уже отворяются врата, уже, уже!

Ключ повернулся в замке, и едва только дверь приоткрылась, собака пулей ринулась внутрь и набросилась на того, кто внутри. Асаф остался снаружи, за дверью, которая закрылась. Всё как всегда, с горечью подумал он, всегда он остаётся за закрытой дверью. И именно поэтому решился, слегка толкнул дверь и заглянул. Увидел согнутую спину, длинную косу, спускающуюся из-под чёрного шерстяного берета, подумал, что это ребёнок с косой, в смысле девочка, кто-то маленький и худенький в сером балахоне, потом разглядел, что это маленькая старая женщина, которая, смеясь, зарывалась лицом в собачью шею и обнимала её тонкими руками, и говорила с ней на незнакомом языке. Асаф ждал, не хотел мешать, пока женщина, смеясь, не оттолкнула от себя собаку, говоря:

– Ну хватит, хватит тебе, скандальяриса такая, дай же, наконец, поздороваться с Тамар! – обернулась, и широкая улыбка застыла на её лице.

– Кто, – отступила она, – кто ты? – охнула и ухватилась за воротник своего балахона, лицо её исказила смесь разочарования и страха. – И что ты здесь ищешь?

Асаф подумал минутку.

– Я не знаю, – сказал он.

Монашка отступила ещё раз и упёрлась спиной в стенку с книжными полками. Собака стояла между ней и Асафом и смотрела на них по очереди, движения её языка выглядели жалкими и растерянными. Асафу казалось, что собака тоже разочарована; что не этой встречи она ожидала, когда привела его сюда.

– Извините, э... я правда не знаю, что я здесь делаю, – повторил Асаф, и понял, что вместо того, чтоб объяснить, он только запутывает, как всегда, когда должен был описать что-то словами, и не знал, что сделать, чтобы успокоить монашку, чтобы она не дышала так часто, и чтобы на её лбу не было таких сердитых морщин.

– Это пицца, – сказал он, деликатно указывая глазами на коробку в его руках, надеясь, что хоть это успокоит её, потому что пицца – это просто, это однозначно. Но она ещё сильнее прижалась к книгам, и Асаф ощутил, что все движения его угрожающе выросшего и увеличившегося тела неправильны, а монашка была трогательна, стоя возле книг, как маленькая испуганная птичка, распушившая перья, чтобы напугать хищника.

Тут он заметил, что стол накрыт: две тарелки и две чашки. Большие железные вилки. Монашка ждала гостя. Но он не мог объяснить такого её страха и разочарования, такой глубокой скорби.

– Так я пойду, – осторожно сказал он. Был ещё вопрос, касающийся бланка и штрафа. Он понятия не имел, как об этом сказать. Как попросить кого-то уплатить тебе штраф.

– Как пойдёшь? – вскрикнула женщина. – А где Тамар? Почему не пришла?

– Кто?

– Тамар, Тамар! Моя Тамар, её Тамар! – она в нетерпении три раза указала на собаку, которая распахнутыми глазами следила за диалогом, переводя взгляд туда и сюда, как зритель на игре в пинг-понг.

– Я её не знаю, – пролепетал Асаф, боясь оказаться виноватым, – я её просто не знаю. Правда.

Наступило долгое молчание. Асаф и монашка смотрели друг на друга, как двое чужих, которым необходим переводчик. Собака вдруг залаяла, и оба моргнули, как бы очнувшись от наведённого на них колдовства. Замедленная мысль проползла в мозгу Асафа: Тамар – это, наверно, та "молодая особа", о которой говорил продавец пиццы, та, с велосипедом. Может она делает доставку для церкви. Теперь всё ясно, подумал он, зная, что ничего не ясно, но это уже действительно не важно.

– Смотрите, я только принёс, – он положил белую картонную коробку на стол и мгновенно отступил, чтоб не подумала, что он собирается здесь есть, – только пиццу.

– Пиццу, пиццу, – взорвалась монашка, – хватит про пиццу! Я про Тамар спрашиваю, а он мне рассказывает про пиццы! Где ты её встретил? Говори уже!

Он стоял, слегка сжавшись, в то время как её страх перед ним быстро таял, и её вопросы выплёскивались на него один за другим, как будто она била его своими маленькими руками:

– Как это ты говоришь "не знаю её"? Ты ей не друг, не приятель, не родственник? Посмотри же мне в глаза! – Он поднял глаза и почему-то почувствовал себя немного лжецом под её сверлящим взглядом. – И она не прислала тебя немного меня порадовать? Чтоб я не так за неё волновалась? Минутку! Письмо! Глупая я, конечно, письмо! – бросилась к картонной коробке, открыла, и начала в ней рыться, поднимая пиццу и заглядывая под неё, прочитала со странным томлением рекламное объявление пиццерии, как будто искала намёк между строчками, и её маленькое лицо покраснело.

– Даже маленького письма нет? – прошептала она и нервно заправила за ухо серебряные волосы, выбившиеся из-под чёрного шерстяного берета. – Может сообщение на словах? Что-нибудь, что просила тебя запомнить? Попробуй, я прошу, мне очень важно: она, конечно, велела тебе что-то мне передать, верно? – Её глаза замерли на его лице, как будто она пыталась силой своего желания достать из его губ долгожданные слова. – Может быть, она просила только передать, что там всё встало на свои места? Правильно? Что опасность миновала? Она так тебе сказала? Нет?

Асаф знал: когда он так стоит, у него такой вид, о котором его сестра Рели однажды сказала: "Твоё счастье, Асафи, что с такой физиономией от тебя всегда можно ожидать только приятных сюрпризов".

– Подожди! – глаза монашки сощурились. – Может ты вообще один из них, Боже упаси, из этих мерзавцев? Говори же, ты из них? Так знай, что я не боюсь, господин хороший! – Она топнула на него своей маленькой ногой, и Асаф отступил. – Что, язык проглотил? Вы с ней что-то сделали? Вот этими руками разорву тебя, если только дотронулся до девочки!

Тут собака вдруг завыла, и Асаф, совершенно потрясённый, опустился перед ней на колени и погладил двумя руками. Но она продолжала горько плакать, её тело дрожало от рыданий, она была похожа на ребёнка, который случайно оказался между ссорящимися родителями и больше не в силах это выносить. Асаф прямо улёгся рядом с ней, мгновенно улёгся, и гладил, и обнимал, и говорил ей на ухо, будто совсем забыл, где он, забыл и это место, и монашку, и только изливал всю свою нежность на испуганную и подавленную собаку. А монашка – она замолчала и смотрела удивлённо на рослого парня, на детском лице которого вдруг проступила серьёзность, с чёрными волосами, падающими на лоб, с юношескими прыщами, рассыпанными на щеках; она была поражена, когда ощутила то, что без преград струилось от его тела к собаке.

Только сейчас до Асафа дошли слова, сказанные раньше, он поднял голову и спросил:

– Она девочка?

– Что? Кто? Да, девочка, нет, девушка. Как ты, примерно... – она искала свой пропавший голос, освежала лицо лёгкими прикосновениями пальцев и смотрела, как он утешал и успокаивал собаку, нежно и терпеливо разглаживая волны её плача, пока совсем не утихомирил её, и искра света не вернулась в её коричневые глаза.

– Ну хватит, видишь, всё в порядке, – сказал Асаф собаке, поднялся, и взгляд его снова ушёл в себя, когда он увидел, где он и вспомнил, в какую передрягу он попал.

– Но объясни, по крайней мере, – вздохнула монашка, и это был уже совершенно другой вздох, не только горе и разочарование были в нём, – если ты с ней не знаком, как ты узнал, что нужно принести сюда воскресную пиццу? И почему собака так тебе доверилась, что дала повести себя на верёвке? Ведь нет никого на свете, кроме Тамар, конечно, кому она позволит себя привязать! Или может ты маленький царь Соломон, и понимаешь язык зверей?

Она вздёрнула перед ним маленький и острый подбородок, лицо её требовало ответа, и Асаф с сомнением сказал, что нет, это не язык зверей, это, как бы объяснить... по правде говоря, не всё, что она сказала, он понял. Она говорила очень быстро на странном иврите, сильно выделяя "аин" и "хет"[2], как говорят иерусалимские старожилы, делая усиление в звуках, о которых Асаф даже не знал, что у них есть усиление[3], почти не ожидала его ответов и только засыпала его вопросами ещё и ещё.

– Может, ты откроешь, наконец, свой рот, – выдохнула она нетерпеливо, – панагия му[4]! Сколько ты можешь молчать?

И тогда он наконец-то передумал, и рассказал ей, коротко и сжато, в своём стиле, что он работает в муниципалитете, и что сегодня утром...

– Но постой, – прервала она его, – что ты вдруг пустился вскачь? Я не понимаю: ты же молод, чтобы работать, – и Асаф, улыбнувшись про себя, сказал, что это работа только для свободного времени, и она сказала. – Свободного? И ты там действительно свободен? Расскажи мне скорее, где это чудесное место! – И Асаф объяснил, что имел в виду летние каникулы, и теперь был её черёд улыбаться:

– А, про отпуск ты толкуешь, хорошо, продолжай, только прежде скажи, как ты добыл себе такую интересную работу?

Асаф удивился вопросу, как это связано с собакой, которую он ей нашёл, и что за интерес у неё к истории, которая произошла до его прихода сюда, но было видно, что это её интересует. Она подтянула маленькое кресло-качалку и села, покачалась, слегка раздвинув ноги и положив руки на колени, и спросила, очень ли ему нравится там работать, и Асаф ответил, что не особенно, он там для того, чтобы записывать жалобы жильцов по поводу прорыва водопровода на улицах и на общественных площадях, но большую часть времени он просто сидит и мечтает...

– Мечтаешь? – подскочила монашка, как будто встретила друга в месте, где все чужие. – Просто сидишь и предаёшься мечтам? Да ещё за плату? Вот ты и заговорил! Кто сказал, что не умеешь говорить? И о чём же ты мечтаешь? Расскажи, – и радостно стукнула коленкой о коленку. Асаф очень смутился и объяснил, что он не то чтобы мечтает, только так, размышляет о всяких вещах...

– Но о каких вещах, вот вопрос! – раскрыла монашка свои узкие глаза, в которых запрыгало что-то совершенно бесовское, и её серьёзное лицо выразило такой глубокий интерес, что Асаф совсем растерялся и онемел. Что он ей расскажет, как он мечтал об этой Дафи, и как сумел, наконец, отделаться от неё, не рассорившись с Рои? Он посмотрел на неё, она вперилась своими тёмными глазами в его губы, ожидая слов, и на одну сумасшедшую минуту он подумал, что действительно расскажет ей немного, а что, для смеха, всё равно она ничего не поймёт, тысячи световых лет разделяют их миры, а монашка сказала:

– Да? Снова замолчал, дорогой? Иссякла сила твоей речи? Не дай тебе Бог заглушить рассказ, который только родился!

Асаф пролепетал, что это так, дурацкая история.

– Нет, нет, нет, – маленькая женщина хлопнула ладонью о ладонь, – нет дурацких историй. Знай, что каждая история связана где-то в глубине с большой правдой, даже если она нам и не ясна!

Но это действительно дурацкая история, серьёзно уверил её Асаф, и сразу заулыбался, потому что её губы вытянулись по-девчачьи хитро.

– Хорошо, – сказала она, притворно вздохнула и скрестила руки на груди, – если так, расскажи мне свою дурацкую историю, но почему ты стоишь? Слыханное ли дело, – она изумлённо обернулась, – хозяйка сидит, а гость стоит! – Быстро вскочила и подала ему высокий стул с прямой жёсткой спинкой. – Присядь, а я принесу кувшин воды и угощение, ты не против, если я порежу для нас двоих свежий огурец и помидор? Ведь не каждый же день бывает здесь такой важный гость из муниципалитета! Сиди тихо, Динка. Ты знаешь, что и тебе достанется.

– Динка? – спросил Асаф. – Так её зовут?

– Да, Динка. А Тамар звала её Динкуш. А я, – она склонилась к собаке и потёрлась носом о её нос, – я зову её своевольница, и дерзкая девчонка, и голубка, и златошерстка, и скандальяриса, и ещё сто двадцать одно имя, верно, зеница ока моего?

Собака глядела на неё с любовью, двигая ушами всякий раз, когда звучало её имя. И что-то незнакомое, как лёгкая и очень далёкая щекотка, трепыхалось у Асафа внутри: Тамарина Динка, Динкина Тамар. На один миг он увидел обеих, прильнувших друг к другу в мягком и округлом единении. Но это уже действительно его не касается, вспомнил он и решительно стёр видение.

– А ты – что?

– Что я что?

– Как твоё имя?

– Асаф.

– Асаф, Асаф, псалом Асафа... – напела она про себя и поспешила в кухоньку торопливыми шагами, почти бегом. Он слышал, как она режет и напевает за цветастой занавеской, потом вернулась и поставила на стол большой стеклянный кувшин, в котором плавали дольки лимона и листья мяты, и тарелку с нарезанными огурцом и помидором, маслинами, ломтиками лука и кубиками сыра, и всё это приправлено густым растительным маслом. Потом села напротив него, вытерла руки о передник, надетый поверх балахона, и протянула ему руку:

– Теодора. Дочь острова Ликсос в Греции. Последняя из уроженцев этого несчастного острова садится сейчас с тобой за трапезу. Ешь, сынок.


***

У двери маленькой парикмахерской в квартале Рехавия долго стояла Тамар и не решалась войти. Был поздний час в конце растянутого и ленивого дня в начале июля. Наверно, целый час она вышагивала вперёд и назад по тротуару перед парикмахерской. Видела себя, отражённую в стёклах большого окна, и пожилого парикмахера, стригущего одного за другим трёх мужчин, пожилых, как и он сам. Парикмахерская для стариков, подумала Тамар. Годится. Здесь меня не узнают. Двое ожидали своей очереди. Один из них читал газету, а другой, почти совсем лысый – что он вообще тут делает – с водянистыми шаровидными глазами, болтал без остановки с парикмахером. Её волосы льнули к спине, будто умоляя пощадить их, пощадить её. Уже шесть лет, с десятилетнего возраста, она не стриглась. Даже в те годы, когда хотела совсем забыть, что она девочка, не могла с ними расстаться. Они служили ей удобной завесой, иногда маленькой палаткой, где можно спрятаться, а иногда – когда буйно и воздушно развевались вокруг неё – они были кличем её свободы. Раз в несколько месяцев, в редком приступе самоформирования, она заплетала их в толстые косы, закручивала на макушке и ощущала себя взрослой, женственной и сдержанной, и почти красивой.

В конце концов, толкнула дверь и вошла. Запахи мыла, шампуня и спирта для дезинфекции устремились к ней, как и взгляды всех сидящих там. Воцарилось тяжёлое молчание. Она храбро уселась, игнорируя их. Большой рюкзак положила возле ног. Огромный чёрный магнитофон поставила на соседний стул.

– Так ты слышишь, – человек с выпуклыми глазами тщетно пытался возобновить беседу с парикмахером, – что она мне говорит, моя дочь? Внучка, которая сейчас родилась, они решили, что назовут её Беверли, а почему? Потому. Так хотят её старшие сёстры...

Но его слова пустыми повисли в пространстве комнаты и свернулись, как пар на морозе. Он растерянно замолчал и потрогал лысину, как будто на неё что-то капнуло. Мужчины украдкой посмотрели на девушку, потом друг на друга. Их взгляды быстро плели паутину взаимопонимания. С ней что-то не так, говорили взгляды, её присутствие здесь неправильно, и сама она неправильна. Парикмахер работал молча, иногда взглядывая в зеркало. Он увидел её синие спокойные глаза, и суставы его пальцев внезапно ослабли.

– Ну хватит, Шимек, – сказал он со странным изнеможением человеку, который давно замолчал, – потом расскажешь мне.

Тамар собрала волосы. Поднесла их к носу и рту, попробовала и понюхала их, и поцеловала на прощанье. И уже заранее скучала по их тёплому прикосновению, иногда щекотному, и по их тяжести, когда они собраны, и по чувству, что волосы увеличивают её, её присутствие и её реальность в мире.

– Снимите всё, – сказала парикмахеру, когда подошла её очередь.

– Всё?! – его тонкий голос сорвался в конце от изумления.

– Всё.

– Не жалко?

– Я просила снять всё.

Двое пожилых мужчин, которые вошли в парикмахерскую после неё, выпрямились. Третий, Шимек, закашлялся, подавившись.

– Мейделе[5], – вздохнул парикмахер, и его очки затуманились, – может, сходишь сначала домой и спросишь маму и папу?

– Скажите, – мгновенно отреагировала она, всем своим существом становясь в боксёрскую стойку, – вы парикмахер или консультант по вопросам воспитания? – Их взгляды на мгновение скрестились в зеркале, как шпаги. Эта жёсткость была новой и неприятной для неё, но очень полезной в местах, где она бывала в последнее время. – Я просила всё снять, и точка. Я за это плачу или нет?

– Но это мужская парикмахерская, – попытался парикмахер возразить.

– Так побрейте мне голову, – сказала сердито. Сложила руки под грудью и зажмурилась.

Парикмахер потерянно посмотрел на мужчин, сидящих на стульях позади него. Его взгляд говорил: "Вы свидетели, я пробовал убедить её не стричься. С этого момента она полностью отвечает за всё, что здесь произойдёт!". И мужчины глазами с ним согласились. Он провёл рукой по своим редким волосам и пожал плечами. Потом взял большие ножницы. Пощёлкал ими пару раз в воздухе. Ощутил, что что-то в его щёлканье нарушилось. Звук был пустой и слабый. Он усилил щелчки, пока не добился верного тона, звука радостного труда. Тогда он взял указательным и средним пальцами волну густых, кудрявых, чёрных как уголь волос, вздохнул и начал стричь.

Она не открыла глаз и тогда, когда он сменил ножницы на более тонкие, и потом, когда включил электробритву, и даже в конце, когда удалял острой бритвой последние клочки. Она не видела пристальных взглядов мужчин. Один за другим они откладывали в сторону газеты, слегка склонялись и смотрели, привлекаемые и отталкиваемые попеременно, на голую макушку, слишком розовую, цыплячью, которая обнажалась из-под чёрных волн. На полу лежали обезглавленные жгуты волос, и парикмахер старался не наступать на них. В комнате было жарко и душно, но она чувствовала, что воздух вокруг её головы остыл. Может это будет не так страшно, подумала она и улыбнулась, услышав Алину, её старенькую учительницу по вокалу, которая выговаривает ей иногда, что она не заботится о себе: "Волосам тоже нужно доброе отношение, Тамиле. Ухаживая за ними, ты сама становишься немного веселее, не так ли? Что ж такого, можно немного кондиционера, можно крем, не такой уж позор быть красивой…"

– Вот и всё, – прошептал парикмахер, отошёл и протёр бритву ватой со спиртом, занялся футляром для ножниц, только, чтобы стоять к ней спиной, когда она откроет глаза.

Она резко открыла глаза и увидела маленькую некрасивую девочку, испуганную и даже объятую ужасом. Она увидела приютскую девочку, уличную девочку, сумасшедшую девочку. У девочки были слишком острые уши, слишком длинный нос и огромные странно удалённые друг от друга глаза. Она никогда не замечала, насколько необычны её глаза. Сейчас они испугали её своим обнажённым и пронизывающим взглядом. Первая мысль была, что она стала вдруг очень похожа на своего отца, именно теми чертами, которые у него начали стареть в последний год. Вторая мысль была, что так, да ещё в подходящей неприметной одежде, есть определённый шанс, что даже родители не узнают её, если случайно пройдут мимо на улице.

В парикмахерской никто так и не пошевелился. Она смотрела на себя долго, безжалостно. Голая голова казалась ей обнажённым обрубком. У неё было чувство, что теперь каждый сможет прочитать её мысли.

– Ты привыкнешь, – услышала издалека сочувственное бормотанье парикмахера, – в твоём возрасте это быстро растёт.

– Не волнуйтесь за меня, – резко ответила она, отвергая любое сострадание, способное ослабить её. Без волос даже голос её казался ей другим, более высоким, словно расщеплённым на несколько тонов и приходящим к ней из нового места.

Когда платила парикмахеру, он взял деньги кончиками пальцев. Казалось, он опасается её прикосновения. Она медленно шла, выпрямившись, будто несла кувшин на голове. Каждое движение пробуждало в ней новые чувства, и это ей нравилось. Воздух вселенной двигался в странном танце вокруг её головы, приближаясь, чтобы проверить, кто она, и отдаляясь, и снова приближаясь потрогать.

Она подняла рюкзак на плечо, взяла магнитофон и вышла. В дверях задержалась. Будучи опытной мастерицей сцены, она знала, что вдобавок ко всему здесь было ещё и представление, которое они видели; страшноватое, может, но и притягательное, и она не смогла удержаться от соблазна; выпрямилась, откинула голову, словно тряхнув огромной оперной короной из волос, величавым и мятущимся движением Тоски в последнем действии, за минуту до прыжка с крыши, подняла руку вверх, задержала её в воздухе, и лишь тогда вышла и захлопнула дверь.

 ***

– Грибы или маслины?

Он не знал, в какой именно момент это случилось: когда Теодора перестала его подозревать, и как это он сидит напротив неё с большой вилкой в руке и собирается есть пиццу. Смутно помнил, что был такой момент, что-то произошло в комнате несколько минут назад. Тогда в её глазах промелькнул другой взгляд, как будто открылась маленькая дверца для него.

– Снова замечтался?

Асаф сказал, грибы и лук. Она усмехнулась про себя:

– Тамар любит маслины, а ты грибы. Она – сыр, а ты лук. Она маленькая, а ты – Ог, царь башанский[6]. Она говорит, а ты молчишь.

Он покраснел.

– Но теперь расскажи, расскажи мне всё! Ты сидел там и мечтал...

– Где?

– В муниципалитете! Где! Ты только не сказал мне, о чём мечтал.

Он смотрел на неё в замешательстве. Рисунок её морщин удивил его. Лоб был покрыт ими, как кора дерева, и так же подбородок, линии морщин продолжались вокруг губ, нижняя из которых слегка выдавалась; но щёки были совершенно гладкие, круглые и чистые, и сейчас из-за его взгляда на них вдруг проступил лёгкий румянец.

Этот румянец сбил его с толку. Он выпрямился и поспешил перевести разговор на официальные рельсы:

– Так я могу оставить тут собаку, а вы отдадите её Тамар?

Ему было ясно, что она ждала от него совершенно другого, что-то о грёзах наяву, например. Она помотала головой и заявила категорически:

– Нет, нет! Это невозможно.

Почему нет, спросил он удивлённо, и она быстро и слегка сердито сказала:

– Нет-нет. Если бы я могла. И не пытайся постичь сокрытое от тебя! Послушай, – её голос смягчился, когда увидела его разочарование, – всем сердцем желала бы я оставить у себя мою драгоценную Динку. Но выводить её иногда надо? И выгуливать её немного во дворе и на улице надо? А она, конечно, захочет снова пойти на поиски Тамар, и что я буду делать? Ведь я не выхожу отсюда.

– Почему?

– Почему? – она медленно качнула головой, как бы взвешивая что-то. – Ты, правда, хочешь знать?

Асаф кивнул. Подумал, может у неё грипп. Может у неё повышенная чувствительность к солнцу.

– И что если нежданно-негаданно придут паломники с Ликсоса? Что, по-твоему, случится, если меня здесь не будет, чтоб их принять?

Колодец, вспомнил Асаф, и деревянные скамейки, и глиняные кружки, и камни, чтобы класть на них ноги.

– А спальный зал для утомлённых ты видел по дороге наверх?

– Нет, – потому что Динка бежала и тянула его так быстро.

А теперь и монашка, Теодора. Встала и взяла его за руку, у неё была тонкая и сильная рука, и потащила его за собой, и Динку тоже позвала, и втроём они быстро спустились по лестнице, и Асаф заметил большой шрам, жёлтый как воск, на среднем пальце её руки.

Против широкой и высокой двери она остановилась:

– Тут постой. Обожди. Сомкни свои глаза.

Он зажмурил, удивляясь, кто учил её ивриту, и в каком веке это было. Услышал, как открылась дверь:

– Теперь смотри.

Перед ним был узкий закруглённый зал и в нём десятки высоких железных кроватей, стоящих в два ряда одна против другой. На каждой кровати был толстый непокрытый матрац, и на нём аккуратно сложенные простыня, одеяло и подушка. И сверху, как точка в конце предложения, лежала маленькая чёрная книга.

– Всё готово к их приходу, – прошептала Теодора.

Асаф вошёл в зал. Смущённо шагал между кроватями, и каждый его шаг поднимал лёгкое облачко пыли. Свет проникал внутрь через высокие окна. Он открыл одну из книг и увидел буквы незнакомого языка. Он попытался представить зал переполненным взволнованными паломниками, но воздух здесь был более прохладным и влажным, чем в комнате Теодоры, он как бы прикасался, и Асаф почему-то забеспокоился.

Когда поднял глаза, увидел Теодору стоящей в дверях, и на долю секунды промелькнуло в нём странное чувство, что даже если сейчас он пойдёт к ней, то не сможет дойти. Что он закован здесь в застывшем времени, которое не движется. Почти бегом рванулся и возвратился к ней. У него был один срочный вопрос:

– А они, эти паломники... – увидел выражение её лица и понял, что должен тщательно выбирать слова, – собственно... когда они должны прийти? То есть, когда вы их ожидаете, сегодня? На этой неделе?

Острая и холодная, как циркуль, она отвернулась от него:

– Пойдём, милый, вернёмся. Пицца стынет.

Он поднялся за ней, смущенный и обеспокоенный.

– Моя Тамар,– сказала она на лестнице, шлёпая перед ним верёвочными сандалиями, – она убирает там, в спальном зале, раз в неделю она приходит, набрасывается и драит. Но сейчас ты видел – пыль.

Снова сели за стол, но что-то между ними изменилось, исчезло, и Асаф не знал что. Он был взволнован от чего-то, что витало и не было сказано. Монашка тоже была рассеяна и не смотрела на него. Когда она так погрузилась в себя, её щёки стали ещё более выпуклыми, и со своими узкими продолговатыми глазами она казалась ему старой китаянкой. Некоторое время они ели молча или делали вид, что едят. Раз от разу Асаф бросал взгляд вокруг: там стояла маленькая кровать, увенчанная горами книг. На столе в углу стоял чёрный телефонный аппарат, старый-престарый, с круглым диском. Ещё один взгляд, и глаза его задержались на чём-то: предмет, похожий на статуэтку осла, скрученную из ржавой железной проволоки.

– Нет, нет, нет! – рассердилась вдруг монашка и стукнула двумя руками по столу, Асаф перестал жевать. – Как так можно? Есть и не разговаривать? Жевать, как две коровы? Не беседуя о делах задушевных? И что за вкус у этой твоей пиццы, сударь мой, без беседы?! – и оттолкнула от себя тарелку.

Он быстро проглотил, то, что было во рту, не зная, как выкрутиться:

– А с Тамар... – на этом имени ему слегка перехватило горло, – с ней вы разговариваете, да? – его голос показался ему слишком высоким, искусственным.

Понятно, что она заметила его жалкую попытку уклониться от разговора о себе и смотрела на него с насмешкой. Но он уже начал говорить о чём-то и не знал, как достойно отступить, и вообще – он не был силён в искусстве лёгкой беседы (иногда, когда бывал с Рои, Мейталь и Дафи и требовались лёгкость и остроумие или просто весёлый трёп, он чувствовал себя так, как будто должен был развернуть танк в комнате).

– Так она... Тамар, она каждую неделю к вам приходит? Да?

Он видел, что ей не хочется ему отвечать, и, тем не менее, при упоминании Тамар искорка снова зажглась в её глазах.

– Уже год и два месяца она бывает у меня здесь, – сказала она и с гордостью погладила свою косу, – она немного работает, потому что ей нужны деньги, и в последнее время – много денег. А у родителей она, разумеется, не берёт. – Асаф заметил, что она слегка сморщила нос, упомянув родителей Тамар, но не спросил, какое его дело. – А у меня работа есть в избытке, ты видел: подмести спальный зал, выбить постели, в кухне начистить раз в неделю большие кастрюли...

– Но для чего? – прервал её Асаф. – Все эти кровати и кастрюли, когда они придут, эти паломники, когда они... – и благоразумно умолк. Почувствовал, что необходимо подождать. Повеяло знакомым ощущением: в тёмной комнате есть любимое им мгновение, когда фотография медленно проявляется в растворе, и линии начинают обозначаться. Вот и здесь, то, что услышал и то, о чём догадался, начало постепенно обретать некую форму. Ещё минута-другая, и он поймёт.

– А после работы мы обе садимся, снимаем передники, моем руки и едим пиццу, – она засмеялась, пицца! Только благодаря Тамар, я полюбила пиццу... И тогда мы, разумеется, спокойно и задушевно беседуем. Обо всём на свете она со мной говорит, моя маленькая. – Он снова предполагал услышать гордую нотку в её голосе, и удивлялся, что есть такого в этой Тамар, его ровеснице, что Теодора так гордится её дружбой. – А иногда мы спорим, огонь и сера, но всё по-дружески, – на мгновение она сама показалась ему молодой девушкой, – как очень хорошие подруги.

– О чём же вы так много разговариваете? – Вопрос вырвался у него с обескураживающим испугом, и сердце стиснула тупая зависть, может из-за того, что вспомнил, как Дафи сказала ему два дня назад, что когда он начинает что-то рассказывать, у неё появляется странное побуждение посмотреть на часы. – О Боге? – спросил с надеждой. Потому что, если они говорят только о Боге, это логично и терпимо.

– О Боге? – изумилась Теодора. – Почему... разумеется... конечно, и Бог появляется иногда в разговоре, как без этого? – Она скрестила руки на груди и удивлённо посмотрела на Асафа, раздумывая, не ошиблась ли в нём, и он знал, слишком хорошо знал этот взгляд и готов был из кожи выпрыгнуть, только бы стереть его в её глазах. – Говоря по правде, милый, о Боге я не люблю говорить... Мы уже не так дружны, как прежде, Бог и я. Он сам по себе, я сама по себе. Но что, мало на свете людей, о ком можно говорить? А душа? А любовь? Любовь больше не занимает тебя, молодой господин? Или ты уже решил все её загадки? – Асаф покраснел и сильно мотнул головой. – И не думай: мы и философские вопросы обсуждаем здесь за пиццей, по по! – взволнованно выкрикнула она, может по-гречески, и взмахнула лёгкой рукой. – И снова спорим до самых небес, так что башня начинает сотрясаться! О чём, спрашиваешь ты? (Асаф понял, что должен спросить и энергично закивал.) О чём только не спорим. О добре и зле, свободны ли мы, по-настоящему свободны, – сверкнула лёгкая дразнящая улыбка, – в выборе своего пути, или он предначертан, и нас только ведут по нему? И про Иуду Поликера[7] мы беседуем, все записи которого Тамар мне всегда приносит, каждую новую песню! И всё записано тут у меня на магнитофоне Сони! И если, например, в кино идёт какой-нибудь очень хороший фильм, я тут же говорю, Тамар! Сходи, пожалуйста, для меня, вот тебе деньги, можешь взять подругу, и возвращайся поскорее, и расскажи мне всё, картину за картиной – так и ей удовольствие, и мне польза.

У него вдруг возникла мысль:

– А вы сами видели когда-нибудь фильм?

– Нет. И этот новый, телевизор, тоже нет.

Отдельные куски начинали складываться:

– А вы – вы сказали, что не выходите, так?

Она кивнула и посмотрела на него с улыбкой, следя за зачатком мысли, пробивающимся в нём.

– То есть... никогда-никогда вы отсюда не выходите, – снова сказал он изумлённо.

– С того дня, как прибыла в Святую землю, – подтвердила она с лёгкой гордостью, – двенадцатилетней девчушкой была я привезена сюда. Пятьдесят лет минули с тех пор.

– Пятьдесят лет вы здесь? – его голос показался ему вдруг мальчишечьим. – И никогда не?... Даже на минутку во двор?

Она снова кивнула. Ему вдруг стало невыносимо оставаться здесь. Он хотел встать, распахнуть окно, вырваться отсюда на шумную улицу. Потрясённо взглянул на монашку и подумал, что она не так уж стара. Она даже не намного старше его отца. Это из-за затворничества она так выглядит. Как девчонка, которая вмиг состарилась, не прожив жизнь.

Она терпеливо ждала, пока он передумает все свои мысли о ней. Затем тихо сказала:

– Тамар нашла для меня красивую фразу в одной из книг: "Счастлив тот, кто может оставаться в запертой комнате наедине с собой". Согласно этому я человек счастливый. – Углы её губ опустились.– Очень счастливый.

Асаф поёрзал на стуле, ища глазами дверь. Он чувствовал лёгкий зуд в ступнях. Не то, что он не мог находиться один в комнате, и даже часами. Но при условии, что там был современный компьютер и новый квест, и что не было с ним никого, кто подсказывал бы слишком быстрые решения. Это могло продержать его в комнате четыре-пять часов даже без еды. Но жить так всегда? Всю жизнь? День и ночь, неделю за неделей, год за годом? Пятьдесят лет?

– Спасибо, что ничего не говоришь, – сказала монашка. – Ограда мудрости – молчание…

Асаф не знал, сможет ли он теперь спросить что-нибудь, не лучше ли ему оставаться мудрым до конца их беседы.

– А теперь, – сказала она, набрав в лёгкие воздуха, – теперь твой черёд. Рассказ за рассказ. Только не останавливайся каждую минуту и не будь всё время так осторожен. Панагия-му! Почему ты так боишься говорить о себе? Ты настолько значительная личность?

– Но что, что рассказывать? – спросил он в замешательстве, потому что о Боге говорить не хотел, об Иуде Поликере знал не много, а его собственная жизнь была такой обычной, и вообще, он не любил говорить о себе. Что он ей скажет?

– Если расскажешь мне, что у тебя на сердце, – вздохнула она, – расскажу тебе, что на сердце у меня, – и грустно улыбнулась. Всё вдруг стало возможным.

 ***

За двадцать восемь дней до встречи Асафа с Теодорой, ещё до начала его работы в муниципалитете, когда он даже не знал, что есть на свете Теодора, и не предчувствовал Тамар – вышла Тамар на улицу. Как всегда на каникулах, Асаф спал в тот день до двенадцати дня. Потом встал, приготовил себе лёгкий завтрак, три-четыре бутерброда и яичницу из двух яиц, прочитал газету, отправил электронную почту голландскому болельщику Хьюстона и провёл целый час в оживлённом форуме игры "Quest for Glory". Ему звонил Рои или другой одноклассник (сам он обычно никому не звонил), вместе они безуспешно пытались спланировать вечер и уславливались поговорить позже. Звонила мама с работы, чтобы напомнить ему снять бельё с верёвки, вынуть посуду из посудомоечной машины и забрать Муки из лагеря в два часа. Между делом он немного смотрел телеканал "Нейшионал Джиографик", делал ежедневную гимнастику и возвращался к компьютеру, время текло вяло, и ничего не происходило.

В то же самое время Тамар заперлась в маленькой кабинке, покрытой вульгарными рисунками и надписями, в общественном туалете Эгеда[8]. Быстро сняла одежду – брюки "Ливайс" и тоненькую индийскую кофточку, которую родители купили ей в Лондоне. Разулась и встала на сандалии. Осталась стоять в трусах и лифчике, чувствуя отвращение к нечистому воздуху кабинки, который поспешил прилипнуть к её телу. Из большого рюкзака достала рюкзак поменьше, за ним – футболку и синий громоздкий комбинезон, запятнанный и порванный, соприкосновение с которым раздражало кожу.

– Привыкнешь, – подумала она и рывком натянула его. Поколебавшись минутку, сняла с запястья тоненький серебряный браслет, который получила на бат-мицву. И он был опасен: на нём было выгравировано её полное имя. Достала пару кроссовок и надела их. Она предпочитала сандалии, но чувствовала, что в ближайшие недели кроссовки подойдут ей больше: и для того, чтобы дать ей ощущение поддержки и собранности, и также, чтобы быстрее бежать, если за ней погонятся.

Был ещё дневник. Шесть тетрадей в твёрдых переплётах, упакованных в плотно закрытый бумажный пакет. Первая, с двенадцати лет, была тоньше остальных и ещё украшена цветными рисунками орхидей, Бемби, птичек и разбитых сердец. Последние, в гладких обложках, были намного толще и мелко исписаны. Они сильно утяжеляли рюкзак, но она не могла оставить их в доме, так как знала, что родители поспешат в них заглянуть. Теперь она засунула их поглубже в большой рюкзак, но через мгновение не смогла удержаться, вынула первую и пробежала глазами по листам, покрытым детским почерком. Заулыбалась. Рассеянно уселась на унитаз. Вот, здесь она в седьмом классе, а это её первый побег из дому, когда поехала с двумя подругами в Цемах[9] на концерт Типекса[10]. Какую безумную ночь они провели. Полистала дальше. "Лиат пришла на вечер в чёрном платье с блёстками и выглядела потрясающе". "Лиат танцевала с Гили Папушадо и была красива до слёз". Как это старые раны никогда не заживают до конца. Каждую секунду готовы вскрыться снова (но сейчас она должна выйти отсюда и уходить). Взяла другую тетрадь, двух-с-половиной-летней давности: "Её угнетает то, что она сейчас растёт. "Развивается". (Ненавижу!!! эти их слова!). Кому это сейчас нужно?", – остановилась. Попыталась вспомнить, почему писала о себе в третьем лице. Печально улыбнулась: конечно. Это тот период, сумасшедшие тренировки, чтобы закалить себя, сделаться как можно более толстокожей. Заставляла себя терпеть щекотку, снимала с себя – в самые холодные дни – свитер и куртку, и даже рубашку; или ходила босиком по улицам, по полям. И запись в третьем лице тоже была частью этого: "Любит маленькие и узкие места, как, например, промежуток между шкафом и стеной в её комнате, в который ещё месяц назад она могла влезть и сидеть там часами, а теперь её бесит, что она никогда больше не сможет туда вернуться!!!"

А на следующей странице, непонятно из-за чего, как в школьном наказании, ровно сто раз, она сосчитала: "Я пустая и никчемная девчонка, я пустая и никчемная девчонка".

Боже, подумала она, прислоняясь головой к сливному бачку, как я могла быть такой дурой.

Но тут же нашла свою первую встречу с книгой "И кулак был когда-то раскрытой рукой и пальцами" Иегуды Амихая, и наполнилась состраданием к той девочке, что писала: "У новорождённых рыбок есть белковый мешок. Я знаю, что эта книга будет моим белковым мешком. На всю жизнь". И через неделю решительно и непреклонно: "Чтобы были у меня б. г. я клянусь с этого дня и на всю оставшуюся жизнь смотреть на мир всегда удивлённо".

Горько усмехнулась. В последнее время мир прямо заставлял её смотреть на себя удивлённо, а потом возмущённо, и, наконец, с полным отчаянием. И единственное, что, в конце концов, сделало ей большие глаза, была эта причёска.

Быстро полистала, вперёд, назад. Посмеялась, повздыхала. Какое счастье, что решила почитать дневник, прежде чем отправилась в путь. Увидела себя распростёртой и обнажённой, как будто кто-то показал ей целый фильм, собранный из отдельных снимков, день за днём из её жизни. Ей уже нужно было выходить оттуда, Лея ждала её в ресторане с прощальным обедом, но она не могла выйти, если бы можно было не выходить на улицу, под эти взгляды. Как они смотрят на неё с тех пор, как обрила голову. Здесь, по крайней мере, она защищена. Одна, окружённая стенами. Вот она в четырнадцать лет, здесь она уже начала писать иногда зеркальным почерком вещи, которые особенно хотела скрыть: "Бедная мама, она так хотела родить девочку, чтобы всем с ней делиться, ладить с ней, открывать ей тайны женственности, и как это чудесно – быть женщиной, прямо Божий подарок. А что она получила? Меня".

Моя мама. Мой папа. Зажмурившись, отталкивала их от себя, но они снова жались к ней. Бывают в жизни ситуации, когда каждый сам за себя, сказал её папа во время последней ссоры. Хватит, пусть уйдут отсюда, когда всё кончится, она сможет о них подумать; с моей стороны вопрос закрыт, сказал он, и я больше пальцем не пошевельну, и посмотрел на неё с деланным равнодушием, и только правая бровь его дрожала, не переставая, как существо, живущее собственной жизнью. Медленно, напряжённо, сосредоточенным усилием она выбросила их из головы. Ей нельзя иметь с ними дела сейчас. Они только ослабляют и подавляют её. Сейчас они для неё не существуют. Она лихорадочно выхватила другую тетрадь, примерно полуторалетней давности. Здесь в её жизни уже появились Идан и Ади, и всё начало изменяться к лучшему. По крайней мере, она так думала. Она читала и не верила, что такие вещи занимали её ещё несколько месяцев назад. Идан сказал так и сделал так; постригся под Франца Иосифа и взял её, а не Ади, контролировать парикмахера, потому что ты практичнее, сказал он, и она не поняла, комплимент это или оскорбление, и удивилась, что кто-то считает её практичной. А поездка на фестиваль в Арад – кто-то украл их рюкзак с кошельками. У них осталось десять шекелей на троих; Идан взял инициативу в свои руки: в магазине канцтоваров купил пачку квитанций за девять шекелей. Потом послал их обеих собирать у людей взносы в "Общество борьбы с озоновой дырой".

А кружащее голову счастье, которое она испытывала, совершая такое мошенничество, такое преступление, чтобы принести ему вырученные деньги, а какую обжираловку они устроили, и у них ещё остались деньги на травку, они курили и ничего не чувствовали, и Идан с Ади непрерывно буянили и вещали про дикий драйв, а на обратном пути в автобусе Ади сидела с Иданом через два сиденья впереди неё, и всю дорогу оба истерически хохотали.

И среди этой ерунды разбросаны маленькие посторонние замечания, краткие сообщения о вещах, которым она тогда не придавала значения, они были как лёгкий шепоток, мало-помалу усилившийся до крика: мама и папа обнаружили пропажу афганского ковра, который висел на стене за дверью. Они тут же уволили домработницу, которая проработала у них семь лет. Потом пропали несколько сотен долларов из папиного ящика, тогда был уволен садовник-араб. Ещё был случай с машиной, счётчик которой указывал на очень длинную поездку, когда родители были в отпуске за границей. И тому подобные тени, скользившие у стен дома, на которые никто не решился направить слишком яркий свет.

В дверь сильно постучали. Уборщица. Кричала, что она сидит там уже час. Тамар сразу же крикнула резким голосом, что будет там, сколько захочет. Отдышалась, потревоженная грубым вторжением.

Когда начала читать последнюю тетрадь, поразилась, что всё было там подробно и совершенно открыто: план, пещера, список продуктов, опасности ожидаемые и непредвиденные. Эту тетрадь она обязана немедленно уничтожить. Даже в тайнике её нельзя оставлять. Пробежала глазами по листам. Нашла место, до которого она ещё позволяла себе что-то чувствовать – короткая ночная встреча возле кафе "Риф-раф" с кудрявым парнем с мягким взглядом, который показал ей сломанные пальцы руки и убежал, как будто она тоже была способна сделать с ним что-либо подобное – с этого места она сделалась непроницаемой, скупой на слова и писала, как секретарша засекреченной военной части: цели, задачи, опасности. Что выполнено, и что ещё предстоит.

Закрыла тетрадь. Глаза её остекленело смотрели на пошлый рисунок на двери. Если бы можно было взять дневник туда. Но нет, нельзя. Только что она будет без него делать. Как разберётся в себе, не делая записей. Бесчувственными пальцами выдернула первый лист и бросила его в унитаз между ногами. За ним ещё лист, и ещё. Стоп, что это? "Когда-то я много плакала и была полна надежд. Сегодня я много смеюсь, смеюсь отчаявшись". В воду. "Наверно, я всегда буду влюбляться в того, кто любит другую. Почему? Потому. Я хорошо умею попадать в безнадёжные ситуации. Каждый в чём-то талантлив". Разорвала. "Моё искусство? Ты что, не знала? Умереть в мгновении". Разорвала, яростно разорвала. Встала и постояла минутку, пережидая головокружение. Остались листы самых последних дней. Бесконечные споры с родителями, её крики и мольбы, и режущий сердце страх, когда поняла, что они действительно не способны ничего сделать, ни помочь ей, ни удержать её; что постигшая их трагедия опустошила и парализовала их, как какое-то колдовство, вынувшее их из самих себя, так, что от них осталась одна оболочка. Теперь только она сама может что-то сделать, если хватит смелости.

Но вполне возможно, что в том месте, куда она хочет попасть, о ней будут разузнавать; ведь наступит какой-то момент, когда станут следить за ней или рыться в её вещах, пытаясь любыми путями выяснить, кто она. Кто я? Что от меня осталось? Спустила воду, ошеломлённо глядя, как крутящиеся обрывки засасываются и исчезают: ничего.

Без дневника и без Динки, она упала духом.

Быстро смешалась с толпой на остановке. Видела своё отражение в витрине ресторана, в окошке продавца сосисок, во взглядах людей. Видела, как при этом вытягиваются губы. Ещё вчера на неё смотрели совсем иначе. Ещё вчера она и сама немного поощряла эти взгляды; всегда был какой-то намёк или вызов в том, как одевалась и как смотрела на них. Тамар знала: это чрезмерная дерзость слишком робких. Испуганная дерзость, неуправляемо рвущаяся из неё, будто отрыжка: как та прозрачная блузка, которую она надела на выпускной вечер в девятом классе. Или потрясающие красные туфли, туфли Дороти из "Волшебника страны Оз", в которых была на праздничном концерте в академии. Были ещё случаи и бесконечные стремительные переходы от дней запущенности и заброшенности – Алина кричала на неё как-то, что запрещает ей снова надевать "эти одежды Бней-Брака[11]" – к периодам элегантности и стиля до самооблизывания, её сиреневый период, жёлтый период, чёрный...

У прилавка камеры хранения она сдала большой рюкзак, а маленький прижала к груди. С этих пор он становится её домом. Парень, который там работал, взглянул на неё и, как и парикмахер, постарался не коснуться её пальцев своими. Она взяла с прилавка маленький металлический жетон с номером сданного ею рюкзака. Ну вот, об этом она и не подумала: куда ты теперь денешь этот жетон, к примеру? А если кто-то из них возьмёт этот рюкзак из камеры хранения и проверит кошелёк и тетради дневника? Дура такая, мегаломанка, отверженная.

Она ушла оттуда, с удовольствием занимаясь самобичеванием, чтобы сделать свою кожу ещё жёстче перед тем, что её ожидает. Но кто знает, что ещё там случится, и какие неожиданности – о которых не думала и даже представить не могла – принесёт ей новая жизнь, и как удивит её реальность, и как, как всегда, предаст её.

 ***

И тогда Асаф рассказал ей; опять начал с начала, с работы в муниципалитете, на которую его устроил отец с помощью Даноха, так как Данох был должен ему немного денег за электрические работы, которые отец делал у него дома, но – но Теодора снова остановила его повелительным жестом маленькой руки и пожелала сперва послушать о его маме и папе, и Асаф вынужден был прерваться, и рассказал, что родители и младшая сестра уже, наверно, приземлились в Аризоне, в Соединённых Штатах, и отметил, что уехали они довольно внезапно, потому что старшая сестра Рели, попросила приехать к ней немедленно. Монашка захотела узнать о Рели, почему она находится так далеко от дома, и Асафу пришлось к собственному удивлению рассказать и о Рели. Он описал её в общих чертах, какая она особенная и потрясающая, рассказал, что она художница, занимается ювелирным делом, и придумала оригинальную линию серебряных украшений, которая сейчас очень популярна за границей; он произносил её слова и термины, и чувствовал, насколько они ему чужды, может потому, что это её новое достижение чуждо ему, а может потому, что и в самом её отъезде туда было что-то, что его пугало; с долей неприязни добавил, что иногда Рели бывает невыносима, и намекнул на эту её принципиальность во всём, начиная с того, что она ест, и главным образом не ест, и кончая её идеями по поводу отношений между арабами и евреями, и как государство должно выглядеть и вести себя, и так получилось, что он все-таки рассказал о Рели немало, и как она прямо сбежала год назад из страны, так как ей необходим простор, это её слово он ненавидел, поэтому поспешил заменить его и пояснил, что Рели чувствовала, что она просто задыхается здесь, и Теодора улыбнулась про себя, а он сразу понял её улыбку, и понимание без слов прошелестело между ними: есть люди, которым даже пятьдесят лет в одной комнате не душно, а другим и целой страны недостаточно; потом она захотела послушать про Муки, которая уехала с родителями, так как её никак нельзя было здесь оставить, Асаф говорил и о ней и улыбался, обычный румянец на его щеках усилился, почти поглотив в себе прыщи, потому что, когда он произносил "Муки", его ноздри всегда ощущали запах её волос после мытья, и он засмеялся и сказал, что его всегда восхищало, как уже с трёхлетнего возраста она требовала свой шампунь и настаивала на ополаскивателе, правда, с трёх лет, и у неё такие мягкие волосы, как туман между пальцами, эти её светлые волосы – он засмеялся, и Теодора улыбнулась – часами стоит она у зеркала, эта малышка, и любуется собой, и уверена, что весь мир её любит, и когда он или Рели возмущались этим культом личности, мама говорила им, чтоб не смели ей мешать, пусть малышка радуется, и пусть будет хотя бы один в этом доме, кто любит себя без всяких ограничений – тут Асаф вдруг обнаружил, что говорит уже несколько минут без перерыва, испугался и сказал, всё, обычная семья, ничего особенного, а Теодора сказала:

– Прекрасная у тебя семья, милый, вы должны быть очень, очень счастливы, – и он видел, что она снова погружается в себя, как будто в ней погас свет, и не понимал, как он так свободно болтал с ней, и сказал себе, ладно, это потому, что она так одинока здесь, может, она давно ни с кем не разговаривала по-настоящему, просто и от души, и тогда он подумал, в самом деле? А ты когда так разговаривал?

И вспомнил, конечно, что ждёт его вечером с Рои и Дафи, а она склонилась к нему и спросила:

– Быстро-быстро, о чём ты сейчас думал, у тебя такое лицо, милый, по, по! Большая туча прошла по нему.

– Неважно, – бросил он.

– Важно! – И было в ней огромное любопытство к его глупым рассказам, а может и не таким уж глупым, если они могут кого-то так заинтересовать.

– Просто... – хмыкнул он и смущённо поёрзал на стуле. Ему и вправду не хотелось, чтоб дошло до таких разговоров, кто мог о таком подумать до того, как он вошёл в монастырь, ведь они почти не знают друг друга, как будто какой-то бес вселился в него здесь и переделывает его, но монашка откинула назад голову, звонко смеясь, и он почувствовал, что хоть она и выглядит старой, в ней есть черты молодые, как у девушки, наверно, потому, что никогда ими не пользовалась, и вдруг подумал, а что мне, собственно, стоит рассказать ей, она симпатичная и одинокая, а мне хочется немного поговорить.

И он взял и рассказал ей про Дафи Каплан и про Рои с его Мейталь, и монашка слушала очень внимательно, глядя ему в рот и беззвучно повторяя губами его слова. И уже в самом начале, примерно после пяти его предложений, поняла, что не о Дафи главный его рассказ. Асаф поразился, как она сразу ухватила то, что больше всего его беспокоило:

– Оставь-ка на минутку эту бедную девочку, – махнула она нетерпеливо, – цветок без запаха она. Я самую суть хочу узнать: про парня расскажи мне, про твоего Рои, который уже не твой, если не ошибаюсь.

Асаф на секунду зажмурился, потому что она прикоснулась точно его рассказется немного поговорить. оник больному месту. Он глубоко вздохнул, как перед долгим погружением, и рассказал о дружбе с Рои с четырёх лет, что они были как два брата, что ночевали друг у друга через день, и о доме на дереве. Рои тогда был меньше и слабее, и Асаф защищал его от старших детей, воспитательницы говорили, что он настоящий телохранитель Рои. Так это продолжалось почти до седьмого класса, быстро сказал Асаф, перепрыгивая сразу через восемь лет, и был возвращён туда мягко, но решительно:

– Как это продолжалось? – Она хотела знать, и он вынужден был рассказать, как в начальной школе Рои всегда был рядом с ним и не разрешал ему подружиться ни с кем другим, он по всякому наказывал Асафа, когда подозревал, что тот предаёт их дружбу, хуже всего было наказание молчанием, неделями он не отвечал Асафу и в то же время не отходил от него; ещё были приступы гнева и угроз Рои, когда Асаф хотел присоединиться к бойскаутам, от которых тоже вынужден был, в конце концов, отказаться, скрепя сердце, и даже тогда, несмотря ни на что, ему льстило, что кто-то так в нём нуждается и так его любит. Он помолчал. Проглотил слюну и задумался. Так продолжалось, пока мы не перешли в среднюю школу[12], продолжил он, и тут всё изменилось, подробности не важны.

– Очень важны, – сказала монашка.

Он знал, что она это скажет, и даже улыбнулся вызывающе, это уже стало их маленькой игрой. Она пошла в кухоньку, поставить воду для кофе, и оттуда крикнула, чтоб продолжал, и Асаф рассказал, как в седьмом классе, примерно три года назад, девочки начали обращать внимание на Рои, он и правда тогда резко прибавил в росте и красоте, они стали в него влюбляться, и он тоже их любил, их всех, он просто играл их чувствами, сказал Асаф и постарался, чтобы это не прозвучало слишком лицемерно, и монашка в кухне улыбнулась красно-синим обоям. Но девочки не мстили ему за это, сказал Асаф с удивлением – облокотившись на стол и говоря отчасти сам с собой – напротив, представьте себе, они ещё и соперничали за его любовь, сидели на переменах и обсуждали, как он выглядит, и что ему идёт, и как пострижётся, и как он двигается, когда играет в баскетбол; Асаф однажды сидел, совершенно случайно, позади девчоночьего дерева во дворе и не верил своим ушам; они говорили о Рои так, как будто он какое-то божество, или кинозвезда, по меньшей мере. Одна из девчонок рассказывала, как она хладнокровно планирует снизить уровень по математике, чтобы быть с ним в одной подгруппе; а другая сказала, что иногда она молится, чтобы Рои слегка заболел, только чтоб она могла пойти в поликлинику и посидеть на кушетке, на которой его осматривали!

Асаф посмотрел на монашку, ожидая, что она посмеётся вместе с ним над глупостью этой девчонки, но Теодора не смеялась, только попросила, чтобы продолжал говорить, и ему бы уже замолчать, но он не мог справиться с тем, что вырвалось из него, как большой клубок, который, не переставая, разматывался; годами, годами он не говорил так с ни посторонним, ни даже с близким человеком, это всё из-за этого монастыря, туманно подумал он, или из-за этой маленькой комнатки, напоминающей исповедальную кабинку, которую он видел когда-то в церкви в Эйн Кереме, а потом он вернётся к себе и совсем забудет, как сидел однажды в комнате на верхушке башни и рассказывал незнакомой монашке эту ерунду, а Теодора сказала:

– Асаф, я жду! – И он рассказал, как в восьмом классе, благодаря девочкам, Рои сделался, как бы это Вам объяснить, ну вроде царского наместника класса? И Асаф собирался объяснить ей, что имел в виду, но она нетерпеливо махнула рукой и сказала:

– Да, да, король класса, конечно, я знаю, прошу тебя, продолжай, – и Асаф сразу догадался, что она уже слышала такое от Тамар, эти истории про девочек и мальчиков, и подумал, что ей приятно его слушать, потому что это немного напоминает ей их встречи с Тамар; и когда подумал так, что-то тёплое и новое опять зашевелилось у него внутри, он представил, что Тамар действительно находится здесь в комнате, как невидимка. Допустим – сидит на полу возле спящей Динки и поглаживает ей голову. И, может быть, он сам говорит сейчас и для неё, рассказывает, как Рои стал другом Ротам, первая царственная пара среди всех параллельных классов, это было несколько лет назад, пробормотал Асаф, после Ротам у Рои было ещё четыре или пять подруг, сегодня это Мейталь, и из-за неё Рои заставляет его полюбить Дафи, потому что Мейтали так хочется, Рои даже намекнул, что это будет условием его дальнейшей дружбы с Асафом, хватит, не важно, встряхнулся Асаф, это так, глупости, мелкие детали, и снова почувствовал себя до смерти смущённым, что так выплёскивает всё.

– Важно, очень важно, – мягко сказала Теодора, – ты всё ещё не понял, агори-му[13]? Как я узнаю тебя без мелких деталей? Как расскажу тебе, что на душе у меня? – И когда увидела, что он не убеждён, поискала его глаза и прямо заставила его посмотреть на неё:

– Тамар ведь тоже вначале не всё хотела рассказывать, это не важно и это неинтересно, и я с большим трудом научила её, что нет для нас более важного, чем мелочи, эти наши пуговицы и гроши; А она, чтоб ты знал, ещё упрямее тебя! – Услышав это, Асаф сразу перестал сопротивляться ей, и с его горла как будто сняли груз, даже голос изменился, словно раскрылись все связки, он рассказал о Дафи, всё-таки рассказал о ней, что всё у неё измерено и рассчитано, будь то деньги, уважение или успех, и пока говорил, понял, наконец, почему ему неприятно быть с ней, она постоянно соревнуется со всеми, с кем бы то ни было, всегда проверяет баланс между успехом и поражением, приход и расход, и если послушать её, то все люди на свете только и ждут, как бы подставить кого-то, наброситься и сожрать того, кто чуть ослабел...

– Есть на свете и такие люди, – сказала монашка, почувствовав, что пыл его угасает, – но есть и другие, верно? И верно, что ради этих других особенно стоит жить? – Асаф улыбнулся и радостно выпрямился, как будто своей короткой фразой она решила очень запутанную проблему, которая уже давно тяготила его, и добавил, что даже если бы Дафи была совсем другой, он бы всё равно в неё не влюбился, он вообще думает, что никогда не влюбится, по крайней мере, до демобилизации из армии, сказал и поразился собственной храбрости, потому что такие вещи он говорил только одному человеку на свете, Носорогу, другу Рели, да и то в очень редких случаях, а с монашкой он знаком меньше часа, да что это с ним сегодня?

Он вдруг умолк, и оба смотрели друг на друга, как будто вместе очнулись от какого-то общего видения. Теодора провела двумя руками по голове, словно пытаясь втиснуть что-то внутрь. Большой жёлтый ожог сверкнул на её среднем пальце. Минуту в комнате была полная тишина. Слышно было только дыхание спящей Динки.

– Сейчас, – прошептала Теодора со слабой улыбкой, – после всех этих слов, может, наконец, расскажешь, как ты попал ко мне?

И лишь тогда он коротко и деловито рассказал ей, как пришёл утром Данох и позвал его в собачник, и про форму 76, и про пиццу, и ему вдруг показался смешным этот сумасшедший бег, неизвестно куда. Он заулыбался, и лицо Теодоры тоже расплылось в улыбке ему навстречу, оба посмотрели друг на друга и расхохотались, собака проснулась, подняла голову и завиляла хвостом.

– Это чудесно... – вздохнула Теодора, когда успокоилась, – собака привела тебя ко мне... – она долго смотрела на него, будто освещая его вдруг новым светом, – и ты был здесь невинным посланником, рассыльным поневоле... – её глаза сверкали, – кто ещё мог бы так идти за бегущей собакой, и купить пиццу за свои деньги, и полностью подчинить свою волю её воле? Какое сердце, агори-му, какое горячее и невинное у тебя сердце...

Асаф смущённо заёрзал на стуле. Сказать по правде, он большую часть времени чувствовал себя идиотом, гоняясь за собакой, и новое толкование его действий слегка удивило его.

Монашка обхватила руками своё маленькое тело и прямо дрожала от удовольствия:

– Теперь ты понимаешь, почему я просила рассказать всю историю? Вот сейчас мне стало немного спокойнее, моё сердце говорит мне, что если и есть кто-то, кто найдёт драгоценную мою, то это ты.

Асаф сказал, что именно это он и пытается сделать с самого утра, и если сейчас она даст ему адрес Тамар, он сразу же её найдёт.

– Нет, – сказала она и поспешно встала, – к моему большому сожалению. Этого не смогу.

– Нет? Почему?

– Потому что Тамар взяла с меня клятву.

Как он ни старался понять, сколько ни спрашивал, она отказывалась отвечать, кружила по комнате, немного напряжённая, бормотала своё взволнованное "По, по", качала головой, нет-нет-нет, и растерянно разводила руками:

– Поверь мне, милый, если бы это было в моих руках, я бы даже надеялась, что ты – нет! Тихо! – сердито ударила себя по пальцам. – Тихо, старая! Не говори! – Ещё один быстрый круг по комнате, ещё гневные вздохи и вихреобразные движения, и снова остановилась перед ним:

– Потому что Тамар просила, послушай меня, не надувайся так, только это смогу сказать тебе: когда она в последний раз была здесь, просила и даже взяла с меня клятву, что если в ближайшие дни придёт кто-то и спросит, где она живёт, или, например, как её фамилия, и кто её родители, короче, будет выспрашивать о ней, даже если будет самым симпатичным и милым - этого она не говорила, это я говорю – мне категорически запрещено отвечать ему!

– Но почему, почему?! – взорвался Асаф и рассержено встал. – Почему она вообще заговорила об этом? Что такого может с ней случиться, что... – монашка продолжала отрицательно качать головой, словно боясь, что он заставит её открыться, оба повысили голос и минуту раскачивались друг перед другом, пока она не подняла повелительно палец к его губам:

– Теперь молчи.

И Асаф ошеломлённо сел.

– Слушай, говорить о ней мне не позволено. Язык мой связан клятвой. Но давай-ка, расскажу тебе историю, и из этой истории ты, может быть, что-то поймёшь.

Он сидел, барабаня рукой по колену. Его бесило, что теперь все поиски нужно начинать сначала. И вообще, может лучше сразу уйти и не тратить время попусту. Но слово "история" всегда действовало на него, как волшебная палочка, и мысль, что он услышит историю из её уст, с её выражением лица, с пляской света в её глазах...

– Ого! Ты улыбнулся, сударь мой! Меня не обманешь, эта старуха знает, что означает эта улыбка! Ты, мальчик, любишь истории, с первого взгляда поняла, точно как моя Тамар! Раз так, расскажу тебе мою историю, в подарок за твой рассказ.

 ***

– Так за что мы выпьем? – спросила Лея и постаралась улыбнуться. Тамар смотрела на вино, зная, что если скажет о своём желании вслух, слова испугают её.

Лея сказала за неё:

– Выпьем, чтобы тебе всё удалось, и чтобы вы вернулись с миром. Оба.

Они чокнулись рюмками, потом выпили, глядя в глаза друг другу. Вентиляторы под потолком глухо крутились, расточая прохладу, но новый хамсин начинал проникать внутрь.

– Мне не терпится, чтоб это уже началось, – сказала Тамар, – эти последние дни, – она глубоко вздохнула, и глаза её на мгновение увеличились на лице под обритой головой, – уже неделю я не сплю, не могу ни на чём сосредоточиться. Это напряжение убивает меня.

Лея протянула через стол свои сильные руки, и их пальцы переплелись.

– Тами-мами, ты ведь можешь ещё передумать, никто тебя не обвинит, и я, конечно же, никому не расскажу, что у тебя была такая сумасшедшая идея.

Тамар покачала головой, отталкивая любую мысль об уступке.

Самир подошёл и прошептал что-то Лее на ухо.

– Подавай в больших супницах, – распорядилась она,– из вина предложи шабли. А нам ты уже можешь подавать курицу с тимьяном. – Самир послал Тамар широкую улыбку и вернулся в кухню.

– Что ты им сказала? – спросила Тамар. - Что ты рассказала ребятам на кухне?

– Что мы с тобой что-то празднуем, стой, а правда, что я им сказала? Что тебе предстоит долгая поездка. Подожди – увидишь, что они тебе приготовили.

– Я буду так скучать, – вздохнула Тамар.

– Такой еды у тебя там не будет.

– Теперь смотри, – лицо Тамар снова затвердело, – тут в конверте я тебе оставляю письма. Они уже с адресом и марками, – Лея обиженно скривила губы, – неважно, Лея, это не из-за денег, я хотела, чтоб всё было готово, и тебе не надо было идти покупать.

– И потому, что хотела всё сделать сама, как обычно, – уточнила Лея и покачала головой, как бы говоря, ну что поделаешь с этой девчонкой.

Тамар сказала:

– Ладно, Лея, оставим это сейчас. Что касается писем, ты помнишь, да?

Лея закатила глаза, как ученик, которого заставляют снова повторять ненавистный материал:

– Каждый вторник и пятницу. Ты их пронумеровала?

– Тут сбоку, на круглой наклейке. Перед тем, как отправить...

– Снять наклейку, – продекламировала Лея, – скажи, кем ты меня считаешь, дурой? Базарной бабой? Да! – она утрированно рассмеялась. – Это я и есть.

Тамар проигнорировала эту неизменную самоподколку.

– Очень важно отправлять по порядку, так как я им сочинила целую историю, и шутки о разных людях, которых я встречаю, что-то довольно дурацкое, но это будет успокаивать их, сколько возможно, чтобы не мешали, – она насмешливо изогнула губы, – такая история с развитием сюжета.

– Даже не верится. И это тоже было у тебя в голове? – При слове "голова" глаза Леи скользнули по жуткому на её взгляд обнажённому черепу.

– В принципе, – продолжала Тамар, испытывая в душе благодарность к Лее за то, что промолчала, – это должно усыплять их в течение месяца, примерно столько времени мне нужно. До середины августа. Две недели из этого они и так будут за границей. Отпуск – это святое, – криво улыбнулась, – в этом году это объясняется тем, что "жизнь должна продолжаться, несмотря ни на что", – она и Лея уставились друг на друга, вместе вздохнули, вместе удивлённо пожали плечами, решительно не веря, что такое возможно, и Тамар повторила:

– Главное, чтоб не мешали мне, чтоб не начали меня искать.

– И так непохоже, что они торопятся что-то делать, – пробормотала Лея. Она рассмотрела конверты, прочитала толстыми губами адреса с именами родителей Тамар, – Тельма и Авнер... красивые имена у них, – усмехнулась, – как в каком-нибудь сериале на учебном телевидении...

– Это скорее теленовелла из моей жизни в последнее время.

Лея сказала:

– Это мне напомнило что-то, что я видела как-то на стене: "Я убью маму, если она ещё раз родит меня".

– Вроде того, – засмеялась Тамар.

Самир и Авива вместе принесли из кухни второе блюдо. Сняв с тарелки серебристую крышку, Тамар увидела, что вокруг фаршированных виноградных листьев было выложено черешнями её имя.

– Это от нас всех на кухне, с любовью, – сказала Авива, румяная от жара кастрюль, – чтоб не забывала нас там.

Они ели молча. Обе притворялись, что получают удовольствие, и у обеих не было аппетита.

– Я что подумала, – сказала, наконец, Лея и отодвинула тарелку, – знаешь мой маленький склад продуктов? Через два дома отсюда. – Тамар знала. – Я положу тебе там матрац на пол, и не говори мне нет! – Тамар молчала. – Ключ будет под вторым вазоном. Если ты решишь, что тебе надоело спать в Саду Независимости, предположим – обслуживание номеров там будет не слишком стильным, приходи ко мне на склад, поспи ночь как человек, хорошо?

Тамар перебрала в уме все возможные опасности. Кто-нибудь может увидеть её входящей в склад и выяснить, кому он принадлежит. Лея, конечно, её не выдаст, но кто-то из работников кухни может проговориться по ошибке, и так узнают, кто она и раскроют её план. Лея с горечью смотрела на морщинки, пересекшие чистый лоб Тамар. Подавила вздох, да что это с ней в последнее время.

Но матрац на складе – это всё же хорошая мысль, подумала Тамар. Даже очень хорошая. Ей только нужно будет убедиться, что никто за ней не следит, когда она входит. Ничего не случится, если поспит там одну ночь и вернёт себе человеческий облик. Она улыбнулась. Её острое, напряжённое, собранное лицо потеплело. Одно мгновение она была сама сладость, и Лея растаяла:

– Приходи, мами, поспи, там есть кран и маленькая раковина, умойся. Туалета нет.

– Я как-нибудь управлюсь.

– Ах, мне так приятно, что могу немного помочь, – расчувствовалась Лея, и уже знала, что каждое утро будет спешить на склад, посмотреть, спала ли там ночью Тамар. Будет оставлять ей маленькие ободряющие записочки.

– Только пообещай, – попросила Тамар, увидев влагу в глазах Леи, – что если увидишь меня на улице, неважно, работаю я или просто сижу и отдыхаю в каком-нибудь углу – ты не подойдёшь. Даже если ты уверена, что я одна, не подашь виду, что знаешь меня. Хорошо?

– Упрямая ты, – сказала Лея, – но раз сказала – всё. Только объясни мне, как я пройду мимо, не обняв тебя? Не принесу тебе что-то поесть? И что, если со мной в эту минуту будет Ноа? Как она сможет не прыгнуть на тебя?

– Она меня не узнает.

– Да, – тихо сказала Лея, – так она тебя не узнает.

Тамар искала утешение в её глазах:

– Это так ужасно?

– Ты... – ты такая голая, что у меня разрывается сердце, хотела сказать Лея. – Для меня ты всегда красивая, – сказала она, наконец, – моя мама говорила, красивому хоть башмак на лицо надень – ему и это пойдёт. – Тамар благодарно улыбнулась ей, положила руку на её широкое плечо и сочувственно пожала. Потому что маленький водораздел горя, который во время всего обеда был натянут между ними, отклонился в сторону Леи, чья мама, конечно же, не её имела в виду в своём высказывании.

Тамар сказала:

– Не знаю, как я удержусь, если ты пройдёшь мимо с Нойкой. Знаешь, что я подумала? Это в первый раз я расстаюсь с ней так надолго.

– Я принесла тебе её фото, – сказала Лея, – хочешь?

– Лея... Я ничего не могу туда взять, – она вцепилась в фотографию, и её лицо округлилось, помягчело и расплылось, как рисунок акварелью, который слегка потёк и вылез за границы линий. – Птичка моя... если бы я могла взять. Я бы надышаться на неё не могла, ты знаешь.

Самир убрал тарелки, упрекнул обеих, что не всё съели. Бросил обеспокоенный взгляд на лысину Тамар. Они почти не заметили его: смотрели на снимок и таяли от общего счастья.

– В яслях, – рассказывала Лея, – с ними говорили о братьях и сёстрах, и когда её спросили, есть ли у неё брат или сестра, как ты думаешь, что она сказала?

– Что это я, – улыбнулась Тамар, перекатывая внутри каплю гордости, как вино в бокале. Они ещё долго смотрели на маленькую девочку с кожей цвета слоновой кости и раскосыми глазами. Слово в слово помнила Тамар, что рассказала Лея, когда они сблизились; что в мире, в котором она жила примерно до тридцати лет, в прошлой её жизни, она почти не была женщиной.

– Ко мне там относились с уважением, – рассказывала Лея, – но относились как к парню, не как к женщине. И у меня самой тогда тоже не было женских чувств. Никаких. С самого детства я не была ни настоящей девочкой, ни настоящей девушкой, ни женщиной, ни мамой. Ничего женского не было у меня. И только теперь, в сорок пять лет, благодаря Ное.

Толстый мужчина, беловолосый и краснолицый, поднял шум за одним из столов в центральном зале. Сердился на Самира, что подал ему вино недостаточно охлаждённым, кричал, что Самир дурак и невежда. Лея моментально кинулась туда, как львица на защиту детёныша.

– А ты кто такая? – процедил мужчина. – Я требую хозяина ресторана!

Лея скрестила крепкие руки на груди:

– Это я. В чём проблема, господин?

– Ты что, смеёшься надо мной?

Тамар почувствовала, как все её внутренности застыли от обиды за Лею.

– Что такое, – сказала Лея совершенно спокойно, только губы её побелели, и длинные шрамы на щеке сильнее выделились, – может, вы и хозяина ресторана хотите выбрать из меню?

Мужчина покраснел ещё сильнее. Глаза его вылезли из орбит. Полная дама рядом с ним, украшенная позолоченными цепями, успокаивающе положила руку на его предплечье. Лея, силой, которой не было у Тамар, сразу справилась с собой, успокоилась, послала Самира на кухню поменять вино, и сказала, что новое вино будет за счёт заведения. Толстый мужчина поворчал ещё немного и умолк.

– Какая свинья,– сказала Тамар, когда Лея вернулась.

– Я его знаю, – сказала Лея, – какой-то большой чин в армии, был когда-то генералом или что-то такое. Думает весь мир у него в кармане. Всё время скандалит, покупает склоки за деньги, – она быстро налила себе, и Тамар увидела, что её рука дрожит.

– К этому не привыкнешь, – призналась Лея со вздохом.

– Не смей его слушать! – кинулась Тамар утешать, как обычно. – Только подумай, что ты сделала в жизни и через что прошла, и как выбралась оттуда, и как ездила во Францию, одна, и три года училась там в ресторане, – Лея слушала её со странной смесью страсти и отчаяния, длинные шрамы на её щеке пульсировали, как будто по ним текла кровь, – и как создала это место, и всё своими силами, и как ты растишь Нойку, нет другой такой мамы на свете – так что тебе до болтовни этого ничтожества?

– Иногда я думаю, – проговорила Лея, – что если бы только был здесь какой-нибудь мужчина, кто-нибудь, кто схватил бы эту дрянь за шиворот и вышвырнул бы к чёртовой матери. Этакий Брюс Уиллис...

– Или Ник Нолта, – засмеялась Тамар.

– Но чтоб внутри был нежным! – подняла Лея палец. – Чтоб был душка.

– Такой Хью Грант, – воскликнула Тамар, – который будет тебя любить и баловать.

– Нет, ему я не верю. Красавчик. Ты тоже держись от таких подальше. У тебя к ним слабость. Я заметила. Мне, – засмеялась Лея, и сердце Тамар расширилось от гордости, так как она снова спасла Лею от депрессии, – мне нужен Сталоне, но внутри с начинкой Харви Кайтела? Это его мы видели в "Дыме"?

– Таких не бывает, – вздохнула Тамар.

– Обязан быть, – сказала Лея, – тебе тоже нужен.

– Мне? Мне сейчас совсем не до того, – не было у неё сил на это. Каждая мысль о любви, о близости была для неё сейчас опасна. Лея смотрела на неё и думала, зачем она так с собой поступает. Почему так губит себя в таком возрасте. И вдруг чуть не подскочила на месте, Боже мой, на этой неделе ей исполнится шестнадцать! Правильно? Или я ошибаюсь? Быстро сосчитала в уме, конечно, на этой неделе, а она ничего не говорит об этом, и она будет одна на улице, как можно, как... Лея чуть не сказала что-то, но Цион пришёл из кухни с десертом, и она только бросила:

– Что это вы все сегодня выходите один за другим?

Цион засмеялся:

– Это только в честь Тамар.

Тамар блаженствовала над мороженым с мёдом и лавандой и сожалела, что не может сделать запасы в своём теле и есть из них понемножку весь ближайший месяц. Вылизала до последней ложечки, и Лея, сама того не замечая, шевелила губами вместе с ней.

– Давай посмотрим, всё ли я поняла, – сказала она, – когда ты выходишь на улицу в первый раз?

– Думаю, сейчас, после еды, – сказала Тамар, и слегка вздрогнула, – это уже начинается.

– О, господи! – Лея не сумела сдержать тяжёлый вздох. – А когда ты мне позвонишь?

– Прежде всего, я никому не звоню весь этот месяц, – сказала Тамар, и с силой переплела пальцы, – а потом, примерно через месяц, где-то в середине августа, в зависимости от ситуации там, и если всё пойдёт как надо, я позвоню и скажу тебе приехать с "Жуком"[14].

– И куда я тебя повезу?

Тамар сдержанно улыбнулась:

– Когда это произойдёт, я тебе скажу.

– Ну, ты даёшь, – покачала головой Лея и подумала, хорошо бы, чтобы всё уже закончилось, и вернулась бы та, прежняя, Тамар.

Они встали и пошли на кухню. Тамар поблагодарила всех за особенный обед, обнялась и расцеловалась с поваром и поварихой, и с помощницами, и с официантами. Лея предложила поднять бокалы за здоровье Тамар, за удачу в долгой поездке, которая её ожидает. Они выпили. Все смотрели на неё с опаской. Она не была похожа на путешественницу. Она выглядела как перед операцией.

Тамар, голова которой начала кружиться от вина, всматривалась в тесную заполненную паром кухню, в любимые лица вокруг. Думала о многих часах, проведённых здесь, руках, до локтя погружённых в груду рубленой петрушки или наполняющих виноградные листья рисом, кедровыми орешками и мясом. Два года назад, в возрасте четырнадцати лет, она решила бросить школу и стать помощницей повара у Леи. Лея согласилась, и Тамар проработала там несколько недель, пока её отец не узнал, что она не ходит в школу. Он пришёл и кричал, и угрожал, что приведёт инспекторов из министерства труда, если Тамар ещё хоть раз покажется в ресторане. Тамар почти тосковала сейчас по той унизительной сцене: видеть отца таким настойчивым и решительным, борющимся за неё. Она вернулась к ненавистной учёбе, а с Леей встречалась только дома, когда приходила понянчить Ноу, свою любимицу. Но она не отказалась от мысли о кулинарии, потому что всё равно, думала она сейчас, на вторую её карьеру уже нет больших надежд.

Лея проводила её до выхода. В переулке витал тонкий аромат жасмина. Обнявшаяся пара прошла мимо них, покачиваясь и смеясь. Они взглянули одна на другую и пожали плечами. Когда-то Лея учила её, что у каждой пары есть тайна, которую только они чувствуют. Если нет тайны – это не пара.

– Послушай, мами, – сказала Лея, – не знаю, как тебе это сказать, но всё же. Не сердись, ладно?

– Сначала послушаю, – сказала Тамар.

Лея скрестила руки на груди:

– Если хочешь, я могу избавить тебя от всей этой суеты, минутку, дай мне закончить...

Тамар подняла брови и промолчала, но она уже поняла.

– Смотри, один телефонный звонок кому-то, кто меня ещё помнит с тех пор. Это для меня не проблема. – Тамар подняла руку, останавливая её. Она знала, чего стоило Лее вырваться из её прежнего мира и избавиться от всего, что её притягивало – от наркотиков и от людей – и хорошо помнила, как Лея сказала ей однажды, что каждый контакт с тем миром может втянуть её снова.

– Нет. Спасибо, – но предложение очень растрогало её.

– Я только позвоню кому-то, – продолжала Лея, стараясь говорить с энтузиазмом, – я уверена, что тот, о ком я думаю, знает этих твоих паразитов. В течение часа он будет там с двумя десятками ребят, нападёт неожиданно и вытащит тебе его оттуда.

– Спасибо, Лея, – ей нельзя было даже думать об этом, соблазн был велик.

– Есть люди, которые только и ждут, что я у них о чём-то попрошу, – подавленно сказала Лея, глядя в пол.

Тамар обняла её, доставая ей до груди, прижалась.

– Какое огромное у тебя сердце, – сказала тихо.

– Да? – спросила Лея сдавленным голосом. – Жаль только, что сисек почти нет. – Она обняла, обвила руками маленькое худое тело. С жалостью потрогала выступающие лопатки. Они долго стояли обнявшись. Тамар думала, что это её последнее объятие перед дорогой, и Лея почувствовала это или догадалась и постаралась всеми силами, чтобы это было самое лучшее и большое объятие, материнское и даже отцовское.

– Ты только береги себя, – беззвучно проговорила Лея над головой Тамар, – там, уж я-то знаю, некому будет тебя беречь.

Не доходя до центральной улицы, Тамар остановилась. Из-за угла последнего в переулке дома окинула улицу испуганным, сомневающимся взглядом. Осматривала арену своих действий и не в силах была ступить на неё, как актриса или певица, которая за мгновение до начала премьеры смотрит со страхом через дырку в занавесе, гадая, что ждёт её сегодня перед ними.

И вдруг – одиночество, страх, жалость к себе – и вопреки всему, что так тщательно планировала в течение двух месяцев, с каким-то даже разочарованием в себе, села в автобус и как была, без волос, в лохмотьях, среди бела дня приехала и вошла во двор своего дома, молясь о том, чтобы никто из соседей не увидел, и чтобы садовница сегодня не работала, и понимала, что даже если увидят – не узнают.

Как только открыла ворота, почувствовала, что воздух вокруг неё нагревается и оживает в вихре, большой, жизнерадостный ком любви, покрытый золотистой шерстью, бросился к ней, большой, горячий и шершавый язык прошёлся по её лицу, минута удивления и лёгкого замешательства, но какое облегчение, чувство настоящего спасения: в мгновение ока собака узнала её запах, её суть.

– Пойдём, Динкуш, я не смогу пройти через это одна.

 ***

– Однажды, – начала Теодора голосом сказочницы, – давным-давно... – и рассмеялась, увидев удивление Асафа. Она уселась поудобнее, пососала дольку лимона, чтобы смочить горло, и тогда, не прерываясь, взволнованно жестикулируя, с блеском в глазах, рассказала ему свою историю, рассказ о ней и об острове Ликсос, и о Тамар.


...Однажды, примерно год назад, в одно из воскресений, в час её дневного отдыха Теодора вздрогнула всем телом, услышав мощный звук, взорвавшийся против её окна, который, постепенно очистившись от завываний и свиста, превратился в тёплый голос девушки, настойчиво зовущий её подойти к окну.

То есть, не её саму, а "уважаемого господина монаха, который живёт в башне".

Она поспешила встать, подошла к окну, увитому цветами бугенвилии, и увидела, что прямо за забором монастыря, во дворе школы стоит бочка. На бочке стояла маленькая девушка с буйными, спутанными чёрными волосами, которая держала в руке рупор и обращалась к ней.

– Дорогой монах, – вежливо сказала девушка и изумлённо замолчала, когда поняла, что маленькое лицо в окне – женское. – Дорогая монашка, – поправилась она, поколебавшись, – я хочу рассказать вам сказку, которую вы, наверно, знаете.

Тут Теодора вспомнила: именно эту девушку она видела неделю назад на верхушке своей прекрасной смоковницы. Она сидела верхом на одной из больших веток и записывала что-то в толстую тетрадь, незаметно поедая один плод за другим. И Теодора, давно готовая к этому, направила тогда на любительницу инжира рогатку, с помощью которой разгоняла вороватых птиц, и выстрелила в неё отшлифованной абрикосовой косточкой.

И попала. Была у неё минута гордости. Снова убедилась, что искусство попадания в цель не покинуло её с детских лет на острове, когда её с сёстрами посылали в виноградники подстерегать жадных ворон. Теодора услышала удивлённый вскрик девушки, которой косточка угодила в шею. Девушка прижала руку к больному месту, потеряла равновесие и начала падать ветка за веткой, пока не ударилась о землю. Теодора пережила тогда мгновения глубокого раскаяния. Она хотела броситься на помощь и от всего сердца извиниться, и попросить девушку и её друзей перестать, наконец, таскать её фрукты. Но, будучи пожизненно заключённой в доме, не двинулась с места и отбыла маленькое болезненное наказание, заставив себя наблюдать, как девушка, прихрамывая, поднимается с земли, бросает на неё жгучий взгляд, поворачивается к ней спиной, резко спускает штаны, и молниеносным движением, заставившим забиться сердце, показывает её свою попку.

 – Давным-давно в далёкой стране была маленькая деревушка, а рядом с ней проживал один великан, – начала девушка рассказывать в рупор неделю спустя после того печального инцидента, а монашка слушала в смятении, и её сердце трепетало от странной радости, что девушка вернулась. – У великана был большой сад и в нём множество фруктовых деревьев. Там были абрикосы и груши, персики и гуайявы, инжир, вишни и лимоны.

Теодора пробежала глазами по своим деревьям. Ей нравился голос девушки. В нём не было никакой вражды. Наоборот, это было приглашение к разговору, и Теодора сразу это ощутила. Но не одно только приглашение к разговору было там: девушка говорила так, будто рассказывала сказку маленькому ребёнку, и мягкий успокаивающий голос проникал в глубины памяти монашки, разбегаясь там волнами.

– Деревенские дети любили играть в саду великана, – продолжала девушка, – лазить по деревьям, купаться в ручейке, баловаться на травке... извините, монашка, я даже не спросила, знаете ли вы иврит?

Теодора очнулась от своих сладких грёз. Взяла со стола лист бумаги, свернула его в виде рупора, и своим немного кудахчущим голосом, голосом, которым многие годы не пытались говорить громко, сообщила девушке, что она бегло говорит, пишет и читает на иврите, которому научилась в молодости от господина Эльясафа, учителя школы "Тахкмони", подрабатывавшего частными уроками. Когда закончила свою маленькую, но подробную речь, ей показалось, что она увидела первую улыбку в глазах девушки.

– Ты не видел, как она улыбается, – прошептала Теодора Асафу, – с ямочкой тут, – она коснулась его щеки, и он вздрогнул, как будто почувствовал щекой тепло той девушки, Тамар, с которой его, собственно, ничего не связывает, что ему до её ямочки. Теодора подумала про себя, покраснел, сударь мой! А вслух сказала:

– Сердце рвётся в полёт, когда она улыбается, нет, не смейся! Я никогда не преувеличиваю! Сердце рвётся из груди и бьёт крыльями!

– Но великан не хотел, чтобы дети играли в его саду, – продолжала девушка на бочке, – не хотел, чтоб наслаждались плодами его деревьев и рвали его цветы или купались в его ручейке. И он построил стену вокруг своего сада. Высокую и толстую стену, – она посмотрела монашке прямо в глаза. Взгляд её, пристальный и проницательный, слишком зрелый для её возраста, возбудил в Теодоре прилив нежной тоски.

Асаф слушал зачарованно. Неосознанно улыбался, словно видел перед собой эту картину: маленькая монашка в окне, просторный щедрый сад, а за забором – девушка на бочке. Сказать по правде, он опасался девушек, способных забираться на бочку и совершать такие поступки (Какие такие? Такие вызывающие, особенные, протестующие. Такие оригинальные). Да, он всегда видел их издалека и осторожно обходил, этих неуступчивых, решительных и уверенных в себе девушек; таких, которые думают, что весь мир принадлежит им, и всё для них только игра и забава. И уж конечно они презирают таких, как он, немного неуклюжих и нерасторопных, и немного скучных.

Но Теодора, глядя на девушку на бочке, думала совсем о другом. Она придвинула к окну резной деревянный стул, на котором не сидела уже много лет, стул наблюдения и ожидания паломников. Груда книг лежала на нём, и она одним движением руки, сбросила её на кровать. Уселась на него, слегка скованно и натянуто. Но через несколько мгновений её тело расслабилось и склонилось к окну, так что только глаза виднелись над подоконником, а подбородок покоился на подушке из ладоней.

Сад Теодоры был окружён каменной стеной со стороны, обращённой к улице, но с соседней школой его разделял только высокий и уродливый сетчатый забор. Забор не препятствовал набегам прожорливых школьников, которых сводил с ума запах фруктов в пору их созревания. Утром это были учащиеся школы, а после обеда – дети из хора, репетировавшего там. Назариан, её садовник-армянин, он же завхоз, маляр, плотник, слесарь, посыльный и разносчик её многочисленных писем – вынужден был снова и снова латать дырки в заборе и каждое утро обнаруживал новые. Сад, который в прошлом доставлял Теодоре большое удовольствие, теперь причинял ей душевные страдания, так что не раз в часы отчаяния она всерьёз думала вырубить все деревья – ни мне, ни им.

Сейчас, когда девушка говорила с ней, скорбь в её душе утихла. Она, конечно, не знала сказку, которую девушка рассказывала, но звуки чистого голоса пробуждали в ней странные мысли: мысли о её маме, которая была всегда занята и утомлена, всегда с новым младенцем, привязанным за спиной, никогда не было у неё времени побыть наедине с Теодорой. И тогда, может быть впервые в жизни, она подумала, что мама никогда не рассказывала ей сказок и не пела песен; отсюда её мысли плавно перешли на маленькую деревню на острове Ликсос, с её белеными домами, сетями рыбаков, семью мельницами, маленькими домиками с ромбовидными окошками, выстроенными специально для голубей острова, с тёмными осьминогами, развешенными для просушки на верёвках... Много лет она не видела с такой отчётливостью деревню, дворы домов и узкие переулки. Они были вымощены круглыми камнями, которые жители острова называли "обезьяньи головы". Почти пятьдесят лет она не вспоминала это прозвище. Почти пятьдесят лет запрещала себе возвращаться туда хотя бы на мгновение, загородила, окружила стенами это место, зная, что не сможет выдержать тоски и скорби, которые разобьют ей сердце.

– Возьми виноград, – глухо сказала Асафу, – это сладкий кишмиш, потому что рассказ становится горьким.

Лет за семьдесят до рождения Теодоры решил Фанориос, староста деревни, выдающийся богач, образованный и любящий путешествовать, пожертвовать огромную сумму на постройку дома для жителей его острова в святом городе Иерусалиме. Сам Фанориос совершил паломничество в Святую землю в тысяча восемьсот семьдесят первом году и оказался вместе с множеством русских крестьян в грязной казарме, построенной Россией для своих паломников. Он пережил несколько тяжёлых недель рядом с людьми, не понимавшими его языка, обычаи и привычки которых были ему противны и даже отвратительны; он был добычей произвола проводников, которые издевались над наивными паломниками и присваивали их скромные сбережения, а когда заболел, не нашёл ни одного врача, который смог бы ему помочь и понял бы его жалобы. Вернувшись, наконец, на остров, умирающий от тифа и мучимый видениями, он на смертном ложе продиктовал делопроизводителю свою последнюю волю: построить в Святом городе место, в котором смогут проживать жители острова Ликсос, совершающие паломничество в Святую землю; чтобы был у них дом, где можно приклонить усталые головы и омыть ноги после долгого пути, дом, где с ними будут говорить на их языке, и даже на особом наречии Кикладских островов. И последнее условие поставил: пусть всегда живёт в доме одна единственная монахиня, девочка из дочерей острова, на которую выпадет жребий. Всю её непорочную жизнь проведёт в доме, никогда не покинет его, даже ненадолго, и дни её будут посвящены ожиданию богомольцев и уходу за ними.


Девушка на бочке продолжала рассказывать, но Теодору уже несли тихие потоки, захлестнувшие её. Она помнила день, когда в доме внука Фанориоса собрались старейшины, чтобы бросить жребий в третий раз со дня основания дома в Иерусалиме. За многие годы после смерти Фанориоса туда были посланы две из дочерей острова: первая сошла с ума через сорок пять лет, и вместо неё была послана девочка с золотыми косами Амарилья. А сейчас нужно было срочно заменить и Амарилью, больную, по слухам, тоже не телесной болезнью. В это самое время лежала двенадцатилетняя Теодора, голая и загорелая как чернослив, на уступе скалы в своём тайном заливе. С закрытыми глазами размышляла об одном парне, который в последнее время начал приставать к ней, где бы она ни появлялась, насмехался над её треугольным лицом, всегда расцарапанными ногами, называл её трусихой и девчонкой. А вчера, когда возвращалась одна с моря, преградил ей путь, и потребовал поклониться ему, чтобы позволил ей пройти. Она набросилась на него, и они долго боролись в тишине, слышалось только их тяжёлое дыхание. Она царапалась, кусалась и плевалась, как кошка, и поклялась себе, что будет бороться с ним насмерть. Когда он почти победил её, послышался звук приближающейся телеги. Он встал и убежал оттуда, но когда она поднялась из пыли, то нашла что-то, что он оставил ей: ослик, которого он сам изваял из длинной проволоки.

И вот, лёжа на тёплом уступе скалы, думая о том, что он принесёт ей сегодня, когда она будет возвращаться с моря, и вспоминая острый и странный запах пота, который исходил от его тела, когда они боролись, она услышала издалека громкие голоса. Села и увидела маленькую фигурку, бегущую и кричащую изо всех сил на вершине горы: сначала не поняла её криков. Потом ей показалось, что слышит что-то знакомое. Она встала на колени. Маленькая фигурка, очевидно, прибежала из дома внука Фанориоса. Теодора проследила за ней и поняла, что это мальчик. Маленький полуголый мальчик, который бежал, спускаясь вдоль линии небосвода, махал руками и исступлённо выкрикивал её имя.

Через три дня её отправили в путь. Не было никакой возможности возражать или протестовать. Сейчас обида снова забурлила в ней. Отец и мать были так же несчастны, как и она, конечно, но они даже не помышляли протестовать против решения старейшин острова. Теодора вспомнила прощальный вечер, который ей устроили, белую ослицу, украшенную цветами, сладости из карамели в форме башни в Иерусалиме. И клятву, которую она должна была принести, что никогда, никогда не покинет дом для гостей, окно которого смотрит на запад, в сторону моря.

Точный текст клятвы она уже не помнила, но, как в кошмаре, снова увидела чернобородое лицо старосты деревни и толстые губы попа, который взял её руку и приложил к раскалённому листу железа на глазах у всей деревни. Она знала, что может получить свободу ценой одного лишь вскрика боли или даже слабого стона. Но когда подняла глаза, увидела на далёкой скале над утёсом горящие глаза того парня, и гордость не позволила ей закричать.

На бочке говорила незнакомая девушка. Теодора глубоко вздохнула и сквозь охватившую её дрожь снова почти ощутила запах морского плавания – первого и последнего в её жизни путешествия – до убогого порта в Яффо, увидела долгую дорогу в Иерусалим в старом автобусе, который стонал как человек, и вспомнила чувство телесного смятения, переполнившее её, когда впервые в жизни оказалась в месте, которое не было островом.

Поздно вечером, когда извозчик-бухарин оставил её с узлами у ворот монастыря, она знала, что жизнь её кончилась. Сестра Амарилья открыла ей ворота, и Теодору ужаснул вид усохшего, остекленелого лица, лица человека, погребённого заживо.

За два года, что она провела с сестрой Амарильей, в дом в Иерусалиме не прибыло ни одного паломника. Теодора созревала и хорошела, а в Амарилье, как в зеркале, черта к черте видела она то, что ждёт её, когда вырастет и состарится. Почти целыми сутками сидела Амарилья на высоком стуле у окна, выходящего на запад, в предположительном направлении Яффского порта, и ждала. За десятки лет, проведённых там в заточении, она позабыла свою семью, буквы алфавита и жителей острова, пославших её сюда. Она сократилась до одной узкой полоски, до белого, как шрам, взгляда.

Месяц спустя после того, как она скончалась и была похоронена во дворе монастыря, пришла страшная весть о землетрясении в Эгейском море, большом землетрясении пятьдесят первого года. Остров раскололся надвое, и из моря поднялась огромная волна, которая в считанные минуты смыла в пучину его обитателей.


Но нет, не об этом хочется ей сейчас думать, когда снаружи, за фруктовыми деревьями, звучит чистый дерзкий голос и ведёт её в детство, погребённое под пятьюдесятью годами и толщей воды. Она не понимала, почему с такой готовностью поддалась искушению этого голоса, который даже когда говорил, казался поющим. Она с силой прижала кулаки к глазам, словно убегая от образа девушки на бочке, и сквозь световые зайчики увидела себя, острую на язык, дерзкую и шумную Теодору, скачущую обнявшись с двумя своими лучшими подругами, а теперь – где ты, хохотунья Александра, лёгкая горная козочка, где ты, Катарина, знавшая все секреты? Жители деревни всплывали ей навстречу, стучась в её сомкнутые веки, умоляя вспомнить их: её сёстры, её старшие братья, два брата-близнеца, которые ослепли в один день, поглядев на солнце в час солнечного затмения. Их больше нет. И того глупого красивого парня тоже.

Она вытерла влажные глаза рукавом балахона, устремила взгляд на девушку, стоящую на бочке, и на свои фруктовые деревья и подумала, что она, в сущности, ведёт себя глупо и даже низко. Деревья ломились под тяжестью плодов, которые никто кроме неё не ел. Даже после ежедневных набегов школьников множество фруктов оставались гнить на ветках. Она воевала с детьми, потому что они воровали у неё, а этого она стерпеть не могла; но если, например, она позволит им рвать понемногу, возможно эта отвратительная война вмиг и закончится...

Тишина пробудила её от раздумий. Девушка закончила говорить, и очевидно ждала ответа.

Сейчас, когда громоздкий рупор не закрывал половину её лица, Теодора увидела, какая она милая. В открытом и красивом лице, в раскрытых глазах, застенчивых и вызывающих одновременно, было что-то дерзкое и прямодушное, что пронзило Теодору сквозь все наслоения возраста, времени и одиночества. Тогда она взяла свой бумажный рупор и, стараясь, чтобы её голос звучал серьёзно, сообщила, что готова пойти на переговоры с девушкой.

– Так это и началось, – тихо засмеялась Теодора, и Асаф расправил плечи, как бы просыпаясь от странного сна, – назавтра они пришли и уселись тут у меня в комнате – Тамар с ещё одной девушкой и парнем, её сердечными друзьями – и передали мне свой на редкость точный план.

А в нём – перечень садовых деревьев и список членов хора, желающих участвовать в договоре, а также расписание дежурств, то есть деревьев, с которых можно будет рвать фрукты в определённую неделю...

– И закончилась война, – засмеялась Теодора, – в один день.

 ***

Этот миг наступает, думает Тамар, и убежать уже невозможно. Она с усилием передвигает ноги и не находит места, где можно стоять, везде, где она останавливается, ей кажется, что асфальт горит под её подошвами. И чтобы немного себя успокоить, она вспоминает, как много таких "мигов" уже было у неё за последние месяцы; первый раз, когда отважилась обратиться к кому-то в одной из лавчонок у рынка, показала ему снимок и спросила, не знает ли он его; и первый раз, когда купила у одного из продавцов на Сионской площади – толстозадого карлика в цветной шерстяной шапке, которого легко можно было представить на театральной сцене в роли симпатичного тролля из сказочной страны – у них был настоящий торг, короткий и деловой, никто бы не догадался, что сердце стучит, как барабан, деньги и товар перешли из рук в руки, она спрятала это в свёрнутом мешочке в носок и знала, что у неё уже есть достаточное количество для первых дней операции...

Но сейчас всё-таки самый трудный миг. Вот так вдруг стоять в центре города, посреди движения на пешеходной части проспекта Бен-Иегуды, по которому ходила миллион раз, как обычный человек, свободный человек...

... Ходила с Иданом и Ади, лизали "Магнум" после репетиции хора или сидели и пили капуччино, смеялись над новым тенором, русским парнем, который без зазрения совести смеет конкурировать с Иданом в сольных партиях. "Тоже ещё горластый крестьянин с Уральских гор", – бормотал Идан в свою чашку и слегка шевелил крыльями носа, давая знак им обеим хохотать до слёз; Тамар тоже смеялась, даже громче, чем Ади, может, чтобы не слышать, что она думала о себе в эту минуту. И так продолжала смеяться в течение всего того периода, потому что не могла противиться чуду, что впервые в жизни она принадлежит к иронизирующим, к маленькой сплочённой компании, которая уже год, два месяца, неделю и один день вместе, трое молодых артистов, редкостный братский союз, члены которого верны друг другу. По крайней мере, так ей верилось.

Сейчас она должна пройти здесь совершенно одна, найти себе место на подходящем расстоянии от пожилого русского, играющего на аккордеоне, и так, посреди привычного течения улицы, остановиться, встать в определённой точке, а кто-то уже смотрит на неё чуть озабоченно и обходит с недовольным выражением, и она тут же чувствует себя маленьким листочком, который решил повернуть против течения реки. Но сейчас нельзя колебаться, нельзя думать, даже не помышлять о том, что кто-то может её узнать и спросит, что это за кошмар. И как наивно – или глупо – было верить, что, сбрив волосы и нарядившись в комбинезон, можно так уж сильно измениться. И вдобавок ко всему – если кто-то на минутку засомневается, она ли это, то, увидев Динку, сразу её узнает. Как глупо было брать с собой Динку! Ей сразу же стали ясны все допущенные оплошности, цепь ошибок и небрежностей в её плане. Как это получилось? Смотри, что ты наделала! Что ты возомнила о себе, маленькая девочка, пытающаяся изображать Джеймса Бонда. Она остановилась, съёжившись и слегка согнувшись, будто получая удары изнутри: как ты не догадалась, что именно это и произойдёт, что в самый ответственный момент вылезут все швы и дырки, с тобой ведь так всегда, правда? Всегда, при столкновении с реальностью, воздушный шарик твоих фантазий лопается прямо тебе в лицо... Люди обходили её с двух сторон, ворчали и толкались. Динка издала короткий пробуждающий лай. Тамар выпрямилась. Закусила губу. Всё, хватит себя жалеть. Для сомнений нет времени, слишком поздно, чтобы передумать. Раскройся, слушай команды. Нужно поставить большой магнитофон на каменный цоколь, включить, прибавить звук, ещё и ещё, здесь не комната, здесь улица, это Бен-Иегуда Стрит, забудь о себе, сейчас ты только инструмент, с этой минуты ты только прибор для выполнения твоей задачи, не более того, слушай звуки, любимые звуки, звуки его гитары, гитары Шая, представь, как его длинные медовые волосы падали ему на щёку, когда он тебе играл у себя в комнате, дай ему окутать тебя, растопить, и точно в нужную минуту...


Susanne takes you down To her place near the river You can hear the boats go by You can spend the night beside her And you know that she's half crazy But that's why you want to be there…[15]

Долгими днями колебалась, с какой песни начать свою уличную карьеру. Это тоже надо было спланировать, точно так же, как спланировала и рассчитала запас питьевой воды в пещере, количество свечей и рулонов туалетной бумаги. Сначала думала спеть что-то известное на иврите, Юдит Равиц или Нурит Гальрон, что-то тёплое, ритмичное и личное, что не будет её напрягать и хорошо сочетается с улицей. А с другой стороны её так и подмывало это постоянное искушение сразу же поразить их чем-то совершенно неожиданным, второй арией Керубино из "Женитьбы Фигаро" Моцарта, например, и с первого же мгновения ясно и сильно заявить о себе и о своих намерениях на этой улице, чтобы все тут же поняли, насколько она отличается от всех остальных здесь...

Потому что в воображении её храбрость была безгранична. В воображении её голос разливался вдоль и поперёк всей улицы, заполняя каждое пространство и нишу, все люди погружались в него как в смягчающий и очищающий раствор; в воображении она пела высоко, почти до комичного, чтобы с самого начала взорвать их высоким тоном и бесстыдно отдаться лёгкому себялюбию, которое всегда затуманивает её, когда она так поёт, опьянённая наслаждением безостановочного взлёта из самой глубины себя до головокружительных высот. Наконец она выбрала всё-таки "Сюзан", потому что ей нравилась эта песня, и нравился тёплый, потерянный и грустный голос Леонарда Коэна, а больше всего потому, что думала, что ей будет легче, по крайней мере, вначале, петь на чужом языке.

Но уже через пару секунд пения что-то нарушилось: она поняла, что начала слишком слабо, слишком неуверенно. Нет харизмы, выносит приговор Идан у неё в голове и закрепощает её. Что с ней творится. Только бы всё не разрушить. Единственным в её сложном плане, что давало ей уверенность в себе, было как раз пение. А теперь оказывается, что даже это намного труднее, чем она предполагала. Что петь здесь означает разверзнуть себя и самую свою сущность глазам улицы. Она борется с собой и понемногу побеждает, и всё же это так далеко от того, о чём иногда отваживалась мечтать – что сразу, с первого звука вся улица, затаив дыхание, будет бурно покорена ею. Разве не в мельчайших подробностях воображала, как мойщик окон на втором этаже "Бергер-Кинга" прекращает свои сверкающие кругообразные движения, как продавец соков останавливает свою соковыжималку посреди горького рёва морковки...

Но погоди, не отчаивайся так скоро, вот один человек, там возле обувного магазина, остановился и смотрит на тебя. Стоит пока на достаточном расстоянии, как бы ни при чём, и всё-таки слушает тебя. Она пробует каплю храбрости. Выпрямляется, наполняет голос:


...And she feeds you tea and oranges That came all the way from China And just when you mean to tell her That you have no love to give her Then she gets you on her wavelength And she lets the river answer…[16]

И как это бывает в потоке реки, или улицы, когда одна ветка застревает, вокруг неё сразу же скапливаются другие. Это закон, это физика движения в потоке. Рядом с мужчиной, который слушает её у обувного магазина как бы невзначай, останавливается ещё один. Уже шесть или семь человек собрались там. Вот уже восемь. Она выравнивает дыхание, сдерживает карусель, за которой вдруг устремляется её голос, и отваживается поднять глаза и мимолётно взглянуть на свою немногочисленную публику, человек десять, которые собрались вокруг...


That you've always been her lover And you want to travel with her And you want to travel blind[17]

"Легче, легче, не давить, дышать снизу, от пальцев ног дышать!" – слышит она внутренним слухом Алину, обожаемого деспота. – Не вздумай петь с таким сдавленным горлом, х-х-х! Х-х-х! Как будто ты эта, Цецилия Бартоли..." – Тамар улыбается про себя, скучая по своей учительнице, взбираясь ради неё по воображаемой лестнице от горла до тайной птицы в центре лба; и Алина, которая сама немного похожа на птичку, быстро отскакивает от рояля, шурша слишком короткой юбкой, одной рукой продолжает играть, а вторая – на лбу у Тамар: "Пожалуйста! Браво! Теперь слышно! Может, и на прослушивании услышат?"

Но Алина готовила её к пению в концертных залах, в праздничных концертах или мастер классах, с известными дирижёрами или гениальными оперными режиссёрами, проносящимися с визитами из-за границы; или на заключительных выступлениях хора в конце года перед приглашёнными гостями, с гордым маминым взглядом (папа приходил неохотно, и однажды она даже видела, что во время её пения он что-то читал у себя на коленях); иногда приходила пара, друзья родителей, лица которых мягчели и светились, когда она пела, девочка, которую они знали с рожденья, которая родилась с мощным криком и даже акушерка сказала, что она будет "певчихой в опере", и есть её фотография в трёхлетнем возрасте, где она держит вилку утюга и поёт...

А теперь вот – провал, а что же ещё, жаль, слишком быстро. Но ведь так ясно было, что именно это и случится с ней здесь, ведь всё же не стоит забывать, дорогие родители и друзья, что здесь стоит она, та, у которой ничего нельзя предвидеть заранее; она, которая словно обязана предать себя как раз тогда, когда она более всего в себе нуждается. Вот так, сладкая моя глупышка, тут, и правда, не на кого надеяться, даже на тебя саму, особенно на тебя.

И вместе с паникой приходит прозрение, крысёнок прозрения носится у неё в животе и кусается. Она ещё поёт, непонятно, как, но мрачные мысли быстро сгущаются в другие слова, в её знаменитые чёрные гимны. Только бы случайно не запеть их.

Не останавливаться, не останавливаться! Со страхом кричит она про себя, когда голос начинает дрожать из-за непрерывных и сильных ударов сердца. Всё тело сжимается, мышцы скованы, наверно, уже снаружи слышно, что творится у неё внутри, наверно, уже видно её испуганное до дрожи выражение лица. Через несколько секунд всё рухнет, понимает она, не только это жалкое выступление, но и всё, что ему предшествовало, всё, что и без того слабо и шатко и держится на ниточке. Молодец, идиотка, так тебе и надо, наконец-то до тебя доходит, что ты насочиняла своими ненормальными мозгами? Поняла, куда ты себя загнала, ты, безнадёжная? Можешь упаковаться и тихонько вернуться домой. Нет, нет, продолжай петь, умоляет она внутри себя, пожалуйста, пожалуйста, продолжай петь, пресмыкается она словно перед чужим человеком, словно перед похитителем, захватившим её. Если бы у неё хотя бы был какой-нибудь инструмент в руках, гитара, барабан тоже помог бы, даже платок, как у Паваротти, что-нибудь, чтобы ухватиться, спрятаться за ним всем телом. Удары сердца сливаются в непрерывную барабанную дробь, кто-то внутри неё дьявольски успешно стягивает все силы, способные расшатать её изнутри. Все злые взгляды, когда-либо глядевшие на неё, все перешёптывания, неловкости, грехи и обиды. Крысиный караван шагает в строю. Видишь, как быстро улица обнаружила твой обман. Нет: как быстро действительность разоблачила тебя, но не та, воображаемая, в которой ты обычно живёшь, потому что здесь – жизнь, дорогуша, настоящая жизнь, реальная, в которую ты снова и снова пытаешься вступить, как равноправный участник, и которая снова и снова отторгает тебя, как тело отторгает инородный орган. "Опять ты дышишь грудью, а не диафрагмой", – сухо замечает Алина, со скрипом закрывает молнию своей чёрной сумочки и собирается уходить, – "голос совершенно опадает у тебя в горле, я тебе тысячу раз говорила: не давить горлом! Я не хочу, чтоб ты была как Муссолини на балконе!". А Идан сказал бы, если бы прошёл здесь сейчас: "Don't call us, we shall call you". Перестань, он здесь не пройдёт, и ты помнишь, почему? Правильно, потому что наш Идан сейчас в Италии, только не думать об этом сейчас, пожалуйста, пожалуйста, Идан, Ади и весь хор, месяц выступлений в бурлящей стране сапога. Сегодня они поют в "Театро Де Ла Пергола", как раз сейчас, кстати, в эту минуту у них репетиция с филармоническим оркестром Флоренции. Оставь это сейчас, соберись, думай, например, что ты должна так зарабатывать на жизнь. Что без этих денег тебе сегодня вечером нечего будет есть. До вчерашнего дня они были в Венеции, в "Театро Фениче", интересно, как прошло выступление, и ходили ли они потом на "Мост скидок" и ели ли фруктовое мороженое на площади Сан Марко. Почти полгода они работали на эту поездку, все трое, тогда она ещё не представляла, как перевернётся мир. Забудь сейчас про Венецию, останься с Сюзан, отдай свой голос песне. Но что если Идан и Ади сумели так устроить, что будут спать вместе, то есть у одних людей, в смысле – в соседних комнатах?

Эта мысль душит её, и она умолкает на середине слова. Просто немеет. Гитара на кассете продолжает играть одна. Сопровождает Сюзан без Сюзан. Тамар выключает магнитофон, падает на каменный цоколь и сидит, обхватив голову руками. Люди ещё мгновение смотрят на неё. Пожимают плечами. Начинают расходиться, снова надевая на себя оболочки отчуждённости и равнодушия улицы. Только одна пожилая женщина, двигающаяся с трудом и бедно одетая, подходит к ней:

– Девочка, ты больна? Ты что-то ела сегодня? – В её глазах жалость и тревога, и Тамар усилием выдавливает из себя каплю улыбки: я в порядке, только голова чуть закружилась. Женщина роется в кошельке среди использованных автобусных билетов. Тамар не понимает, что она там ищет. Женщина достаёт несколько одношекелевых монет и кладёт возле неё на цоколь.

– Возьми, милая, купи себе от меня что-нибудь поесть, нельзя так.

Тамар смотрит на деньги. Женщина выглядит гораздо беднее её. Она чувствует себя обманщицей, мерзавкой. Она себе противна.

Но тут она вспоминает, что играет роль. Что она часть спектакля, который сама пишет, режиссирует и играет. И главное, она всем сердцем надеется, что кто-то смотрит со стороны и видит именно то, что она хочет ему показать. В этом спектакле девочка должна взять монеты с цоколя, сосчитать их, положить в рюкзак и облегчённо улыбнуться самой себе, потому что теперь ей есть, на что купить еду.

Динка кладёт голову ей на колени и смотрит ей в глаза. У неё большая материнская собачья голова. Ой, Динка, причитает Тамар про себя, нет у меня для этого смелости. Я не могу так отдавать себя перед чужими. Не морочь голову, дышит Динка ей в ладонь, прежде всего, нет такого, чего ты не можешь сделать, и, во-вторых, напомни мне, пожалуйста, кто была та единственная из параллельных классов, которая сняла кофточку в заключительной песне в конце года перед всей публикой? Но там это было по-другому, смущается Тамар, там, как тебе объяснить? Динка приподнимает брови, что придаёт её морде этакое насмешливое удивление, и Тамар вспыхивает: ты тоже не понимаешь? Там была отвага трусов, бравада робких, этих, которые собственной тени боятся. Это всегда так, ну, эти переходы, которые Шай называл "слалом", а у меня больше нет на них сил... Так сделай это и здесь, заключает Динка и решительно высвобождает свою голову из рук Тамар, покажи им, что такое бравада робких, устрой им слалом; а если над моим пением посмеются, умоляет её Тамар, и что будет, если я снова провалюсь? Кому я буду нужна?

Но они обе знают, что больше всего она боится того, что произойдёт в случае успеха; если её план осуществится и поведёт её шаг за шагом к тем, кто должен её поймать.

– Идём, – говорит Тамар, вдруг наполнившись трепещущей силой, – покажем им, кто мы такие.

  ***

В два часа пополудни, ровно через четыре недели после неудавшейся премьеры Тамар, Асаф вышел из монастыря. Солнце накинулось на него, и он чувствовал себя так, как будто долго пробыл в другом, очень далёком мире. Теодора проводила его до лестницы, ведущей от её комнаты вниз, и буквально подталкивала его найти Тамар и побыстрее. Оставалось ещё много вопросов, которые он хотел ей задать, но понимал, что она не откроет ему новых подробностей о Тамар, а у него уже не было терпения находиться там, в закрытой комнате.

Тело его было напряжено и переполнено токами, он не знал, почему. Динка шла рядом с ним и то и дело поглядывала на него с удивлением. Наверно, собаки чуют такие вещи, подумал он, такие нервные состояния. Он побежал. И она встрепенулась и побежала рядом. Он любил бегать, бег его успокаивал, он даже думать любил на бегу. Его учитель физкультуры не раз пробовал убедить его принять участие в соревнованиях, говорил, что у него ритм дыхания, пульс, а главное выносливость подходящие для состязаний в беге. Но Асаф не любил напряжения соревнований, не любил соперничества с другими, незнакомыми ребятами, а главное не любил делать что-либо перед зрителями. Самое смешное, что на шестидесяти метрах он всегда был среди последних (из-за того, что учитель называл "поздним зажиганием"), но на дистанциях в две тысячи, и особенно пять тысяч ему не было равных даже среди двенадцатых классов: "Как только ты заведёшься – всё, а? И так до конца, что бы там ни было!" – с восхищением сказал однажды учитель физвоспитания, и эту короткую фразу Асаф хранил в сердце, как медаль.

Теперь он начинал чувствовать, что вся эта беготня с утра превращается, наконец, в "это", в правильный, хорошо налаженный бег. В его правильный ритм. Он бежал, и мысли его прояснялись. Он понимал, что каким-то образом, ненамеренно, он угодил в небольшой водоворот, ничего по-настоящему страшного, и всё же он, очевидно, попал в область спрессованной реальности, более заряженной, наэлектризованной.

Они бежали рядом лёгким, спокойным бегом. Верёвка провисала между ними, и Асаф почти поддался соблазну убрать её совсем. Он думал, что, в сущности, они в первый раз так бегут, как парень со своей собакой. Он бросил на неё взгляд: язык высунут, глаза сверкают и хвост вытянут. Он приноровил свои шаги к её и исполнился теплотой, удовольствием от новой слаженности с ней. Ему казалось, что и она чувствует то же самое. Что она понимает, что они вроде двух друзей в походе. Он улыбнулся про себя. Было в этом что-то такое, чего он по-настоящему не испытывал уже многие годы, по чему перестал даже скучать, что-то вроде дружбы.

Но когда снова подумал о девушке, Тамар, минутный душевный покой покинул его, и его шаги сразу удлинились. Всё, что узнал о ней нового, каждый незначительный факт или второстепенная подробность почему-то казались ему большими и значительными, полными скрытого смысла (Динка удивлённо заторопилась вслед за ним); с самого утра, как только услышал о ней, почувствовал, будто новая сущность пытается втиснуться в его жизнь, ухватиться за неё любой ценой, пустить в ней корни. А Асаф, собственно говоря, не любил таких сюрпризов. Обычная повседневная жизнь и так казалась ему слишком непредсказуемой, и, кроме того, снова в панике вспомнил он и даже посмотрел на часы, он должен сейчас посвятить некоторое время своему личному делу, решить, как избавиться от давления Рои, и он действительно не собирается обегать пол-Иерусалима в погоне за неизвестной девушкой, с которой его ничего не связывает и не свяжет, что ему до неё, только благодаря странному стечению обстоятельств он о ней узнал, и если вдуматься, то с Дафи он, по крайней мере, знаком, к её недостаткам ему не нужно привыкать, а эта, новая, у которой, кстати, есть славная собака и которая любит пиццу с сыром и маслинами... Он не помнил, с чего началась эта мысль.

Вдруг Динка обогнала его и побежала быстрее. Он не понял, что случилось. Поднял голову, но не увидел, за кем она бежит. Единственный, кто бежал по улице, был он сам. Но он уже знал, что должен положиться на её чувства, и предположил, что она увидела или почуяла кого-то, кто от него скрыт. Она резко сворачивала в улицы и переулки, как будто в ней был запущен мощный мотор, ворвалась в Сад Независимости и неслась, как буря через кусты и газоны, её большие уши относило ветром назад, и Асаф летел за ней и думал о чуде собачьего нюха, и как она может чувствовать кого-то, совсем не видя его, и думал также, что он скажет этому кому-то, когда, наконец, поймает его.

– Попался, – сказал кто-то за ним, мощно вскочил ему на спину и повалил его на землю. Он был так ошеломлён, что лежал, не двигаясь и не думая. Почувствовал, что мужчина на нём заворачивает ему руку назад, почти ломая её, и только тогда закричал.

– Кричи, кричи, – сказал тот, кто сидел у него на спине, – сейчас ещё заплачешь.

– Что вам от меня надо? – с болью простонал Асаф. – Что я вам сделал?

Тот с силой прижал его голову к земле. Пыль попала ему в рот и нос. Чувствовал, что лоб его расцарапан до крови. Два сильных пальца сдавили ему щёки, вынудив раскрыть рот, и сразу же другие пальцы залезли ему в рот, быстро ища там что-то. Асаф потрясённо лежал, видя перед собой суетящихся муравьёв и окурок, всё очень увеличено.

Бумага или какое-то официальное удостоверение было подсунуто ему под нос. Он скосил глаза. Ничего не увидел. Слишком близко. В глазах его всё расплывалось ещё и от слёз. Тот, что лежал у него на спине, схватил Асафа за волосы, силой поднял ему голову и снова сунул ему под нос удостоверение. Асафу казалось, что его глаза вылезают из орбит. Как в тумане увидел снимок улыбающегося смуглого парня и эмблему полиции, и ему на минутку стало легче. Но только на минутку.

– Встать. Ты задержан.

– Я? За что? Что я сделал?

И вторая рука Асафа была завёрнута назад, и он услышал щелчок, знакомый ему только по фильмам. Наручники. На него надели наручники. Его мама умрёт.

– Что я сделал? – низкий хрип смешка за ним.

– Сейчас ты точно расскажешь, что сделал, дерьмо малое. Ну, вставай.

Асаф изо всех сил втягивал голову в плечи и молчал. Кишки его бурлили. Он боялся оскандалиться. Силы вдруг покинули его. (Так было всегда; когда кто-нибудь так грубо говорил с ним или с другим человеком, его на мгновение покидало желание жить, он сразу как бы иссякал, терял желание существовать в таком месте, где люди так разговаривают.) Динка же наоборот была полна боевого духа, стояла в отдалении и лаяла изо всех сил со страшной злостью, но не решалась приблизиться.

– Вставай уже, я сказал! – прорычал этот и снова схватил его за волосы. Асаф вынужден был встать. Корни его волос почти трещали, и сильная боль снова выбила крупные слёзы из его глаз. Мужчина быстро провёл руками по карманам Асафа, обыскал и рубашку, быстрыми касаниями проверил спину и между ногами. Оружие, наверно, ищет, подумал Асаф, или что-то другое. Он был так напуган, что не решался ничего спрашивать.

– Попрощайся с миром, – процедил этот, – давай, шевелись. Будешь возникать – изничтожу на месте, ясно? – Он вынул маленькое переговорное устройство и вызвал патрульную машину, затем толкнул Асафа в сторону выхода из сада.

Асаф шёл по улицам Иерусалима в наручниках. Он опустил голову и молил только об одном, чтобы никто из смотрящих на него не был знаком ни с ним, ни с его родителями. Если хотя бы его руки были связаны спереди, он бы поднял рубашку, чтобы закрыть лицо, как делают подозреваемые по телевизору. Динка шла за ними и время от времени разражалась гневным лаем, и каждый раз мужчина цедил в её сторону ругательство и делал пинающее движение. Асафу всё ещё трудно было поверить, что он и вправду из полиции, из-за той жестокости и ненависти, с которой он обращался с ним и Динкой.

Но он точно был полицейским агентом, и он довёл его, как колонну невольников до патруля, который уже ждал их возле магазинов на улице Эгрон. Патруль вёз его в полицейский участок на Русском Подворье, и двое полицейских, сидевших там, говорили с тем, который его поймал.

– Я его сразу узнал, – хвастался агент, – по этой суке с оранжевым ошейником. Думали меня провести.

Прибыв в участок, полицейский проводил его в боковую комнату. "Подростки – дознание", – было написано синим фломастером на двери. У комнаты были очень толстые стены, и Асаф подумал, это для того, чтобы никто не услышал мои крики, когда он будет меня пытать. Но агент оставил его с Динкой и запер за ними дверь.

Там был металлический стол, два стула и одна длинная скамья у стены. Асаф, ослабев, уселся на неё. Ему нужно было в туалет, но говорить было не с кем. Под потолком был большой вентилятор, который двигался еле-еле. Асаф заставил себя думать о мальчике, который едет верхом на верблюде по Сахаре. Мысли пытались удирать, буянить, но Асаф всей своей силой сфокусировал их на мальчике, который едет верхом на верблюде по Сахаре: в эту самую минуту, по большой пустыне Сахара, по просторам, которым нет ни конца, ни края, медленно движется огромный караван верблюдов (обычно он брал подобные идеи из телеканала " Нейшионал Джиографик"). На одном из верблюдов в конце каравана сидит маленький мальчик, качаясь в ритме верблюда, его лицо закрыто от пыльной бури, и только глаза выглядывают и изучают пустыню. Что он видит, о чём думает? Асаф раскачивался вместе с ним на верблюде, объятый безмолвием пустыни. Даже у зубного врача под шум бормашины он мог туда сбежать. И не только туда: в эту минуту на большом сером рыболовном судне в Северном море плывёт исландский юнга. Всё утро он смывал с палубы остатки дохлых рыб. Сейчас он, опираясь о железные перила, смотрит на айсберги, возвышающиеся, как горы, над судном. Нравятся ли ему эти долгие плавания? Боится ли он боцмана? Когда снова увидит свой дом? Асаф сконцентрировался на них. Он не знал, как именно это помогает ему успокоиться, но действовало это всегда. Как форум в интернете, но без прямого разговора. Как будто все эти одиночки, рассыпанные сейчас по свету, таинственным образом создают скрытую сеть и передают силу друг другу. Так и теперь. По крайней мере, перестал бурлить унизительный вулкан в кишечнике. Он немного выпрямился. Всё будет хорошо, вот увидишь. Динка поднялась с пола и движением древним, как дружба между человеком и собакой, но для них двоих совершенно новым, подошла, положила голову ему на колени и заглянула в глаза.

Он даже не мог её погладить со связанными сзади руками.

  ***

Тамар поднялась с каменного цоколя и стояла, спокойно и задумчиво, казалось, что она унеслась далеко отсюда, её глаза, сделавшиеся ещё больше, парили в воздухе, и тот, кто верит в сверхъестественное, мог бы сказать, что в мгновение ока промелькнула молния в её мозгу, и в ней неосознанно записалось странное и неясное знание, что через короткое время, спустя четыре недели, она потеряет свою Динку, что потом собаку найдут, исступлённо блуждающей по улицам, и что незнакомый ей парень пойдёт за ней по пятам по всему Иерусалиму.

Мгновение тумана, острая вспышка в его глубине, и потом Тамар моргнула, улыбнулась глазами Динке, и забыла. Сейчас надеялась только на то, что никто не вспомнит её последние унизительные минуты. Она прокрутила назад магнитофонную кассету и нашла сопровождение, которое искала. Проиграла себе тихонько вступительные звуки. Установила магнитофон так, чтобы звук хорошо распространялся. Потянулась.

Сейчас опять этот миг, и сейчас действительно должен свершиться выход, отделение от толпы. То есть – она силой должна вырвать себя из текущей, повседневной, нервной и безопасной анонимности улицы. Должна попросту выйти за рамки, и смотри, вокруг тебя десятки равнодушных, запахи разрезаемой шуармы и жира, капающего в огонь, крики торговцев на базаре вверху, скрипучий аккордеон русского, который, наверно, тоже когда-то, как и ты, учился в какой-нибудь музыкальной школе в Москве или Ленинграде, и, может, и у него была учительница, которая приглашала в школу его родителей и не могла выразить словами свои эмоции.

Она поднимает голову и выбирает, на чём бы ей сосредоточиться в окружающем пространстве. Это не рисунок Ренуара, висящий в репетиционном зале хора, и не люстра с золотой гравировкой, которая наверняка есть в "Театро Де Ла Пергола"; это маленькая вывеска, гласящая "Лечение варикозного расширения вен на ногах, гарантия три месяца", и это ей как раз нравится, подходит ей сейчас, и она зажмуривается и поёт в ту сторону.


Я видел прекрасную птицу. Смотрела она на меня. Прекрасной такой не увижу я больше До смертного дня.

Даже не открывая глаз, она почувствовала, как улица разделилась пополам, не вдоль или поперёк, а на улицу до того, как она запела и на улицу после. Такое ясное и однозначное чувство есть у неё и полная уверенность в себе. Ей не надо видеть. Она кожей чувствует: люди медленно останавливаются на своих местах, часть из них поворачивается и неуверенно возвращается к месту, откуда слышен голос. Стоят. Слушают. Забывают себя в её голосе.

Конечно, многие не задерживаются и даже не замечают, что что-то на улице изменилось. Они уходят и возвращаются с озабоченными и мрачными лицами. В одном из магазинов завывает сигнализация. Проходит нищенка со старинной детской коляской, колёса которой скрипят. Даже мойщик окон на стремянке в окне второго этажа "Бергер Кинга" не прекратил своих круговых движений. И всё же каждую минуту ещё один человек присоединяется к стоящим вокруг неё, один ряд её уже окружает, прибавляется ещё ряд, и Тамар чувствует себя, как в двойных объятиях. Этот круг неощутимо и неосознанно двигается, как огромное существо с десятками ног. Люди поворачиваются спиной к шуму, защищают её от улицы. Они стоят в разных позах, слегка склонившись вперёд. Кто-то случайно поднимает голову и встречается глазами со стоящим рядом. Они на мгновение улыбаются, и целая беседа струится в этой мягкой улыбке. Тамар смутно различает их всех. Этот взгляд между ними знаком ей из её предыдущих выступлений в хоре, из лучших среди них; взгляд человека, вспомнившего о чём-то, что было с ним когда-то. О том, что утрачено. Который снова хочет удостоиться этого.


Я говорил с ней, и солнца дрожанье Трогало душу мою. Слова, что вчера сказал я, Сегодня не повторю.

Она заканчивает почти неслышными звуками, тянущимися, как утончающаяся нить, вплетаясь в гул колеса жизни вокруг, которые сейчас, когда песня затухает, она усиливает и повторяет. Окружающие громко ей аплодируют, один или два человека глубоко вздыхают. Тамар не двигается. Её шея сильно краснеет, а глаза светятся спокойным, трезвым светом. Она стоит, опустив руки по бокам. Ей хочется прыгать от радости и облегчения, что она это сделала. Она была так близка к отступлению. Но даже сейчас она помнит, что пение – это не то, для чего она здесь. Ей грустно вспоминать, что пение – это только средство, приманка. Она смотрит вокруг сверкающими глазами, полными благодарности, но и изучающими. Она наблюдает. С первого взгляда ей кажется, что среди десятков людей, её окружающих, нет того, кто должен заглотнуть её, как наживку.

И вот оказывается, что от волнения перед выступлением, она забыла приготовить шапку для денег. И она должна, согнувшись перед всеми в своём неуклюжем комбинезоне, рыться в рюкзаке, а из него, конечно же, высыпается одежда и бельё, и Динка упорно суёт свой нос в рюкзак и обнюхивает его, и пока Тамар достаёт оттуда свой берет – ещё год назад она любила ходить в головных уборах, пока Идан не высказал о них своё мнение – почти все расходятся.

Но некоторые остаются, они подходят, кто уверенно, кто сконфуженно, и кладут монеты в мятую шапку.

Тамар раздумывает, остаться ли ей здесь и спеть ещё что-то. Она уже знает, что это возможно, и у неё хватит смелости. Ей хочется продолжить и немедленно запеть. Знакомое чувство завоевания и возвышения владело ею примерно с середины песни с силой, которой она никогда не испытывала, когда пела в закрытых залах. И кто мог знать, что её голос настолько велик?

Но она понимает, что если бы тот человек или кто-то из его посыльных был здесь, она бы почувствовала. Он бы уже стоял где-то там, в одном из внешних рядов круга, что собрался возле неё, и изучал бы её придирчивым взглядом, как изучают невинную и беспечную жертву, неспешно взвешивая, как он схватит её.

Стоя в центре золотистого солнечного потока, Тамар озябла. Быстро собрала деньги из шапки и ушла вместе с Динкой. Кто-то пробовал с ней заговорить. Один парень, не отстававший от неё, вызвал у неё надежду своей жестокой и грубой линией рта, она остановилась и внимательно прислушалась, но когда ей стало ясно, что он её клеит, отмахнулась от него и ушла.

В тот же день она пела ещё пять раз. Один раз на площадке "Машбира[18]", два раза возле центра Жерара Беккера и ещё два на Сионской площади. Раз от разу прибавляла ещё одну песню, но больше трёх не пела. Даже, несмотря на бурные аплодисменты и восторженные отзывы, отказывалась петь ещё. У неё была цель, и когда кончала петь, а то, чего ждала, не случалось, выключала магнитофон, собирала деньги в рюкзак и старалась исчезнуть. Главное было сделано. Главное, что её видели и слышали. Что теперь о ней будут говорить. Она распространила себя, как слух. Больше она пока не в силах была сделать, оставалось только надеяться, что этот слух очень быстро дойдёт до ушей человека, которого она ждала, её хищника.

  ***

Он зажмурил глаза, прислонился к стене, потёрся ногой о голову Динки. Вентилятор под потолком издавал непрерывный скрип, снаружи уходили и приходили люди, полицейские, преступники, обычные граждане. Асаф не знал, сколько времени его здесь продержат и когда начнут им интересоваться, и начнут ли вообще. Динка растянулась у его ног на холодном полу. Он сполз с деревянной скамьи и уселся на пол возле неё, прислонившись к стене. Оба закрыли глаза.

Голос Теодоры снова взволнованно зазвучал в его голове, и он поспешил окунуться в него, ища в нём утешение. Он всё ещё немного путался в неистовых скачках её рассказа между временами, странами и островами. Но хорошо помнил, как, закончив говорить, она сидела, согнувшись и погрузившись в себя, и выглядела, как древний перекрученный корень. У него потеплело на сердце. Если бы она была его бабушкой, он, не раздумывая, встал бы и обнял её.

– Но я жила, – сказала она, будто отвечая на скрытое движение его души, – вопреки всему, слышишь, Асаф, я свою жизнь прожила! – И увидев сомнение в его глазах, стукнула по столу и вспыхнула. – Нет, сударь мой, ты этот взгляд, пожалуйста, убери! – В гневе приподнялась со стула и раздельно произнесла: – Ещё в первую ночь, когда донеслась горькая весть с Ликсоса, как только рассвело, и я увидела, что не умерла от горя и одиночества, я решила жить!

Она была всего лишь четырнадцатилетней девочкой, но своё положение представляла ясно и главное – не жалела себя. Прошлое было стёрто, и в будущем её ничего не ждало. Она никого не знала ни здесь, ни в каком-либо другом месте; она ничего не знала о стране, в которой находилась, не говорила на местном языке. Асаф подумал, что, может быть, её вера в Бога немного помогла ей, но она сразу же объяснила ему, что горячей веры никогда в ней не было и ещё меньше – после трагедии. У неё был большой и пустой дом, щедрое месячное пособие, поступающее из греческого банка, и суровая клятва, которую она знала, что никогда не нарушит, хотя бы из уважения к тем мёртвым, что послали её сюда.

– Таково было положение, – сказала она ему сухо и сдержанно, – и мне самой надо было решить, как сложится моя судьба с этой минуты и до конца моих дней. – Она встала и прошлась по комнате, наконец остановилась позади него и положила руки на спинку стула. – И я раз и навсегда решила, ты слышишь? Что если мне не суждено выйти в мир из этого дома, я мир приведу сюда.

Так и сделала. Служитель монастыря, в те дни это был отец Назариана, стал выходить по её указанию и покупать все книги на греческом, которые ему удавалось достать. В основном это были древние священные книги, которые находились в подвалах греческих церквей и не интересовали её. В связи с этим, в день своего пятнадцатилетия, она сделала себе подарок: наняла частного учителя иврита и начала учить с ним древний и современный иврит. Она легко схватывала и жаждала знаний и через четыре месяца учёбы у учителя Эльясафа начала приобретать в книжном торговом доме Ганса Флюгера книги об Израиле, куда попала поневоле, и об Иерусалиме, в котором была заточена. Она узнала всё, чему книги могли научить её, об арабах, евреях и христианах, живших в одном с ней городе, очень близких, но невидимых. Когда ей исполнилось шестнадцать, она наняла ещё и учителя арабского, литературного и разговорного, и прочитала с ним Коран и "Тысячу и одну ночь". Из книжных торговых домов в Меа Шеарим[19] ей начали присылать деревянные ящики с томами Мишны, Талмуда и комментариев. Они не интересовали её, но иногда на дне ящика попадалась книга "Некашерно – брак", о новостях науки, или о жизни муравьёв, или о каком-нибудь известном художнике шестнадцатого века. Это она проглатывала с нетерпением. Не удовлетворённая этими объедками, она начала приобретать старые порванные экземпляры из Сионистской библиотеки доктора Хуго Бергмана; щедро платила распространителю книг Элиэзеру Вайнгартену, чтобы сразу же присылал ей каждую книгу по новым темам, которые начали её привлекать: войны Наполеона, открытия и изобретения, астрономия, жизнь первобытных людей и дневники известных путешественников.

Конечно, это было нелегко: она должна была научиться подбирать слова к такому количеству вещей, которых никогда не видела, например, что такое "телескоп", и что это за "Северный полюс". Что такое "микробы" и "опера", "аэродром" и "баскетбол"?

– Ты поверишь, что только в восемнадцать лет я узнала, что такое Нью-Йорк и кто такой Шекспир? – Её лицо удивлённо сморщилось, потом она прошептала что-то ещё, как бы про себя: – И что с тех пор, как вошла в этот дом, вот уже пятьдесят лет я в глаза не видела радугу?

В девятнадцать лет она приобрела энциклопедию для молодёжи "Михлаль". За ней последовали другие на трёх языках, в десятках томов. Теодора никогда не забывала волн опьянения, захлёстывавших её в течение счастливого полугодия, когда она читала днём и ночью, раздел за разделом, обо всём мироздании.

В тот же период её поразила сильная жажда знаний о современности, особенно о мировой политике. Каждое утро она посылала отца Назариана купить газету на иврите и газету на арабском, и читала их со словарём, скрипя зубами. Так узнала о Давиде Бен Гурионе, о правителе Египта Гамале Абд-Ель Насере, узнала, что курение способствует раку лёгких, с волнением следила, вместе со всеми гражданами мира, за процессом воспитания Раджиба, индусского мальчика, которого до девяти лет растили волки. Потихоньку, с огромным трудом, она смогла проторить дорогу в путанице фактов и новых имён, нарисовать себе картину мира, и более всего – преодолеть своё невежество, невежество девочки с крохотного Кикладского острова, маленького и удалённого в цепи островов вокруг Делоса.

– И всё-таки, – сказала она Асафу, и пальцы её покоились над бровью, как бы сжимая начинающуюся головную боль, – при всей радости и веселье, все-таки была я грустна и потеряна – потому что всё это были только слова и ещё раз слова!

Асаф уставился на неё, не понимая, и она, как всегда, когда у неё кончалось терпение, хлопнула ладонью по столу:

– Как объяснишь слепому, что значит зелёный, фиолетовый и пурпурный? Теперь понял? – Он кивнул, но всё ещё не был уверен. – Вот так и я, агори-му: кожуру лизала, а самих плодов не вкушала... Ведь что такое, например, запах младенца после купания? И что чувствует человек, когда мимо проносится скорый поезд? И как стучат вместе сердца сидящих в театре на чудесном спектакле? – Он начинал понимать: её мир был сделан только из слов, описаний, написанных образов, сухих фактов. Его рот приоткрылся в изумлённой улыбке: ведь это именно то, что, по опасениям его мамы, случится с ним, если будет всё время проводить перед компьютером.

– В те же дни я основала, здесь в комнате, почтовую республику. – И рассказала ему о переписке, которую она ведёт уже более сорока лет с учёными, философами и писателями всего мира. Сначала посылала им вопросы простые, стесняющиеся своего невежества, извиняющиеся за собственное нахальство; потихоньку её вопросы начали углубляться и расширяться, и ответы тоже становились более подробными, личными и сердечными. – И кроме моих профессоров, да будет тебе известно, я переписываюсь ещё со многими невинно-пожизненно-заключёнными, вроде меня. – И показала ему фотографию женщины-голландки, пострадавшей в тяжёлой аварии, которая всю жизнь прикована к постели и видит только несколько веток каштана и фрагмент каменной стены; и снимок бразильца, такого толстого, что уже не проходит в дверь своей комнаты, который видит в окно берег маленького озера (но не воду); и старого крестьянина с севера Ирландии, сын которого отбывает пожизненное заключение в Англии, и он тоже заключил себя по собственной воле в одной комнате, пока его сын не выйдет на свободу, и ещё, и ещё.

– Я постоянно переписываюсь с семьюдесятью двумя людьми в мире, – сказала она со скромной гордостью, – письма уходят и приходят, по крайней мере, раз в месяц я пишу каждому из них, и они отвечают, рассказывают о себе, и даже самые сокровенные тайны... – она засмеялась, глаза её хитро сверкали, – они думают, маленькая старая монашка сидит в высокой башне в Иерусалиме, кому она расскажет?

И вот, после многих лет чтения и учёбы, ей пришло в голову, что она не прочитала ни одной детской книжки в жизни. Молодой Назариан (тем временем заменивший отца, у которого отказали ноги) начал навещать соответствующие полки в магазинах. В возрасте пятидесяти пяти лет она впервые прочла "Пиноккио", "Винни Пуха" и "Ловенгулу – король Зулу". Это было не её детство, не те виды, среди которых росла, но её детство кануло в пучину моря и не могло к ней вернуться. Однажды вечером она отложила "Ветер в ивах" и удивлённо и счастливо прошептала про себя: "Вот теперь родилось моё детство".

– И кстати, знай, – засмеялась она, – что до того у меня не было ни одной морщинки! Лицо младенца было у меня, пока не начала читать эти книги!

Теперь, когда у неё было детство, ей нужно было начинать расти. Она читала такие романы, как "Давид Коперфильд", "Чёрт из седьмого класса" и "Папа с длинными ногами". Железная дверь, которая когда-то на острове захлопнулась перед ней, сейчас отворилась снова, и Теодора, старая девочка, жаждущая знаний, вошла в свои сонные залы, покрытые паутиной. Душа, тело, страсти, тоска, любовь. Всё возродилось в рассказах, в которые она погружалась. Иногда после ночи лихорадочного чтения она роняла книгу, которую читала, и чувствовала, как её душа поднимается и набухает в ней, как кипящее молоко в кастрюле.

– В тот час, – сказала она Асафу беззвучно, – я готова была взывать о каком-нибудь спасительном уколе, который проткнул бы, наконец, проклятую стесняющую оболочку слов, окружавшую меня.

– И это была Тамар? – спросил Асаф, не думая, в озарении, и сразу пожалел об этом, потому что Теодора вздрогнула, как будто кто-то неосторожно дотронулся до глубин её души.

– Что, что ты сказал? – уставилась она на него. – Тамар? Да, может быть, кто знает... Мне не приходило в голову... – но что-то в ней сразу согнулось, как будто Асаф ненамеренно задел её, как будто сказал ей определённо – ты принесла в свою комнату всё, что можно узнать из книг, из букв и слов, и вдруг ворвалась сюда эта девочка, плоть и кровь, с сильными чувствами и юностью.

– Хватит, – встряхнулась она, – мы достаточно поговорили, милый, ты, наверно, уже должен идти?

– Я что-то не понимаю: она...

– Иди и найди её и тогда всё поймёшь.

– Но объясните! – он почти стукнул по столу, как она. – Что, по-вашему, с ней случилось?

Теодора глубоко вздохнула, минутку поколебалась и потом:

– Как скажу тебе, не сказав... – она встала, встревоженная. Прошла по комнате. Раз от разу изучающе смотрела на него, как в первые минуты встречи, чтоб узнать, достоин ли он слышать и знать, будет ли он верен. – Слушай, может это просто бредни старой и глупой женщины, вздохнула она, – но во время последних посещений она уже говорила о других вещах, о нехороших вещах.

– Каких? – Вот оно, подумал Асаф.

– Что мир плох, – и спрятала руки на груди, – плох в принципе. Никому нельзя верить, даже самым близким. И всё только сила и страх, только интересы и злоба. И что она не подходит.

– Не подходит для чего?

– Для этого мира.

Асаф молчал. Вспомнил дерзкую девушку на бочке, которая, как он был уверен, была гордячка и насмешница. Но она немного похожа и на меня, подумал он в смятении, и осторожно снял её оттуда.

– А я, наоборот, рассказывала ей, какая её ожидает хорошая и красивая жизнь. Что она ещё полюбит кого-то, и он полюбит её, и у них будут славные дети, и она поездит по свету и встретит интересных людей, и будет петь на сцене, и её будут приветствовать в концертных залах...

Слова застыли у неё во рту. Она снова погрузилась в себя. Что она знает, подумал Асаф, всё, что она обещала Тамар, ей самой не знакомо. Пятьдесят лет запертая в этом доме. Что она знает.

Он вспомнил разочарование и глубокую скорбь на её лице, когда он появился здесь, и она обнаружила, что это не Тамар, и понял со всей определённостью, насколько Тамар важна для неё. Нет, не только важна: необходима. Как вода и хлеб, как вкус жизни.

– А в последнее время я уж и не знаю, что происходит. И она уже не раскрывает своё сердце, как прежде. Приходит. Работает. Сидит. Молчит. Часто вздыхает. Хранит от меня тайну. Я не знаю, что с ней происходит, Асаф... – её глаза и кончик носа вдруг покраснели, – она стала худая и потухшая. Нет больше света в красивых глазах. – Она подняла лицо, и он был потрясён, увидев тонкую линию слёз в морщинах. – Что скажешь, милый, ты найдёшь её? Найдёшь?

  ***

В девять вечера она купила две порции меорава[20] и колу и села поесть у входа в административное здание. Одну порцию дала Динке, сама набросилась на вторую, и обе они с наслаждением пыхтели, и, наконец, вместе вздохнули, сытые и счастливые. Облизывая пальцы, Тамар думала, что давно не получала такого удовольствия от еды, как сейчас от того, что купила на деньги, заработанные пением.

Потом снова накатили мысли. Люди, торопясь, проходили перед ней, и она старалась сжаться в маленький безымянный свёрток. Ей хотелось снова стать той Тамар, что была год назад, год с четвертью. Лежать на животе в своей кровати, окружённой тряпичными и шерстяными зверушками, которые были с ней с самого рождения, прижимать ухо к телефонной трубке, ноги болтаются и перекрещиваются за спиной – так делали девушки в фильмах, и она тоже так делала, наконец-то был кто-то, с кем она могла это делать – и это было так приятно, лежать и разговаривать с Ади о Галит Эдлиц, которую видели, целующейся с Томом, язык и всё такое, или о Лиане из хора, которой один мальчик из школы "Бойер" предложил дружбу, и она согласилась. Из "Бойера", представь себе! Просто не верится! И обе соответственно ужасаются, тем самым заверяя друг друга в общей преданности искусству, то есть Идану.

Пожилой человек, одетый с устаревшим шиком, медленно прошёл, опираясь на палку, и посмотрел на неё. Губы его удивлённо двигались, как у рыбы. Она увидела себя в его глазах: слишком молодая девушка, в слишком позднее время, в неподходящем месте.

Свернулась, как только могла. Этот день был длинным и изнуряющим, её первый день на улице, но она должна была встать и сделать ещё несколько кругов, чтобы, если кто-то уже заметил её сегодня и следил за ней издали – чтобы мог подойти к ней опять, под покровом темноты.

Подходили, и немало. С ней всё время говорили, делали замечания и давали советы. Никогда ещё она не была замарана таким количеством грубых слов и такой ранящей отчуждённостью. Она поняла, что нельзя отвечать. Ни одним словом. Только следить за рюкзаком и магнитофоном и продолжать идти. Динка тоже, конечно, помогала отпугивать пристающих. Потому что, когда из её живота, из внутренностей, доносилось ворчание, самый храбрый из юнцов моментально испарялся.

Но тот, кого ждала, кого больше всех боялась, не пришёл.

Она спустилась на "Площадь Кошек" и прошла между прилавками, освещёнными светом прожекторов, скрыто проскальзывая среди вешалок, нагруженных шароварами и индийскими блузками, она любила эту площадь, даже, несмотря на то, что Идан и Ади постановили, что это всего лишь "Пикадилли для бедных". Другой, изысканной поступью, словно бренча браслетами на ногах, прошла она между прилавками с кальянами, эфирными маслами и цветными камнями. Она примеряла бухарские тюбетейки, и толстый продавец смеялся вместе с ней над её заострённой ашкеназийской головой. Один юноша, мировой специалист (по его словам), предложил написать её имя на рисовом зёрнышке, и она сказала, что её зовут Брунгильда. Красивый парень в коротких штанах и с чалмой на голове сидел на земле, держась рукой за юную ногу девушки, и осторожно рисовал на ней хной татуировку. Тамар стояла и смотрела, немного завидуя. Неохотно оторвалась и ушла оттуда. Пару раз прошла между лавочками, вдыхая лёгкий аромат курений и облака травки, поднимавшиеся тут и там. Притворилась, будто углублённо изучает прилавок со свечами всех форм и цветов, надеясь, что лёгкий озноб в спине, который она ощущала в последние минуты, означает, что кто-то наблюдает за ней. Но когда обернулась, там никого не было.

На соседней улице Йоеля Моше Саломона было представление: девушка примерно её возраста в цветной шерстяной шапке, из-под которой выглядывали золотистые кудри, держала в руках две верёвки. К каждой верёвке были привязаны горящие лоскуты ткани, и она танцевала с ними, перекрещивая и разводя их удлинёнными округлыми движениями. Другая девушка лежала позади неё с широко раскрытыми глазами, прислонясь к стене магазина, и задавала ей поразительный ритм на тамбурине.

Девушка была поглощена движением верёвок, и Тамар не могла отойти оттуда, заворожённая её полной сосредоточенностью, которую знала и у себя. И также хотела увидеть, как это выглядит, в смысле, что они видят в тебе со стороны, когда ты вся погружена внутрь. Что в тебе доступно взглядам. У девушки были красивые синие глаза, которые пристально следили за двумя маленькими факелами, её брови поднимались и опускались с детским удивлением, и Тамар подумала, что в этом они похожи, потому что Тамар тоже "поёт бровями". Два маленьких факела пересекали ночное небо, было в них что-то трогательное, дерзкое, безнадёжное. Вдруг Тамар вспомнила, где она и для чего. Не двигаясь с места, осторожно и методично осмотрелась по сторонам. Она не знала, кого ищет. Представляла, что ищет мужчину, молодого парня. Об этом говорили слухи, которые ей удалось собрать за последние месяцы: что речь идёт о группе молодых мужчин, очень жестоких. Один из них должен подойти к ней на улице и предложить ей пойти с ним, при условии, конечно, что, прежде всего, она выдержит испытание огнём, то есть – докажет, что умеет удерживать публику; и Тамар знала, что этот экзамен она выдержала, это было её большим и единственным за сегодня достижением.

Рот девушки с верёвками самозабвенно приоткрылся, обнажая белоснежные зубы. Она начала ускорять ритм, и ритм тамбурина тоже ускорился. Взгляд Тамар осторожно переходил от человека к человеку. Там было немало молодых мужчин. Она не могла решить, смотрит ли один из них на неё как-то иначе, по-особенному. Два маленьких арса[21], стриженные под пепельницу, выскочили вдруг из публики перед огненной артисткой и прокричали что-то прямо ей в лицо, даже не слова, только грубые звериные крики. На одно мгновенье девушка отвлеклась, верёвки перекрутились и сконфуженно упали на землю. Девушка грустно сняла шапку, и её золотые кудри рассыпались. Очень медленным движением она вытерла пот и стояла потерянно, как пробуждённая ото сна. Публика издала единый стон разочарования и разошлась. Ни один из них не заплатил ей за те усилия, которые она прилагала до этой минуты. Тамар подошла и положила в шапку монету в пять шекелей, из тех, что заработала сегодня, и девушка устало улыбнулась ей.

Сионская площадь в продолжение улицы тоже была переполнена и бурлила. На площадке перед банком парни скользили на скейтбордах. Никакой возможности петь там не было, потому что приехали бреславцы, и из мощного усилителя на крыше их автомобиля гремели хасидские мелодии. Тамар села на углу возле банка, прижала к себе Динку и съёжилась, вся обратившись в зрение. Десятки парней и девушек суетились там, и какая-то неприятная суматоха исходила от них, как механический зуммер, заставляя их передвигаться по площади вдоль натянутых линий, как по постоянным невидимым рельсам. Они уходили, они возвращались, искали что-то срочно необходимое. Несколько из них коротко переговорили с бородатым парнем у железной ограды. Она увидела толстозадого карлика в яркой шерстяной шапке, окружённого компанией, почти совсем заслонившей его. Руки прикасались к карманам. Пальцы сжимались, скрывая что-то. Высокий парень в джинсовом комбинезоне, как у неё, с лямками и пряжками только без ничего под ним, подошёл к ней:

– Сестра, – сказал он, согнувшись перед ней на уровень её лица, в соске у него была серьга, – ищешь поправиться?

Она сильно помотала головой, нет, нет – у неё уже было достаточно продукта на первую неделю – и он, не подымая шума, встал и ушёл. Она сжалась, немного шокированная не тем, что он ей сказал, а тем, как он назвал её.

Она сильно зажмурила глаза, открыла, площадь всё ещё была там. В центре её танцевали бреславские хасиды. Семеро рослых мужчин с длинными волосами и развевающимися бородами, в белоснежных одеждах и больших белых кипах. Она уже знала по своим предыдущим ночам здесь, что они будут танцевать так до полуночи, в непрерывных прыжках, исступлённых и пылких. Две полногрудые девушки в коротких до пупка блузках прошли мимо неё, взявшись под руку, и остановились посмотреть на них:

– Посмотри на этих, – сказала одна из них, – и это они так без всякого экстази. На одной вере. – Динка прижималась к ней, очень страдая от шума. Повернулась спиной к площади, свернулась под мышкой у Тамар и пыталась заснуть. "Бедная", – подумала Тамар, – "не понимает, что со мной творится. Для неё это, конечно, совершенный кошмар".

К ней подошла молодая женщина. Она держала термос и одноразовый стакан и спросила, не налить ли ей чаю. Тамар не поняла. Такая неожиданная нежность. Как будто с ней говорили на иностранном языке. Женщина опустилась рядом с ней на тротуар.

– Есть ещё печенье, – сказала с улыбкой. Тамар вдруг выпрямилась от новой мысли. Сердце начало стучать. А если её хищник вообще хищница? Ей говорили, что в деле есть немало женщин. Но эта женщина действительно хотела помочь ей. Сказала, что она из группы добровольцев, которые приходят побыть с ребятами на площади. Поддержать с ними связь. Она налила ей горячего чаю, и Тамар обняла стакан двумя холодными руками и почти смутилась от поднявшейся в ней волны благодарности. Она ела печенье и отказывалась говорить. Женщина погладила Динку, поскребла её именно так, как она любит, дала и ей печенье.

– Я тебя уже видела здесь недавно, – вспомнила женщина, – недели две назад? – Тамар кивнула. – И видела, когда ты покупала у него, у этого низкого парня, и когда тайный агент гнался за тобой. Скажи, ты хотела бы встретиться с кем-то, кто уже прошёл это всё? – Тамар сжалась. Только этого ей не хватало, чтобы её спасали сейчас от улицы, когда она ещё не сумела проникнуть в неё.

– Я оставляю тебе номер нашего телефона, – сказала женщина и записала на салфетке, – если захочешь поговорить, попросить что-нибудь, встретиться у нас с родителями – мы будем там. – Тамар посмотрела на неё и на минуту забылась в зелёных добрых глазах. Она почти решилась спросить её, не видела ли она здесь на площади парня, играющего на гитаре, парня с длинными медовыми волосами, которые падают на глаза. Очень худого и высокого парня и очень несчастного. Молчала. Женщина кивнула, будто уловила что-то и не до конца поняла. Потом легко коснулась руки Тамар, улыбнулась настоящей улыбкой и ушла, и Тамар снова осталась одна, ещё более одинокая, чем раньше.

Группа ребят уселась неподалёку. Жестянки пива в руках. Одеты в тонкие майки. Как им не холодно. Плотный широкий парень подошёл к ним.

– Привет, брат.

– Как дела, брат.

– Класс. Ищу поправиться.

– Иди к бильярду, араб там.

Ударяют рукой об руку, склоняются, чтоб обняться, руки дважды хлопают по спине. Тамар смотрела и запоминала. Среди этих движений он живёт уже как минимум год. Очевидно, так он теперь говорит. Каким языком он заговорит с ней. Как отнесётся к ней, когда увидит.

И почему она не присоединяется к одной из групп. Почему она так беспомощна и прикована к самому дальнему углу площади. Согласно плану, она думала, что на этом этапе она уже как-нибудь присоединится к компании, и может через эту компанию попадёт в то место. Так легко это выглядит снаружи, присоединиться. Особенно для девушек. Пристроиться сбоку, и тогда на тебя начинают обращать внимание, заговаривают, посмеиваются, заигрывают, что-то курите вместе, и ты уже принята и идёшь с ними спать в их место, в какой-нибудь городской сад или на крышу.

А с ней это не происходит. Не сегодня. Может быть, завтра. Может, никогда. Она ещё не способна присоединиться. Подтянула колени к животу. Мысли лезли одна на другую, кусающие, жалящие в самые больные места. Может, это просто её неприятие чужих, нашёптывали ей мысли, а может, это то, что с ней всегда, проклятое неумение легко сходиться, растворять себя в других, находить с ними общий язык. "Можешь назвать это снобизмом", – вдруг горячо прошептала она в Динкину шерсть, – "на самом деле это просто душевное убожество. Что ты думаешь, я не хочу? Но так меня сделали, не умею ни с кем по-настоящему сблизиться. Факт. Как будто в моей душе не хватает этой детали для соединения, как в "Лего"[22]? Которая действительно соединяет с кем-то другим? В конце у меня всё разваливается. Возвращается к нулю. Семья, друзья, всё".

Человек с красными засахаренными яблоками прошёл в десятый раз, пытаясь предложить ей одно. Не отчаивается. Старый человек в кипе, с усталой улыбкой.

– Бери, всего три шекеля, это полезно. – Сказала спасибо и не взяла. Он на мгновение остановился и посмотрел на неё. Что он в ней видит, что в ней видят, лысую девочку в комбинезоне с рюкзаком, большим магнитофоном и собакой. Рядом с мусорными баками начало действовать казино: тощий мужчина в укороченных штанах и с кривыми ногами моряка, поставил на баки перевёрнутый картонный ящик и стал трясти кубики в одноразовом стакане:

– Кто ставит на семь больше всех? Кто утраивает на семь?

Её одиночество там сжимало её. Ты больше не имеешь отношения ни к чему, уколола себя, ни к дому, ни к хору, ни к самым близким друзьям, которые когда-либо у тебя были, ещё минута, и ты совсем исчезнешь, и никто не заметит. Нет, нет, в это лучше сейчас не углубляться. Видишь ли, Динкуш, не то, чтобы я думала, что они не должны были ехать в Италию из-за меня, не в этом дело, чем бы они могли мне помочь, если бы остались здесь? – она хихикнула, представив Идана сидящим на железной ограде на площади, корешуясь с кем-то: "Эй, брат, хай, мен" – но то, как они отнеслись с первой же минуты, когда узнали, когда она только пыталась рассказать им чуть-чуть, и как они моментально, оба сразу...

Вычеркнули меня. Это были слова, которые она задушила в своём горле. Бреславские хасиды сменили кассету. Теперь крутили музыку-транс и танцевали под неё, как дикие козлы, размахивая во все стороны руками, ногами и бородами. Музыка сотрясала тротуар, на котором она сидела. Площадь начала кружиться. Несколько парней и девушек подключились к танцу. Об этой музыке они говорили. Она попыталась вспомнить короткий курс, преподанный ей пожилым альбиносом – он казался ей как минимум сорокалетним – которого она встретила в "Субмарине" две недели назад: "Транс идёт с химикалиями, LSD подойдёт", – его рубашка, расстёгнутая до пупка, открывала красную гладкую грудь, прямо ошпаренную, – "хаус – музыка экстази, потому что публика более высокого класса, много позы, а техно..." – она уже забыла, что идёт с техно, помнила главным образом его пористую руку со странноватыми кольцами под серебро, которая упрямо лезла ей на бедро.

Маленькие дети бреславских хасидов возбуждённо носились среди танцующих. Ещё одна подошла к Тамар. Села, скрестив ноги, и молчала. Девушка в джинсах, в белом свитере, вязаном, домашнем, но её кроссовки были порваны, а зрачки слишком расширены. Тамар ждала. Может это она? Может сейчас начнётся?

– Можно? – спросила, наконец, девушка тоненьким голосом и начала гладить Динку, и Тамар с разу поняла, почуяла, что она не имеет к ним отношения. Девушка гладила Динку долго, самозабвенно, вдыхала её запах, ворковала над ней. Несколько минут общалась с ней так, без слов. Потом тяжело встала, сказала Тамар: "Спасибо". Глаза её блестели. Тамар не знала, от радости или от слёз. Прошла несколько шагов. Вернулась:

– Я на улицу вышла когда-то, чтобы вызволить мою собаку из карантина в Шуафате[23], – объяснила она Тамар совершенно детским голосом, но медленно и протяжно, – сделала сто шекелей и сразу же пошла её забирать из Шуафата, а через неделю её задавило. Прямо на моих глазах, – она отошла.

Тамар в страхе обняла Динку. Ни минуты больше не хотела там оставаться. Встала и пошла, но пошла медленно, и, дойдя до середины площади, постояла минуту, стараясь быть как можно заметнее. Может быть, сейчас это произойдёт. Кто-нибудь подойдёт к ней и скажет идти за ним. Она ничего не спросит и не будет спорить. Послушно пойдёт за ним к тому, что её ждёт. Площадь была переполнена людьми, но никто не подошёл. У железной ограды стоял, слегка согнувшись и бормоча про себя, кудрявый парень, бывший гитарист, тот, кому сломали пальцы. Она помнила его по его прошлой жизни, когда он сопровождал концерт в музыкальной академии. Теперь почти каждый вечер он приходит сюда, бродит в стороне от компаний. По слухам когда-то, года полтора назад, он был выигрышной картой того места, одарённый музыкант, приносящий им большие сборы, пока не начал умничать и сбежал. Почувствовав, что она на него смотрит, он ушёл, подняв плечи почти до ушей, и Тамар внутренне застонала, подумав, что теперь Шай, очевидно, замещает его там.

Она вышла из освещённого бурлящего круга площади. Свободно вздохнула. В одном дворе среди груд строительных досок присела и помочилась. Динка стояла на страже. Она чувствовала запах тёплого пара, поднимавшегося у неё между ногами. Огляделась и увидела доски, белеющие в лунном свете, груды мусора. Шум площади доносился даже сюда. Встала и оделась, и минуту была увлечена странностью этого места. Машина для резки железа стояла рядом с бетономешалкой, и обе выглядели, как пара огромных насекомых. Как такая трусиха, как я, делает такое, подумала она с удивлением.

Сейчас ей хотелось только лечь и спать. Исчезнуть даже для себя. Если бы можно было где-то помыться, смыть с себя этот день. У неё была минута колебаний: Лея приготовила ей место, и она знала, что там будут всякие удовольствия – какое-нибудь необычное блюдо, упакованное и ещё тёплое, дорогой шоколадный десерт, и, конечно, маленькое смешное письмо и картинка, нарисованная Нойкой.

Что-нибудь, что вернёт ей человеческий облик. Но Тамар уже утром решила, что не пойдёт туда. Всё, всё должно быть только её. Почему? Потому. Как говорит Тео: не пытайся постичь сокрытое от тебя. Она ускорила шаги, её губы двигались, споря с ней: только объясни, почему не пойти на склад к Лее? Не знаю. Чтобы не подвергать Лею опасности? Нет реакции. Или для того, чтобы ты могла ещё больше верить, что нет, нет никого на свете, на кого можно положиться, кроме тебя?

Пересекла Кинг Джордж и обошла вокруг высокое разрушающееся здание, в котором находится контора её отца. Улица была пуста. Сейчас она двигалась, как робот. Вошла, спустилась по лестнице на нижний этаж, нашла ключ, который спрятала над притолокой. Открыла железную дверь. Там её ждал тонкий матрац и лёгкое одеяло, и ещё что-то, что она принесла сюда на прошлой неделе, смеясь сама над собой, а сейчас прильнула к нему, как будто он может очистить её, коричневый мохнатый мишка с оторванным ухом, с которым спала каждую ночь с самого рождения.

  ***

Ключ повернулся в замке, и Асаф вскочил с пола на скамейку. Полицейский агент вошёл и успел увидеть его панический прыжок, и Асаф сразу почувствовал себя в чём-то виноватым. Вместе с агентом вошла молодая красивая женщина в форме. Она назвала Асафу своё имя, Сигаль или Сигалит, он не разобрал, и добавила, что она следователь полиции по делам молодёжи, и что она побеседует с ним вместе с агентом. Она спросила, не хочет ли он, чтобы кто-то из родственников присутствовал при допросе, и Асаф, испугавшись, почти крикнул "нет".

– Так начнём, – приветливо сказала следователь. Снова заглянула в раскрытую перед ней папку, задала Асафу несколько общих вопросов, записала ответы, детально объяснила ему его права. После каждого предложения его или её она улыбалась ему этакой щелевидной улыбкой, и Асаф подумал, написано ли в её инструкции, что она должна улыбаться. Наконец сказала: – Может, послушаем сначала, что Моти хочет тебе сказать?

Агент, на лице которого было написано явное отвращение к её сюсюкающей манере, с шумом уселся по другую сторону стола, вытянул ноги, и засунул большие пальцы за ремень:

– Ну, давай, – рявкнул он, – выкладывай. Поставщики, дилеры. Количества, типы продукта, имена. Информация мне нужна, а не траханье мозгов, понял?

Асаф посмотрел на женщину. Он ничего не понимал.

– Ответь ему, пожалуйста, – сказала следователь, закурила и приготовилась записывать его слова в дело.

– Но что я сделал? – спросил Асаф и смутился, потому что его голос прозвучал как рыдание.

– Слушай, ублю... – начал агент, но женщина кашлянула, и он быстро облизнул верхнюю губу и закрыл рот.

– Слушай меня внимательно, – сказал он через минуту, – я уже семь лет служу, и у меня – все знают, фотографическая память. Твою вонючую собаку я засёк, не год и не два назад, меньше месяца назад я её засёк, с ней была девчонка лет пятнадцати-шестнадцати. Кудри, чёрные пышные волосы, рост метр шестьдесят примерно, лицо красивое, однако. – Агент теперь обращался главным образом к следователю, несомненно пытаясь поразить её своей памятью. – Она уже была у меня в руках, во время сделки с карликом с Сионской площади, и если бы не эта суча...

Покашливание, облизывание губы, глубокий вздох.

– Теперь смотри хорошенько, – он поднял край штанины, обнажив мускулистую волосатую голень, на которой были видны следы укуса и швов.

– До кости. Я уже получил десять уколов из-за твоей гов... вонючей собаки.

Динка протестующе залаяла.

– Молчи, вонючка, – бросил агент в её сторону.

– Но что я сделал? – снова спросил Асаф. Он вдруг совсем отвлёкся: метр шестьдесят? То есть ему до плеча, примерно. И чёрные волосы, и кудри, и лицо красивое, однако.

– Что я сделал? – насмешливо передразнил его агент. – Сейчас услышим, что ты сделал: это ты, она и собака сделали. Вы вот так вместе, вот так! – и полицейский сложил вместе три пальца. – Что ты думаешь, что все идиоты? Быстро назови её имя! – Он изо всех сил ударил двумя руками по столу и Асаф испуганно подскочил.

– Я не знаю.

– Не знаешь что? – Агент встал и прошёлся по комнате вокруг него, и Асаф нервно следил за ним. – Ты просто так шёл по улице, увидел такую большую и дорогую собаку, и она так просто согласилась пойти с тобой на прогулку? – Он вдруг набросился на Асафа, схватил его за рубашку и развернул. – Говори уже, ты, зас...

– Моти! – крикнула женщина, и агент отстал, кинул на неё горький взгляд и умолк, злость клокотала в нём.

– Смотри, э..., Асаф, – сказала женщина поставленным голосом, – если ты действительно ничего не сделал, то почему убегал?

– Я не убегал. Я даже не знал, что он за мной бежит.

Агент, Моти, издал ядовитый смешок:

– Я полгорода пробежал за тобой, теперь он мне говорит "я не знал"!

– Так может, – повысила голос следователь, перекрикивая клокотанье агента, – может, расскажешь нам, как ты получил собаку от девочки? Как по-твоему, Асаф?

– Я не получал от неё. Я её вообще не знаю! – у Асафа вырвался такой сердечный вопль, что следователь изогнула губу, впервые заколебавшись.

– Но этого же не может быть, – сказала она, – скажи сам, ты кажешься мне разумным парнем. Ты думаешь, мы и вправду тебе поверим, что такая собака просто пришла к тебе и разрешила привязать её? Мне бы она разрешила? Моти она бы разрешила?

Она сделала лёгкое движение рукой в сторону Динки, и Динка злобно зарычала на неё.

– Видишь? Лучше расскажи правду.

Правда! Как он о ней не подумал. Из-за страха, давления и унижения от наручников. И больше всего – из-за чувства, знакомого ему по другим местам, что даже если он и вправду не виноват, он всё равно наказан за что-то по справедливости, неясно, за что, что-то, что он когда-то, конечно, сделал, а сейчас пришло время расплаты...

– У меня в кармане рубашки, – голоса не получилось, и он повторил, – у меня в кармане рубашки лежит бумага. Посмотрите.

Она взглянула на агента. Он кивком разрешил ей. Она поискала и нашла бумагу.

– Что это? – Она прочитала, потом снова перечитала. Протянула и агенту. – Что это?!

– Это форма 76, – сказал Асаф, набираясь силы из этих слов, – я работаю на каникулах в муниципалитете. Это собака, которую нашли, и я должен искать её хозяина. – К счастью, он сказал "хозяина", и не выдал, что знает, как её зовут, этого кудрявого хозяина.

Женщина повернулась и посмотрела на Моти. Он энергично жевал свои губы.

– Звони в муниципалитет, – велела она ему, – с этого телефона!

Асаф назвал им номер, и чтобы попросили Аврама Даноха. Полицейский грубыми движениями набрал номер. Было тихо. Асаф услышал резкий голос Даноха в трубке.

Агент сказал, что он из полиции Иерусалима, что поймал Асафа с собакой в центре города. Данох засмеялся своим горьким коротким смешком и сказал несколько слов, которые Асаф не разобрал. Моти слушал. Потом процедил "Спасибо", положил трубку и уставился в стенку злым взглядом с сомкнутым ртом.

– Ну, чего ты ждёшь, – упрекнула его следователь, – открой ему!

Агент грубо развернул Асафа. Асаф услышал звук, которого так ждал: звук открываемых наручников.

Он помассировал запястья, как делают в кино (теперь он понял, почему).

– Минутку, – сказал Моти. Он прибавил жёсткости в голосе, чтобы не видели, как он расстроен. – Ты уже нашёл кого-то, кто знает её?

– Нет, – соврал Асаф с большой лёгкостью. Неважно, что она сделала, Тамар, он её не выдаст.

– Слушай, мы действительно просим простить нас за недоразумение, – сказала следователь, не глядя на него, – может, выпьешь что-нибудь в буфете? Может, хочешь позвонить кому-то? Родителям?

– Нет. Э... да. Я хочу позвонить кому-то.

– Пожалуйста, – сказала она, улыбнувшись по-настоящему, для разнообразия, – сначала набери девятку.

Асаф набрал номер. Агент и женщина шёпотом разговаривали в стороне. Динка подошла и встала рядом с ним. Её голова касалась его ноги. Он погладил её свободной рукой.

На другом конце кто-то ответил. Трубка наполнилась шумом.

– Алло, – прокричал голос.

Асаф закричал:

– Носорог?

Агент вышел из комнаты. Следователь смотрела на стенку, будто не слушая.

– Кто это? Асаф? Это ты? – кричал Носорог, стараясь перекрыть шум машин. – Как дела, мужик?

Как раз сейчас, когда он назвал его "мужик", Асаф вдруг почувствовал, что он почти сломлен.

– Эй, Асаф, не слышно! Асаф? Ты там? – Носорог называл его Асаф, с ударением на первом слоге, что выводило из себя Рели.

– Носорог, я... я немного... что-то случилось... нужно поговорить.

– Подожди минутку. – Асаф слышал, как он кричит Рами, который у него работает, чтобы выключил на минуту точильный станок.

– Так где ты? – спросил Носорог в наступившей тишине.

– В поли... не важно. Мне нужно тебя увидеть. Придешь к "Симе"?

– Сейчас? Я уже обедал.

– Я не обедал.

– Подожди. Дай посмотреть. – Асаф слышал, как он даёт указания рабочим. Из того, что услышал, понял, что свалился он на Носорога в очень напряжённый день, день литья. Он слушал указания и улыбался. Одна голова Герцля, женщина на лебеде, три больших Будды и шесть статуэток для раздачи во время церемонии израильского "Оскара". – О-кей, – вернулся к нему Носорог, – через четверть часа я там буду. Не волнуйся. Не делай глупостей. Я иду, – и положил трубку.

И большой камень начал сдвигаться с сердца Асафа.

– Твой друг? – дружелюбно спросила следователь.

– Да... не совсем. Друг моей сестры. Не важно. – Он не собирался рассказывать ей всю эту запутанную историю. Она проводила его до выхода, и это было совсем другое дело, идти там между полицейскими и офицерами в качестве свободного ни в чём не повинного человека.

– Скажите, – спросил он её прежде, чем попрощаться, когда они уже вышли на улицу, – агент сказал, что видел девушку во время сделки. Просто ради любопытства – что за сделка?

Она прижала к себе картонную папку, которую держала в руках. Посмотрела направо и налево. Помолчала. Сейчас, когда он был свободен, он увидел, что она очень красива. Она не виновата, подумал он, она только выполняет свои обязанности.

– Я не уверена, что нам стоит об этом говорить, – сказала она наконец с извиняющейся улыбкой.

– Но мне это важно, – тихо и настойчиво сказал Асаф, – чтобы знать хотя бы, в чём он меня подозревал.

Она уставилась на носки своих чёрных туфель.

– Что-то с наркотиками, – наконец сказала она, – она покупала наркотики у кого-то в центре города. Очевидно, в немалом количестве. Но, в самом деле, я тебе ничего не говорила, ладно?

Повернулась и ушла.

Асаф прошёл мимо будки охранника и спустился по направлению к улице Яффо. Он медленно шёл и медленно думал. Всё остановилось и застыло. Вся эта беготня с утра, и рассказ Теодоры, и маленькие эмоции, и крохотные надежды, то и дело пробуждавшиеся в нём. Все его глупые иллюзии. Он чувствовал себя так, будто его ударили кулаком в живот, иногда в фотографии с ним случалось такое: он снимал человека, сидящего на скамейке, и не замечал, что позади него на большом расстоянии стоит электрический столб. И только проявляя, видел огромный столб, пробивающийся из головы человека.

И какой столб. Динка приблизилась к нему, осторожно потёрлась о бедро, казалось, что она стыдится своей связи с Тамар.

– Динка, – тихо сказал он, чтобы только она слышала, – как это вообще с ней вяжется... почему она вообще связалась с...?

От этих слов у него стало кисло в горле. Он изо всех сил пнул пустую жестянку из-под пива. В его классе было уже много курящих сигареты, и пятеро были пойманы на горячем, когда курили банги[24] в туалете. По коридорам постоянно носились слухи и о других, которых не поймали; и были ребята, которые возвращались с вечеринок транса в лесу Бен Шемен и на пляже Ницаним, и начинали говорить новыми словами, и иногда у него складывалось впечатление, что все вокруг так или иначе уже пробовали это. Может быть даже Рои, который уже два года свободно курил сигареты. Асаф всегда отталкивал от себя слухи, ничего не хотел знать, его угнетали мысли о том, что такие вещи происходят со знакомыми людьми, с детьми, которые были с ним с самого садика. И теперь с Тамар, с которой он не знаком, с которой он уже немного знаком...

– Нет, ты объясни мне так, чтобы я понял, – он шёл и кипел и говорил с Динкой громким шёпотом – а она, похоже, привыкла к таким уличным разговорам, – как может такая, как она, употреблять наркотики, да ещё в больших количествах? – Но что ты вообще о ней знаешь, ответил он себе, ты едва узнал о ней и сразу поверил, что она такая же, как ты, и сразу же, как обычно, начал сочинять маленькую историю о тебе и о ней, так или нет?

Динка шагала со склонённой головой и опавшим хвостом. Они шли у края дороги и выглядели, как двое скорбящих. Верёвка тащилась по земле между ними. Асаф разжал руку и дал ей упасть, но Динка остановилась, словно поражённая и испуганная его поступком, и Асаф немедленно нагнулся и поднял верёвку опять.

Как побитый, он тяжело шёл к рынку, к ресторану "Сима". Остатками волевого усилия он пробовал вернуть себе представление о ней, стоящей на бочке и рассказывающей "Сад великана". И чем больше старался, тем сильнее чувствовал, что она удаляется от него, что он не способен её понять, и что он не хочет иметь с ней ничего общего.

Но что-то сдавливало его сердце, когда он так думал. Может быть, из-за взгляда, который был у Динки, когда он отпустил верёвку. Может, оттого, что он чувствовал, что если сейчас выйдет из игры, в смысле, вернётся в муниципалитет, вернёт Динку и скажет Даноху, что он пытался, но его побили и даже задержали, и ему уже всё надоело, если он так поступит, он не только теряет возможность увидеть, как она выглядит, эта Тамар, но он, в сущности, предаёт её?

  ***

И во второй её день на улице ничего не произошло. Три раза она пела на бульваре, один раз у входа в здание концерна "Клаль" и ещё два раза на Сионской площади, которая в дневное время была совсем другой, почти шаловливой. Из толпы начали выделяться лица: уже знакомые ей хозяева магазинов; человек с фруктовыми соками, который послал ей большой стакан мангово-персикового сока и сказал, что когда она поёт, его фрукты делаются более сочными; солдатки из военной полиции, патрулировавшие там, уже улыбались ей, русский с аккордеоном подошёл и рассказал ей о себе, включая музыкальную школу, и упрашивал, чтобы она всегда ждала, пока он кончит играть и только тогда начинала петь, она у него все доходы отбирает.

После дюжины выступлений она уже знала не только, как петь, но и что. "I am sixteen, going on seventeen" из "Звуков музыки" всегда казалась ей слащавой и приторной, но оказалось, что здесь её любят, много аплодируют и щедро платят. И так же старая и хорошая "Улетая в реактивном самолёте", Питера Пола и Мери. Вот она и пела их снова и снова, разнообразя для себя "Маленьким принцем из второй роты" или чем-то тёплым и меланхоличным Шалома Ханоха. В то же время, когда однажды попробовала спеть на площади перед старым Кнессетом арию Барбарины из "Женитьбы Фигаро", блеск и славу её прослушиваний, люди не дослушав, уходили, люди смеялись ей в лицо, несколько ребят, стоя позади неё, передразнивали её. Она всё равно допела, видя как один за другим люди отделяются от группы, как виноградины от грозди, и каждый ушедший вызывал в ней маленький щипок обиды – как будто она недостаточно хороша для него. Тогда у неё произошёл короткий острый спор с самой собой (собственно говоря, с Иданом), должна ли она остаться верна себе любой ценой или приспособиться ко вкусу публики – "поддаться сброду", поправил Идан – и она решила, что ради её определённой цели, ей позволено уступить, проявить гибкость (он барабанит по столу тонкими бледными пальцами, задумчиво смотрит поверх неё и ничего не говорит) и даже получить от этого удовольствие, что ж такого.

Ночью она снова спала в убежище. В этот раз почти соблазнилась Леиным складом, который начал рисоваться ей, полным превосходной еды, потоков воды для мытья и шёлковых простыней и пижам. Но она знала, что существует опасность, маленькая, но всё же больше, чем вчера, хищник уже преследует её, он или один из его посыльных, очень может быть, что они видели, как она пела утром, и доложили боссу, и он велел им возвращаться и проверить, кто она такая, с кем она ходит, с кем разговаривает, не из полиции ли она, случайно.

Из-за этого маленького опасения она и во вторую ночь вернулась в вонючее убежище с тараканами, которые бегали там всю ночь. Она лежала без сна и думала. Переезжала из города в город по карте Италии. Считала по пальцам дни и знала, что завтра её день. Она слышала шорох маленьких ног по стенам и полу вокруг себя и всеми силами боролась с волнами самосострадания, накатившими на неё. Есть в жизни ситуации, с горечью вспомнила она, когда каждый сам за себя. До самого утра ей не удалось сомкнуть глаз.

***

– Предаёшь её? – прорычал Носорог с полным ртом. – Что значит, предаёшь её? Ты с ней даже не знаком!

– Я уже немного знаком...

Асаф уткнулся в тарелку с фаршированными овощами, чтобы Носорог не увидел, как вдруг изменился цвет его эпидермиса.

– Невероятно, – сказал Носорог, – родители оставляют тебя на десять минут, и ты уже начинаешь иметь дело с девочками?

– Я не начинаю!

Люди за соседним столом на минутку перестали спорить о политике и посмотрели на них.

– Я не начинаю! – снова прошептал Асаф со злостью.

Носорог, откинувшись назад, с новым восхищением углублённо изучал Асафа.

– Асаф, – сказал он, – ты скоро начнёшь бриться.

– Чего вдруг, – сказал Асаф, торопливо проведя по щеке и ощутив пушок, – ещё рано.

– Ну а с тем вопросом, что будем делать? – спросил Носорог и начал снимать шашлык с шампура. Асаф смотрел на него и думал о теории Рели, что во время каждой еды нужно есть не больше, чем шесть "полных ртов", потому что после шести таких желудок сыт, и каждый следующий глоток – это уже обжорство. А Носорог, и в самом деле, для второго обеда ест достаточно неслабо.

– Я буду продолжать ходить с собакой, – сказал Асаф, – и, может быть, мы наконец найдём её.

– Девушка, употребляющая наркотики, Асафи. – У Носорога тяжёлый голос. Каждое слово он кладёт, как мешок с цементом.

– Я знаю. Но...

– Не просто девушка, которая изредка забивает косячок...

– Да, но...

– Девушка, покупающая у дилера в городе. Таблетки, ты сказал?

– Не знаю, откуда мне знать? Я в этом не понимаю.

– И что ты, по-твоему, сделаешь, когда найдёшь её? Скажешь ей бросить, и она тут же бросит?

– Я не думал так далеко! – слукавил Асаф. – Я только хочу отдать ей собаку. Это ведь часть моей работы? – Он постарался сделать официальное лицо и не смог. Динка лежала возле них, язык высунут, глаза с готовностью перебегают от одного к другому.

– Слушай, – Носорог склонился вперёд и говорил, подчёркивая свои слова четвертью питы в руке, – у меня в мастерской работают двое, которые бросили это. Ты знаешь, что означает "бросили это"? Это после как минимум трёх раз, что они бросали и снова начинали, бросали и снова начинали. И каждый раз с ухудшением и всеми делами, и каждый раз период отвыкания, и полиция, и заведения, и до сих пор, до этой самой минуты я не на все сто уверен, что у них есть иммунитет. – Четверть питы поднималась и опускалась перед глазами Асафа. Он сильно потёр виски. Ему было жарко. Носорог прав. Нужно кончать со всей этой историей. Но девочка на бочке. Как можно отказаться от неё.

– Послушай меня, Асаф, забудь о ней, перестань о ней мечтать. Ты не представляешь, что бывает, пока наркоман по-настоящему отвыкнет. – Носорог отложил питу и вилку и потёр одна о другую свои тяжёлые руки. – Я всеми этими историями с наркотиками сыт с детства, у нас в квартале половина употребляла постоянно. Что такое ломка, ты знаешь?

– Что-то слышал. Не совсем. – Всё, что говорил Носорог, угнетало Асафа, и всё его вдруг проявившееся красноречие было необычно. Обычно он говорит очень мало. Носорог ослабил ремень, чтобы дать место еде, а также глубокому вздоху:

– Ломка – это то, что происходит в первые дни отвыкания, ты меня слушаешь? Я говорю о первых четырёх-пяти днях, когда тело начинает кричать от боли, потому что не получает свою дозу. – Он наклонился вперёд и говорил с Асафом тихо, прищурив глаза. – Это, как если бы тебе месяц не давали есть и пить. Это просто разрывает человека изнутри. Ты не видел, как человек становится серым, потеет, его руки и ноги скрючиваются...

Всё время, пока Носорог говорил, Асаф отрицательно мотал головой, будто пытаясь отогнать от себя слова.

– Ну, что скажешь, – наконец спросил Носорог, – покончили с этим?

Асаф выпил колу большими глотками. Поставил стакан. На Носорога он не смотрел. Он никоим образом не мог заставить себя произнести эти слова.

Носорог смотрел на него изумлённо. Его широкая грудь вытолкнула сжатый в ней воздух.

– Понял, – сказал он со вздохом, – тут у нас осложнение. – Он откусил что-то и отложил. Между его пальцами вилка выглядела, как детская вилочка. Мама Асафа, специалист по пальцам, говорит, что у Носорога самые мужественные пальцы, какие она видела.

– А ты сам, – решился Асаф, – никогда не употреблял наркотики?

– Никогда в жизни. – Носорог откинулся назад, и стул застонал. – Вот так близок был, и ничего. У меня было другое пристрастие, ты же знаешь.

И рассказал Асафу, в который уж раз, но было в этом что-то знакомое и успокаивающее, как в детстве, лет в шесть, он ходил по субботам с отцом в синагогу и сразу убегал оттуда, бежал к дереву возле ИМКА[25] и сидел на нём с девяти утра и до начала игры в половине третьего.

– Я смотрел игру, возвращался домой, мама меня лупила, и я начинал ждать следующей субботы. – Асаф представил его маленького, пылающего от волнения между ветками дерева, и улыбнулся.

– Понимаешь? – засмеялся Носорог. – Сейчас я думаю, может быть, даже игра меня и не интересовала, но я любил ожидание. Сидеть там пять часов и думать, что это начинается, что вот-вот сейчас это произойдёт – это было для меня главным, это был наркотик. И как только игра кончалась – полное опустошение до следующей недели. Но как мы к этому пришли?

Асаф улыбнулся:

– Пришли.

– Ладно, хватит, – сказал Носорог, и Асаф почувствовал, что он только меняет тактику,– что я на тебя набросился. С тебя было достаточно этого мерзавца с наручниками.

Ещё несколько минут они ели в полном молчании, Носорог много съел и выпил немного воды. Снова ел и снова пил. Асаф уничтожил всё, что было в его тарелке. Постепенно они успокоились. Потом посмотрели друг на друга, сытые и умиротворенные, и улыбнулись. Как правило, все дела между ними лучше улаживались молча.

– Так что рассказывают старики? – спросил Носорог.

Асаф сказал, что вчера они не звонили, но сегодня уж наверняка.

– Интересно, как твоя мама справилась...

– ...с дверью туалета в самолёте, – закончил Асаф, и оба засмеялись. Она тренировалась дома на ручке, открывающей посудомоечную машину, Носорог сказал ей, что там почти такой же принцип, и её глубокое беспокойство по поводу двери превратилось в семейный анекдот.

– Так ты ещё не говорил с ними, – переспросил Носорог, ища что-то глубоко в глазах Асафа.

– Нет, точно нет.

– Ага.

Носорогу не нравилась идея с этой поездкой. Он подозревал, что ему не рассказывают всей правды.

– А что Рели? – спросил он, как бы невзначай.

– Думаю, в порядке. – Асаф пожалел, что уже закончил есть, что не было у него полной тарелки, чтобы уткнуться в неё.

– Она возвращается с ними, нет?

– Если бы. Не знаю. Может.

Носорог буквально исследовал сейчас его лицо, искал намёк, но Асафу нечего было показать ему. Он сам очень подозревал, что в этой поездке есть какая-то тайна, которую скрывают от него из-за его тесной связи с Носорогом. Слишком легко они не взяли его с собой, подкупив его обещанием "Кеннона".

– Потому что я, – Носорог прикурил и с жадностью затянулся, – я всё время чувствую...

– Нет, нет, – поспешно сказал Асаф, – увидишь, всё будет хорошо. – Он помнил долгий период отвыкания Носорога от курения, потому что этого потребовала Рели, и знал, что сейчас курение – это ещё один плохой признак. – Не волнуйся. Они поедут и поговорят с ней, и она к нам вернётся.

"К нам" означало и к Носорогу, главным образом к Носорогу.

– Она себе там кого-то нашла, – сказал Носорог глубоким басом и выдохнул вверх, – какого-нибудь американского интеллигентика она нашла. Она останется там, я тебе говорю. Такие вещи я костями чую.

– Нет, – сказал Асаф.

– Напрасно я себя обманываю. – Носорог с жестокостью раздавил сигарету, хотя выкурил только четверть. По количеству его разговоров за этим обедом, Асаф понял, что у Носорога не обычное настроение. Ему было неловко видеть Носорога при всей его величине и силе таким незащищённым и растерянным, и до Асафа вдруг дошло, что Носорог сейчас не владеет собой. – Смотри, сколько лет я продолжаю поддерживать в себе эти иллюзии, – сказал Носорог медленно-медленно, как будто получая удовольствие от причиняемой себе боли, – видишь, что такое любовь.

Оба испуганно замолчали. Асаф почувствовал, как брошенное Носорогом слово обожгло его изнутри, может быть, потому, что никогда, ни разу оно не было произнесено в их беседах.

И вдруг оно появилось там, это слово, трепеща, как живое существо, как птенец, выпавший из-за пазухи Носорога, и кто-то должен был поднять его.

– Эта девушка, – не думая, пробормотал Асаф, – эта, с собакой, у неё есть одна подруга, монашка, которая уже пятьдесят лет... – и замолчал, почувствовав, что это как-то бесчувственно с его стороны говорить о своих делах, когда Носорог так страдает. – Увидишь, она вернётся, – сказал он со странной слабостью, а что ещё мог он сказать, кроме того, чтобы снова и снова повторять эти слова, как молитву или клятву, – где она найдёт такого, как ты? И родители тоже так говорят, ты же знаешь.

– Да, если бы это зависело только от твоих родителей... – он медленно кивнул головой. Потом потянулся всем своим большим телом. Посмотрел вверх, по сторонам, вздохнул. – Смотри, твоя собака спит, – сказал он.

Динка и правда заснула. В течение всего обеда Асаф подбрасывал ей куски шашлыка и чипсы. Обычно сюда не пускают с собаками, сказал официант Хези Носорогу, но для господина Цахи... Асаф с Носорогом продолжали сидеть и болтать о всяких вещах и слегка удалились от того, что было между ними вначале. Носорог рассказывал о новой статуе, которую отливал сегодня, этого скульптора, известного, но ненормального, который рассорился со всеми литейными мастерскими в стране, и с Носорогом он тоже всегда конфликтует, иногда до драки, и с каждой статуей та же история, но когда по прошествии года он приходит в мастерскую и говорит с кривой улыбкой, что у него есть новая работа – Носорог не в силах ему отказать.

– Так это с художниками, – смеялся Носорог, – ты не можешь спорить с их мозгами, они и сами не могут. Нет над ними Бога. Приказы получают только изнутри. Какой смысл спорить? – Его смех быстро угас, может быть, он вспомнил, что ювелирное дело – это тоже искусство.

Люди за соседним столом встали.

– По-турецки, господин Цахи? – спросил официант Носорога, и Носорог заказал для них обоих.

– Нет, – сказал Носорог, когда принесли маленькие чашечки, – ты ещё не умеешь. Вот так пей... – и втянул кофе со свистом. Его губы, толстые и почти фиолетовые, сложились, как для поцелуя. Асаф попробовал так, и втянул только воздух. Носорог улыбнулся. Асаф смотрел на него. От этой улыбки любая женщина в мире растает, заявляет мама и негодует, что только эта бестолочь Рели к ней равнодушна, каменное у неё сердце.

– Так что с этим делом? – сказал Носорог и указал на собаку. – Ты не собираешься от неё отказаться, а?

– Я похожу ещё немного сегодня, до вечера, и посмотрим.

– И до завтра? – улыбнулся Носорог. – И пока не найдёшь её, да?

Асаф пожал плечами. Носорог долго смотрел на него, втянув щёки. Во время войны в заливе Носорог купил пазл "Швейцарские Альпы" из десяти тысяч кусков и принёс Рели и родителям, чтобы немного снять напряжение в вечерние часы в перерывах между "гадюками"[26]. Первой сдалась Рели, в первый же вечер. Через два дня после неё отсеялась мама Асафа, которая сказала, что даже ракеты Саддама лучше, чем эта швейцарская пытка. Папа продолжал ещё неделю, Носорог продержался месяц из принципа, и прекратил только тогда, когда ему показалось, что у него развивается лёгкий дальтонизм, особенно к различным оттенкам синего цвета. Асаф, которому тогда ещё восьми лет не было, закончил пазл через неделю после окончания войны.

– Теперь слушай. – Носорог минуту подумал, перебирая пальцами армейскую цепочку у себя на шее. Края его майки позеленели от окислившейся бронзовой пыли. – Мне не нравится, что ты так ходишь. И твои родители из меня душу вынут, если с тебя ноготок упадёт, я прав?

– Прав. – Асаф знал, что и Носорог себе не простит, если что-то такое случится.

– До сих пор тебе везло, и тебя поймал только полицейский-садист. В следующий раз это может быть кто-то другой.

– Но я должен её искать, – упрямо повторил Асаф, а про себя подумал: "Найти её".

– Смотри, что сделаем. – Из запятнанного комбинезона Носорог достал красный маркер, которым он помечает статуи. – Я запишу тебе свой мобильник, и номера дома и на работе.

– Я их знаю.

– Чтобы были все вместе. Слушай меня внимательно и не говори потом, что не слышал: если будет малейшая проблема, не знаю что – кто-то пристаёт к тебе, кто-то только идёт в полуметре за тобой, или просто чья-то физиономия тебе не понравилась, ты сейчас же идёшь к ближайшему автомату. Обещаешь?

Асаф сделал лицо "Что я, ребёнок?", но внутри не очень возражал.

– Телефонная карточка у тебя есть?

– Родители оставили пять. Семь.

– С собой, я имею в виду, есть одна?

– Дома.

– Возьми. Не экономь на мне. Теперь, кто платит за обед?

– Делаем как всегда?

Они освободили себе место на столе. Поставили локти друг против друга. Асаф был натренирован, каждый день делал – в два захода – сто двадцать отжиманий от пола и сто сорок раз качал пресс. Сейчас в течение нескольких минут он хрипел и стонал, и у него всё ещё не было никаких шансов победить Носорога.

– Но это становится всё трудней и трудней, – по-рыцарски сказал Носорог и уплатил официанту.

Они собрались уходить. Динка шла между ними, и Асафу в душе было приятно видеть их так втроём, он и он, и между ними собака. На улице Носорог опустился на одно колено, прямо на грязный тротуар, и посмотрел ей в глаза. Она смотрела на него мгновение и отвела глаза, как будто для неё это было слишком близко. Слишком волнующе.

– Если не найдёшь девушку, приводи собаку ко мне. Она умная. У неё будут друзья у меня во дворе.

– Но бланк. Штраф...

– За мной. Ты что, хочешь, чтобы ветеринар муниципалитета вколол ей что-нибудь?

Динка высунула язык и лизнула его в лицо.

– Эй, эй, – засмеялся Носорог, – мы едва знакомы.

Он сел на мотоцикл.

– Куда ты пойдёшь отсюда? – спросил он, и шлем на мгновение расплющил ему лицо.

– Куда она меня поведёт.

Носорог посмотрел на него и рассмеялся утробным смехом.

– Что тебе сказать, Асафи. Услышать от тебя такое... Этой собаке действительно удалось то, что не удавалось твоим родителям и Рели. "Куда она меня поведёт"... Чтоб я помер! – Он завёл мотоцикл с рёвом, от которого задрожала улица, поехал, выставив одну ногу в сторону, махая одной рукой, и пропал.

Они вдруг остались вдвоём, оба.

– Что теперь, Динка?

Она смотрела на Носорога, пока он не исчез. Понюхала воздух. Может быть, ждала, что бензиновые пары рассеются. Потом повернулась. Стояла на напряжённых ногах, подняв голову и вытянув нос. Её уши подались вперёд. В направлении чего-то, что было за домами, окружавшими базарную улицу. Асаф уже начал понимать эти знаки.

– Вваф, – сказала она и побежала.

 ***

И на третий день, уже устало волоча ноги после бессонной ночи в убежище, она снова вышла на улицу до того, как откроются конторы в здании, где она пряталась. В кафе "Дель Арт" купила себе и Динке завтрак, и обе поели в пустом дворе. У Тамар щемило сердце за Динку, которая выглядела такой жалкой, её красивая шерсть не блестела, золотистые волны в ней исчезли. Бедная Динкуш, я втянула тебя в это, даже не спрашивая, посмотри на себя, ты доверяешь мне, не глядя, если бы я сама точно знала, что я делаю и куда иду.

Но, встав перед публикой, она, как всегда, сразу оживилась.

Она пела на улице Лунца, и публика, собравшаяся вокруг, не давала ей уйти и просила ещё и ещё. Её глаза блестели: от выступления к выступлению в ней креп знакомый порыв – она не верила, что он пробудится в ней и здесь – захватить их, притянуть их к себе уже с первых звуков. Сразу, конечно, услышала Идана и Ади, кричащих: но ведь произведение должно раскрыться постепенно, созреть, не бывает моментального искусства! Она подумала, что они оба не знают, о чём говорят, потому что здесь нет золотых люстр и бархатных стен, никто не будет ждать, пока она "созреет": улица полна соблазнов, которые притягивают прохожих не меньше, чем она; каждые десять метров стоит кто-то со скрипкой или флейтой или жонглирует факелами, и все жаждут, по меньшей мере, как она, быть услышанными, проявить себя и понравиться; и кроме них были ещё сотни хозяев магазинов, лоточников, продавцов фалафеля и шуармы, торговцев на базаре, официантов в кафе, продавцов лотерейных билетов и уличных нищих, и каждый из них кричал без остановки немым и отчаянным шёпотом: "Ко мне, идите ко мне! Только ко мне!"

И в хоре, конечно, тоже была борьба, и зависть, и соперничество за хорошие части, и каждый раз, когда дирижёр давала кому-то соло, были трое других, которые объявляли, что уходят. Но сейчас это казалось ей детской игрой по сравнению с улицей, и вчера, например, увидев, что вокруг двух ирландских девушек с серебряными флейтами собралось больше народу, чем вокруг неё, она почувствовала щипок зависти гораздо более сильный, чем тот, который ощутила, когда Аталия из хора поступила в "Манхеттен Скул оф Мюзик" в Нью-Йорке.

И сегодня, благодарно кланяясь перед взглядами просветлённых людей, перед восторженно аплодирующими руками, она поняла, что хочет играть по здешним правилам, бороться за свою публику, соблазнять её, быть дерзкой, ошеломляющей, уличной. Она почувствовала, что это даже возбуждает, ощущать насколько улица – это арена постоянной борьбы, войны за существование, которая происходит здесь каждое мгновение, скрываясь под весёлым внешним видом, пёстрым и гражданским, и она знала, что для того, чтобы выжить здесь, она обязана освободиться от своей деликатной утончённости и действовать, как партизанка в уличном бою. Поэтому она сделала пять больших шагов от Лунца и остановилась прямо в центре бульвара, подмигнув в душе Алине, которая всегда жаловалась, что нет в ней ни капли амбициозности, так необходимой каждому артисту, что она избалована, отказывается от борьбы за своё место, уклоняется от соревнований в любом их проявлении, а вот взгляни-ка на меня сейчас, в самом центре вселенной, ты бы поверила, что это я?

Она спела самым чистым и богатым голосом, которого достигла с тех пор, как вышла на улицу, "God bless the child" Билли Холидея, но когда собиралась начать вторую песню, русский аккордеонист вдруг заиграл во всю мочь мелодию "Хеппи бёрсдей то ю", к нему присоединились ирландки с флейтами на спуске улицы, и слепой скрипач из переулка Лунца, который играет псевдо-цыганскую музыку, и к её изумлению – даже трое суроволицых мужчин из Парагвая с их экзотическими сверкающими музыкальными инструментами. Все они подошли, окружили её и играли ей, а она стояла посередине с бьющимся сердцем, безрассудно нарушая все свои правила осторожности, счастливо улыбаясь публике вокруг себя, всем этим чужим лицам, которые вдруг засияли искренней симпатией, поняв поклоны русского в её сторону; она почти совсем отогнала вредные мысли, вроде той, как она праздновала свой предыдущий день рождения с Иданом и Ади на верхушке башни на горе Скопус, как пробрались туда в полночь и не спали, пока не увидели рассвет...

Когда закончился маленький концерт, она больше не пела, извинившись, попрощалась с публикой, подошла к русскому, и услышала то, что и ожидала услышать. Что вчера приходила женщина, высокая такая жлобиха со много рана на весь лицо. Даёт пятьдесят шекелей, чтобы мы сыграть тебе сегодня эту песню. Ну, каждому в руку пятьдесят шекелей, так ничего не спрашивают. Он посмотрел на неё встревожено: что случилось, Тамарочка, я не играл отлично?

Вы отлично играли, Леонид, на все сто.

Она шла оттуда и думала, что мир всё-таки хорош, или хотя бы может стать лучше, пока существуют в нём такие люди, как Лея; размышляла об описании, данном ей Леонидом, и удивлялась, что она сама уже почти не видит этих шрамов, которые Лея называет "вытачки"; и ещё думала, что, по крайней мере, от одного мучения она сегодня избавлена – сидеть у телефона и ждать, что кто-то позвонит, чтобы её поздравить.

Размышляя так, она обнаружила, что пришла на площадку "Машбира". Она не любила там выступать, не любила даже просто находиться там – из-за движения, лоточников, столов подписки и шума автобусов. Покрутилась и хотела вернуться вниз на бульвар, но всё-таки задержалась, что-то её остановило, и она не знала, что. В последние минуты она была нервной и раздражённой. Из-за дня рождения, очевидно, и из-за какого-то внутреннего брожения, нового и непонятного. Она уходила, и её тянуло обратно. В ней вдруг начала закипать злость на Лею, которая устроила ей этот праздник посреди улицы, на глазах у всех. А что, если потом, когда дело осложниться, кто-то начнёт докапываться, кто была эта женщина со шрамами, которая уплатила Леониду и другим? Она шла без цели с нарастающим раздражением. Зачем ей нужен был вдруг этот день рождения посреди её гораздо-более-важных дел.

Очень неохотно она решила спеть одну песню, не больше, и уходить. И как раз там это и случилось, когда она была совсем к этому не готова: она, которая так надеялась и ждала этой минуты, находилась в постоянной готовности и многократно пыталась угадать, как это будет и кто будет посланцем её преследователя, до неё совершенно не дошло, что это действительно случилось.

Она кончила петь и собрала монеты. Люди разошлись, и она осталась с уже знакомым чувством, странной смесью гордости за своё удачное выступление, за то, что снова сумела покорить их, и в то же время пошлости, заползающей в неё, когда все смотрят, а она торчит посреди улицы и знает, что выдала что-то очень личное чужим.

Двое стариков, мужчина и женщина, сидевшие на каменной скамье в сторонке в течение всего выступления, встали и подошли к ней медленными шагами. Они крепко держали друг друга под руки, и мужчина опирался на женщину. Они были маленькие, укутанные в слишком тяжёлые для этого тёплого дня одежды. Женщина смущённо улыбнулась Тамар почти беззубой улыбкой и спросила:

– Можно? – Тамар не знала, что можно, но сказала да. Трогало сердце то, как они стояли, ласково прижавшись друг к другу.

– Ты так поёшь, ой! Ой! – прижала женщина руки к щекам. – Как, как в опере! Как кантор! – говорила она, и её грудь вздымалась. Она прикоснулась к руке Тамар и взволнованно погладила, и Тамар, которая обычно не любила, когда её трогали чужие, почувствовала, как вся её душа устремляется к этому мягкому прикосновению.

– А он, – старуха указала глазами на мужа, – мой муж, Иосиф, у него уже глаза почти не видят, и на уши он почти не слышит, я – его глаза и уши, но тебя он услышал, правда, ты её слышал, Иосиф? – и она толкнула его плечом. – Правда, ты слышал, как она пела?

Мужчина посмотрел в направлении Тамар и улыбнулся пустой улыбкой, его жёлтые усы разделились пополам.

– Извини меня, что я спрашиваю, – сладко сказала женщина, и её мягкое полное лицо неожиданно приблизилось к лицу Тамар, – но твои родители, они знают, что ты так, одна на улице?

Тамар всё ещё ничего не поняла, не заподозрила. Сказала, что она ушла из дому, "потому что там было трудновато", и улыбнулась, слегка извиняясь, что она вынуждена поставить такую добрую женщину перед тяжёлыми фактами жизни, "но со мной всё в порядке, не волнуйтесь". Но старуха всё равно пристально на неё посмотрела и своей отёчной рукой ухватила Тамар за запястье, сжав его с неожиданной силой, и на мгновение перед Тамар промелькнула картина – ведьма проверяет, достаточно ли упитанна Гретль – промелькнула и сразу пропала, перед пухлым и приветливым лицом.

– Нехорошо, – пробормотала женщина и быстро огляделась вокруг, – нехорошо, что девочка одна. Тут есть разные люди, и никто не охраняет тебя здесь? А если кто-то захочет украсть у тебя деньги? Или, Боже упаси, что-то другое?

– Я умею устраиваться, бабушка, – засмеялась Тамар и хотела уже уходить, забота, которой её окружили, немного её тяготила, играя на всех её болезненных струнах.

– И нет каких-нибудь друзей или братьев, которые сторожат тебя? – прошелестела старуха. – А где ты спишь ночью? Нельзя так!

Тут впервые в Тамар что-то проснулось, трепет в животе, который шептал ей не рассказывать слишком много. Она не поверила трепету; старики выглядели так невинно и дружелюбно, и всё же теперь она засмеялась по-другому, немного вынужденно, и повторила, что о ней, правда, не стоит беспокоиться, и собралась уходить. Но старуха прямо вцепилась в неё (Тамар оторопела, когда скрюченные пальцы сомкнулись с жестокой силой) и спросила, хорошо ли Тамар питается, ты выглядишь такой худенькой, моя сладкая, кожа и кости, и Тамар, уже более насторожённо из-за "моей сладкой", сказала, что она управляется, спасибо, старуха помолчала ещё минутку, Тамар видела, как её губы месят какой-то последний вопрос, и тут это прозвучало, остро и резко:

– Скажи, мейделе, может, ты хочешь кого-то, чтобы охранял тебя, когда ты здесь?

Она уже была на полшага от них, они уже начали ей досаждать. Близко-близко сомкнулись вокруг неё и окружили, но последний вопрос был другого сорта, он пришёл совсем из другого места. Тамар остановилась, посмотрела на обоих с огромным изумлением, но в голове у нее, наконец, начала вытягиваться мысль, что вот оно, это они, и как это ни маловероятно, очень может быть, что это люди, которых она ждала, его посланники.

Но этого не может быть! Она встряхнулась, улыбнулась собственной глупости, взгляни на них, два несчастных беженца. Но они задали правильный вопрос. Нет, это невозможно, посмотри на них, бабушка и дедушка, полные доброжелательности и заботы, какая может быть связь между ними и тем жестоким человеком.

– Подождите, что это значит, – спросила она с большими, чем обычно, глазами, – я не понимаю. – Она знала, что сейчас должна быть умной и очень бдительной. Не слишком возбуждённой и не слишком испуганной. И только это сердце, даже снаружи видно, как оно бьётся у неё в комбинезоне.

– Мы, Иосиф и я, знаем такое очень хорошее место, как дом такой, где ты можешь жить, там есть хорошая еда, и друзья тебе там будут, и очень весело всё время, правда, Иосиф?

– Что? – спросил Иосиф, который будто засыпал каждый раз за своими тёмными очками, и только толчок плечом в спину будил его.

– Что у нас есть хорошая еда.

– Ну да, есть самая лучшая еда. Потому что Геня варит, – объяснил он и указал головой на жену, – так что еда хорошая, и пить, и спать, всё хорошо!

Тамар не спешила. Что-то в ней всё ещё отказывалось верить. Или боялось верить. И кто-то в её взгляде всё ещё умолял их доказать ей, что она ошиблась. Потому что, если это оно, если он и правда их послал, то всё должно сейчас начаться, и у неё не будет никакой власти над тем, что произойдёт, и она вдруг поняла, что она не отважится это сделать.

– Так что скажешь, миленькая? – спросила женщина. Тамар видела, что её губы жадно дрожат.

– Я не знаю, – выдавила Тамар, – где это? Это далеко?

– Это не за границей, – прокашлялась старуха, и её руки задвигались перед Тамар, наверно, от волнения, – это тут, сразу, полминуты. Но мы возьмём такси, или кто-то подвезёт нас. Только скажи да или нет. Все остальное – это уже мы устроим.

– Но я... я вас не знаю. – Тамар почти выкрикнула свой страх.

– Что надо знать? Я бабушка, а он дедушка. Старички! И есть один сын, Песах, который там руководит, и он очень хороший, поверь мне, миленькая, он золотой ребёнок! – Тамар в отчаянии смотрела на них. Это оно. Это имя, которое Шай назвал, когда звонил ей оттуда. Песах. Человек, который его бил, который почти забил его до смерти. Старуха продолжала: – И у него есть место точно для таких детей, как ты.

– Место? – притворилась Тамар. – Есть ещё дети?

– Но конечно! Что ты думала, будешь там одна? Там есть дети, которые артисты первый класс! Есть такие, что делают гимнастику, как цирк, есть музыканты со скрипкой и гитарой, и один, который делает представление без разговора, как этот, из телевизора, Розен, и один, который кушает огонь, и девочка, которая ходит только на руках, о-го! – её голова возбуждённо качалась. – Будут тебе там друзья, так весело будет тебе целый день!

Тамар пожала плечами.

– Это звучит интересно, – соврали её губы, но голоса не было.

– Так идём? – рот старухи дрожал, её лицо вмиг покраснело от возбуждения, и Тамар не могла на неё смотреть, она казалась ей жирным пауком, который быстро плетёт вокруг неё свою паутину, как вокруг муравья.

Старуха взяла её под руку, и они вместе спустились на бульвар. Шли очень медленно из-за слепого Иосифа. Старуха говорила, не переставая, будто пыталась утопить Тамар в словах, чтобы она не поняла, что на самом деле происходит. Подошвы Тамар горели. Ещё так легко было оторвать свою руку от старухиной и просто уйти от неё. Уйти навсегда, и никогда больше она не должна будет ощущать эту дряблую прохладную кожу, и не запутается в паутине, которую плетёт вокруг неё эта женщина.

И никогда не попадёт в тот дом, куда месяцами ищет дорогу. Тамар с болью посмотрела вокруг, как будто никогда больше не пройдёт по этой улице и не увидит эти магазины, и этих людей, и эту повседневность. Канючащим голосом подумала про себя: "С днём рождения меня, и спасибо за удачный подарок".

– Собака обязательно? – недовольно прокудахтала старуха, обнаружив вдруг, что большая собака, плетущаяся за ними, принадлежит Тамар.

– Да, она идет со мной! – вскрикнула Тамар, в глубине сердца надеясь, что ей скажут, что с собаками нельзя, и у неё будет хороший повод освободиться.

– Это женщина, собака? Самка? – скривилась старуха. – И что будет, она забеременеет и родит, и у нас там будет радость и веселье?

– Она уже... Она уже пожилая, не может щениться, – прошептала Тамар, в душе жалея Динку, которая должна в её возрасте терпеть такое унижение.

– Так какая тебе разница, – уговаривала женщина, – оставь её здесь. Зачем она тебе нужна, кормить её, а она будет болеть и принесёт грязь...

– Собака идёт со мной! – отрезала Тамар, мгновение они со старухой смотрели друг на друга, и Тамар увидела то, что до сих пор пряталось под жалостливыми улыбками и материнскими складками жира – острый взгляд, серый, как сталь, знававший битвы – но старуха первая опустила глаза:

– Не надо так кричать. Что я такого сказала? Что за нахальство такое, кричать на нас, а мы ещё делаем тебе одолжение...

И Тамар знала, знала, знала, что это оно.

Несколько минут прошли в молчании. Возле "Кошек" за ними медленно поехала синяя машина, грязная и побитая со всех сторон. Тамар её сначала не заметила. Потом удивилась, почему "Субару" так привязалась к ним. И тут её горло перехватило от ужаса. Машина остановилась возле них. Старуха торопливо посмотрела направо и налево.

Водитель, молодой чернявый парень, чей лоб посередине был прочерчен глубокой морщиной, вышел из машины. Коротко бросил на Тамар горящий взгляд, полный презрения. Открыл старухе переднюю дверь, как будто был водителем, по меньшей мере, "Ролс-Ройса". Старуха подождала, пока её муж втиснется на заднее сиденье, потом впихнула внутрь Тамар.

– Прямо к Песаху, – приказала она, водитель отпустил ручной тормоз, и машина рванулась вперёд. Тамар оглянулась и посмотрела на улицу, которая сужалась за ней, будто закрываясь на молнию.