"Марсель Пруст. Обретенное время" - читать интересную книгу автора

устарелого шаблона грации, блуждающего в глазах публики подобно чисто
субъективным образам, которые, как полагает больной, и правда перед ним
летают. Но помимо того эти мои знакомые, заурядные модели, художника
вдохновляли, они настаивали на некоторых улучшениях, меня восхищавших, и
картина не просто отмечала присутствие тех или иных персонажей - это были
друзья, которых хотелось вписать в полотна; все это наводит на вопрос, не
из-за врожденного ли недуга моего, бесившего меня тем, что теперь я не мог
встретиться снова с недооцененными мною лицами, или потому, что своим
обаянием они были обязаны лишь иллюзорной магии литературы, мне не казались
безынтересными фигурами все эти люди, о несостоявшемся знакомстве с которыми
мы сожалеем, которых, например, Бальзак вывел в своих романах или которым,
например, он посвятил эти романы в знак своего восхищения, люди, о которых
Сент-Бев или Бодлер написали свои самые красивые стихи, тем паче - все эти
Рекамье и Помпадур; и я стал читать другие книги, утешая себя тем, что
теперь, из-за ухудшения самочувствия, пора уже было порвать с обществом,
отказаться от путешествий, посещения музеев, пора было в клинику лечиться.

Некоторые из этих мыслей смягчали чувство горечи, вызванное тем, что я
лишен литературных дарований, некоторые его усиливали, но затем они больше
не тревожили меня и это было довольно долго - впрочем, я совершенно забыл о
своем намерении стать писателем и отправился лечиться в больницу,
расположенную вдалеке от Парижа, где и пробыл до начала 16-го года, когда
врачей там стало явно не хватать. Я вернулся для врачебного осмотра в Париж,
и он мало походил на город, увиденный мною в первое возвращение, в августе
1914-го, - тогда я снова вернулся в больницу. В один из первых вечеров этого
повторного приезда, в 1916-м, мне захотелось услышать, что говорят о войне,
единственно волновавшем меня предмете, и после обеда я отправился к г-же
Вердюрен, ибо она, купно с г-жой Бонтан, стала одной из королев военного
Парижа, чем-то напоминавшего теперь эпоху Директории[22]. Девушки -
образование, словно после добавления некоторого количества дрожжей, по виду
спонтанное, - день-деньской носили на голове, как современницы г-жи
Тальен[23], высокие цилиндрические тюрбаны, облачившись с гражданской
ответственностью в темные, очень "военные" прямые египетские туники поверх
довольно коротких юбок; сандалии на их ножках напоминали котурны Тальма[24],
или они натягивали высокие гетры, как те, что у "наших дорогих бойцов"; это
затем, говорили они, что наших солдат надо чем-то порадовать, и поэтому,
помимо "струящихся" платьев, на них были еще и безделушки, своими
декоративными мотивами напоминающие о войне, - даже если материал поступил
не из войск и в войсках не использовался; вместо александрийского орнамента,
наводившего на мысль о египетской компании, использовались кольца и браслеты
из осколков снаряда 75-го калибра, зажигалки с двухпенсовой монеткой,
которым солдаты в своих окопах ухитрялись придать столь прекрасную патину,
что профиль королевы Виктории, казалось, был наметан самим Пизанелло[25];
это все потому еще, говорили они, что они постоянно вспоминают о наших
бойцах, а если кто-то уже погиб, они так одеваются "в траурной скорби",
которая "смешана с гордостью"; последнее-то и позволяло надеть шляпку из
белого английского крепа (необычайно изящного, "оставляющего надежду" и
неодолимую уверенность в окончательном триумфе), а также замену былого
кашемира атласом и шелковым муслином, равно жемчуга - "в рамках той
деликатности и сдержанности, о которых бессмысленно напоминать