"Эдгар Алан По. Философия творчества" - читать интересную книгу автораспособном к членораздельной речи; и весьма естественно, что прежде всего мне
представился попугай, но тотчас был вытеснен вороном, существом в равной мере способным к членораздельной речи, но бесконечно более соответствующим намеченной _интонации_. К тому времени я пришел к представлению о Вороне, птице, предвещающей зло, монотонно повторяющей единственное слово "nevermore" в конце каждой строфы стихотворения, написанного в печальной интонации, объемом приблизительно в сто строк. И тут, ни на миг не упуская из виду цели - безупречности или совершенства во всех отношениях, - я спросил себя: "Изо всех печальных предметов какой, в понятиях _всего_ человечества, _самый_ печальный?" "Смерть", - был очевидный ответ. "И когда, - спросил я, - этот наиболее печальный изо всех предметов наиболее поэтичен?" Из того, что я уже довольно подробно объяснял, очевиден и следующий ответ: "Когда он наиболее тесно связан с _прекрасным_; следовательно, смерть прекрасной женщины, вне всякого сомнения, является наиболее поэтическим предметом на свете; в равной мере не подлежит сомнению, что лучше всего для этого предмета подходят уста ее убитого горем возлюбленного". Теперь мне следовало сочетать две идеи: влюбленного, оплакивающего свою усопшую возлюбленную, и Ворона, постоянно повторяющего слово "nevermore". Мне следовало сочетать их, не забывая о том, что я задумал с каждым разом менять _значение_ произносимого слова; но единственный постижимый способ добиться такого сочетания - представить себе, что Ворон говорит это слово в ответ на вопросы, задаваемые влюбленным. И тут я сразу увидел возможность, дающую достичь эффекта, на который я рассчитывал, то есть эффекта _смысловой вариации_. Я увидел, что могу сделать первый вопрос, задаваемый могу сделать этот первый вопрос обыденным, второй - в меньшей степени, третий - еще менее того и так далее, пока наконец в душе влюбленного, с изумлением выведенного из своего первоначального безразличия печальным смыслом самого слова, его частыми повторениями, а также сознанием зловещей репутации птицы, которая это слово произносит, наконец пробуждаются суеверия, и он с одержимостью задает вопросы совсем иного рода - вопросы, ответы на которые он принимает очень близко к сердцу, - задает их наполовину из суеверия, наполовину от того вида отчаяния, - что находит усладу в самоистязаниях; задает их не потому, что целиком верит в пророческую или демоническую природу птицы (которая, как подсказывает ему рассудок, просто-напросто повторяет механически зазубренный урок), но потому, что он испытывает исступленное наслаждение, строя вопросы таким образом, чтобы испытать, слыша _ожидаемое_ "nevermore", горе наиболее сладостное, ибо наиболее невыносимое. Увидев предоставлявшуюся или, вернее, навязанную мне в ходе построения возможность, я сперва мысленно определил кульминацию или заключительный вопрос - тот вопрос, на который "nevermore" было бы окончательным ответом; тот вопрос, в ответ на который слово "nevermore" вызвало бы наибольшее горе и отчаяние, какие только возможно вообразить. И можно сказать, что тут началось стихотворение - с конца, где и должны начинаться все произведения искусства; ибо именно на этом этапе моих предварительных размышлений я впервые коснулся пером бумаги, сочиняя следующую строфу: "Адский дух иль тварь земная, - повторил я, замирая, - |
|
|