"Николай Михайлович Почивалин. Моя сберегательная книжка (рассказ)" - читать интересную книгу авторабылое время женщины с подойниками - на стойло, и нередко с ними увязывался
и я. Там, в низине, заросшей сверху орешником, а внизу - ивой и ольхой, наполненной хрустальным звоном бьющих из гор ключей, росла в густых травах крупная белобокая клубника, лежал в тени зернистый и синий, как колотый сахар, снег. Здорово это было - пробежаться голыми пятками по его колючим иглам или, лучше того, хватать его из пригоршни млеющими зубами. Мне кажется, что я и сейчас чувствую его вкус - щемяще-холодный, сладковатый, дорогой сердцу вкус детства... С пригорка хорошо видно эту сосну - приземистая, похожая густой пышной кроной скорее на дуб, она далеко убежала от сизого, на горизонте темнеющего бора и одна-одинешенька остановилась во поле, посреди желтого разлива хлебов... Когда-то мы ходили мимо нее мотыжить картошку, нередко присаживались отдыхать; похрустывая огурцами и опоражнивая бутылки с теплой водой, почти всегда кто-нибудь из взрослых начинал рассказывать о старой сосне легенду. Вариантов этой легенды было несколько, и много позже, когда мной стал овладевать зуд сочинительства, а обыкновенная жизнь казалась еще слишком неинтересной, я вспомнил о сосне и написал свой едва ли не первый рассказ. Во вдохновенном творении моем старая сосна претерпела существенное изменение - стала дубом, чудодейственно выросшим на месте казни крепостного бунтаря, конечно же горько оплакиваемого крепостной красавицей... Рассказ так и назывался - "Легенда о старом дубе", его напечатали в областной газете, с фамилией наверху, и я с гордостью год-другой при каждом удобном случае показывал его знакомым. Потом начал показывать его все реже, потом спрятал в письменный стол, изредка, наедрше, перечитывая и удивляясь, почему я начал стыдиться обнаружив "Легенду" в старых бумагах, поспешно, с явным чувством облегчения, сжег ее... И вот теперь снова зеленеет впереди старая одинокая сосна, странно волнуя и приковывая взгляд. Да и все отсюда, с бугра, открывается знакомым и притягательным: краснокаменная, с закопченной, как старая трубка, маковкой заводская труба, зеленые горы, кажется, обежавшие вдоль дороги и теперь вставшие напротив, разноцветные крыши Поспеловки... Звучит в сердце какой-то дивный неповторимый аккорд, горячо становится глазам, и я понимаю, что до тех пор, пока вижу, слышу и дышу, все это, не заслоненное ни одним величайшим событием на земле, навсегда останется в душе и памяти - как руки матери, как глаза ребенка, как собственное имя! Проезжаем мимо странно тихого лесозавода: труба не дымит, пустырь вокруг него зарос бурьяном. Раньше этот пустырь был тесно заставлен штабелями леса, в узких лабиринтах проходов, в крепком спиртовом аромате сохнувшего дерева мы, ребятишки, играли по воскресеньям в войну; в будние дни здесь ревели грузовики, скрипели подводы, в ловких руках грузчиков взлетали, золотясь, гибкие тесины или брызгающие теплой корой горбыли. - Не работает завод, - с грустью говорит отец и тут же высовывается из окна машины: - Смотри, новые дома! Я уже и сам вижу их - крепкие, под шифером и железом, они стоят ровной улицей там, где прежде темнели заросли кустарника и паслись коровы; поспешно записываю в блокнот: "Новые дома" - и дважды, отмечая важность записи, подчеркиваю... Много позже, вернувшись домой и вновь обретя способность трезво размышлять, я, дойдя до этой записи, усмехнулся. |
|
|