"Кристоф Рансмайр. Последний мир " - читать интересную книгу автора

спящему уроду. И нанесла Удар.
От могучего этого удара пастушьи глаза осыпались, как чешуйки,
покатились по доскам пола в углы, словно шарики ртути. Звездистый череп
раскололся. Из зияющей раны хлынула кровь, смывая один глаз за другим, унося
с собою сетчатку, слезные мешочки и ресницы. Тень без единого звука
давным-давно отступила опять во двор, в ночь, когда корова, обагренная
кровью своего пастыря, поднялась на ноги и потянула конец веревки из
медленно разжимающейся ладони убитого. И ушла прочь. А Котта закричал второй
раз; он вновь обрел свой голос, свой римский голос, и все же еще грезил -
увидал, как шевелятся доски пола, как грубые, приколоченные гвоздями
половицы превращаются в птичьи перья, увидал, как пол Назонова дома
развернулся длинноперым павлиньим хвостом. Увидал, как выпавшие из черепа
урода глаза прилипали к шлейфу павлина и вокруг каждого возникал венчик
пуха. А когда уже не осталось безглазых перьев, павлин с шумом захлопнул
свой веер и, жалобно вскрикнув, исчез в ночи.
Римлянин наконец-то проснулся. Растерянно привстал. Над Трахилой
занималось утро; хотя нет, это все еще была луна. Порыв ветра распахнул
створку ставни. Среди ледяных узоров все еще висела луна. Железные петли
ставни скрипели павлиньими голосами. А на верхнем этаже по-прежнему уныло
бубнил Назонов слуга. Так монотонно, так неумолчно бубнили сульмонские
женщины над утонувшими ловцами губок, когда запаянные оловянные гробы несли
с побережья в родную деревню; так бубнили псалтырьники на всех панихидах в
Италии возле обрамленных цветами и рядами свеч катафалков, и Котте
почудилось, словно это бормотанье, столь же невнятно, сколь упорно
проникавшее с верхнего этажа вниз, предназначалось ему. То были строфы
элегии на его смерть. Его ложе было катафалком.
Опять подкрадывался сон, очередная греза едва не одолела Копу, но,
сделав над собою усилие, он вскочил и схватился за пальто и башмаки, как
человек, которому надо немедля спасаться бегством. Он торопливо оделся. Еще
нынче же ночью он должен вернуться в Томы, должен оставить этого безумца и
Назонов дом, пока не настал день и страшное запустенье и распад Трахилы
окончательно не смутили его, не взяли в полон, чтобы уже не выпустить. В
одинокой безысходности этого горного селенья Томы мнились ему такими
далекими и утешными, мнились приютом людской защищенности, единственным
прибежищем от грозного сна, обманных грез и обособленья. Луна стояла еще
высоко; тропу, которой не сравнялось пока и суток, он, верно, отыщет и в
лунном свете.
И Котта покинул дом поэта, не повидав Пифагора, закрыл дверь так же
осторожно, как и отворил ее, когда под вечер пришел сюда, быстро пересек
двор и заспешил под откос между каменными пирамидами, которые махали ему
своими непрочитанными флажками, больно ушиб голень о лежавшую поперек дороги
бровку окна и все же чувствовал, как с каждым шагом слабеют тиски судороги,
уступая место знакомой боязни, что нередко охватывала его в одиночестве
среди ночного ландшафта. Наконец развалины Трахилы остались позади.
Дорога к побережью была утомительнее подъема и исполнена сомнений: в
самом ли деле он проходил вчера именно здесь, по этой полосе песка и гальки
в густой тени скального выступа? Не вел ли его путь все же вон по тому
откосу, который ярко белеет в лунном свете? А что перед ним сейчас -
знакомое ущелье или бездонный провал в кромешную тьму? Иные участки спуска
выглядели совершенно чужими, и Котта, решив, что заплутал, уже приготовился