"Иван Григорьевич Подсвиров. Синие скалы " - читать интересную книгу автора

вот так по земле, при любой погоде - в дождь, в вёдро ли, в туман...
И вдруг она умерла, погасла, как задутая кем-то свеча, - тихо, без
содроганий, без лишних слов, не принеся никому особых хлопот. Незадолго до
кончины Федориха велела отдать дрова своему крестному сыну, так как никого
из близких родственников у нее не нашлось, затем сама сложила на животе
сухие, бледные руки и спокойно, с ясной улыбкой на лице, с сознанием
исполненного долга отошла в мир иной. Старухи завидовали ее легкой смерти.
Отец постеснялся взять вдовьи дрова. После похорон в одну ночь их
растащили по подворьям хутора. А положили Федориху, в белом подвенечном
платье, в дубовый гроб, сделанный по ее заказу еще года три назад. Этот
гроб она хранила на потолке...
- А все почему долго она жила? - продолжал отец, задумчиво пуская клубы
сизовато-бурого дыма. - Мало спала, много по земле да по воде ходила.
Земля, она молодит человека. Да... И жить бы тетке еще много, кабы не тот
гроб. Дело-то ясное. Начнешь думать о смерти, она тут как тут, с вострой
косой подступит: "А ну ложись, пришла сечь голову!" Нет, живому надо
думать о живом, так-то оно вернее... Цоб!
Косо отлегла на сторону от дороги еле приметная в росной траве стежка,
потекла вверх по склону в образовавшийся просвет между деревьями. Если
встать с брички и пойти по этой стежке, ни на шаг не уклоняясь от нее, она
приведет на Иванов выгрев, в широкое, привольное буйство разнотравья.
Летом звенят там косы вперемежку с бабьим смехом, с частым перестуком
молотков, и в знойный полдень наплывает в низину запах разомлевших ягод,
чабреца и морковника, темно-красной кровохлебки с фиолетово-белой душицей
и еще неведомо каких трав и цветов. Стойкий запах дурманно кружит голову,
пьянит. Но сейчас на выгреве непривычная стоит тишина:
откипели покосы там...
Отец, глядя на тропку, потаенно вздыхает:
- Стожки бы проверить. Вдруг ветром верха заломило, тогда беда: затекут
и взопреют. Ну ладно, в другой раз сбегаю посмотрю.
Там, на крутом взлобке, на нашей постоянной деляне высятся два
островерхих стожка, для верности подпоясанные свитыми из травы веревками и
снизу плотно подбитые граблями. Еще дед наш Иван, сгинувший в гражданскую,
покашивал в этих местах, оттого и выгрев именуется Ивановым, в честь
первого в ту пору косаря.
Что было, то сплыло, быльем поросло... А теперь вот косим мы на деляне,
политой соленым потом предков. Какие, сказывают, были крепкие люди, какие
богатыри.
А и нет уже никого из них.
Отец провожает стежку задумчивым взглядом, и я замечаю: теплится в его
зрачках грусть. Какое-то давнее воспоминание тревожит его. Были, были и у
отца минуты, навсегда оставшиеся в сердце! Не о том ли покосе вспомнил он,
когда я невинно, но жестоко предал его?
Это случилось в середине июля, во второе послевоенное лето. Отец взял
меня с собою на покос, усадил в бричку рядом с тетками, повязанными в
белые косынки, а сам побежал на подводу к мужчинам. В слинялой гимнастерке
со следами от медалей, с пышно взбитым вверх чубом, гладко выбритый, отец
казался мне самым красивым и сильным, самым добрым среди мужчин. Он нагнал
подводу, гикнул на пристяжного рысака, схватился за грядку и с маху
закинул упругое тело на солому, успев обернуться назад и белозубо