"Александр Рекемчук. Кавалеры меняют дам" - читать интересную книгу автора

захорошило после вчерашнего, поэтесса сказала: "Мальчики, хотите, я почитаю
вам свою прозу?" Мы закивали обрадовано: "Конечно, хотим!" Она взяла с
тумбочки папку с тесемками, вытащила оттуда листки и, подоткнув одеяло под
мышки, начала читать вслух. Чтение продолжалось несколько часов, и мне
пришлось смотаться в открывшийся на этаже буфет за подкреплением. Иногда же
сама Ольга Федоровна безгрешно выскальзывала из-под одеяла, подбегала к
столу, к подоконнику - за сигаретой, за спичками, - и вновь устраивалась
поудобней на подушке, продолжала читать... Так я впервые услышал "Дневные
звезды".
На торжественном приеме в честь съезда, в Кремле, нас с Колей Вороновым
тоже опекали две знаменитые писательницы северной столицы - Вера Казимировна
Кетлинская и Вера Федоровна Панова. Мы познакомились еще в Ленинграде, на
совещании молодых прозаиков, где они обе вели семинары. Я был у Кетлинской,
и она взялась протолкнуть мою книгу в ленинградском отделении издательства
"Советский писатель": сама решила быть ее редактором, а Веру Панову
сговорила написать рецензию на рукопись, поддержать. То есть, две эти
прекрасные женщины сделали мою судьбу - и я им несказанно благодарен за это.
Стоя с бокалами за километровым пиршественным столом в Георгиевском
зале, мы слушали такую же километровую - не по бумажке - речь первого
секретаря ЦК КПСС и председателя Совета Министров СССР Никиты Сергеевича
Хрущева. Эта речь перед писателями России, насколько я знаю, не была
опубликована. Она звучала крамольно даже после знаменитого доклада на XX
съезде партии: еще более резкая оценка злодеяний Сталина, еще более внятные
объяснения, почему потребовалось, несмотря на все издержки, открыто заявить
о них. Мне запомнилось: "...Могли ли мы рассчитывать на то, что эти люди,
вернувшись из лагерей и тюрем, скажут, что их посадили за дело?"
Я был сыном одного из этих несчастных людей, расстрелянного,
реабилитированного посмертно лишь год назад.
Сам натерпелся бед под завязку. Навидался лагерей Воркуты, Абези, Инты,
Ухты. Я был потрясен этой речью, как, впрочем, и все, кто ее слышал.
Мы долго аплодировали Хрущеву и, не лукавя, пили за его здоровье.
Тогда я еще не мог предполагать, что совсем скоро мне, как и некоторым
другим писателям, Никита Сергеевич покажет Кузькину мать.
Потом застольные разговоры вернулись к делам житейским и частным.
Но тема, заявленная только что, не позволяла успокоиться.
Тектонический разлом эпохи, трагические события жизни моей семьи
заставляли терзаться вопросом: а совместима ли трагедийность материала,
пережитого и наблюденного мною, с той усмешливой интонацией, которая
оказалась присущей мне? Я донимал этим вопросом Веру Федоровну Панову: как
избавиться от юморных, от иронических интонаций? Как, раз и навсегда,
сделаться серьезным и суровым человеком? "Знаете что, Рекемчук, -
выговаривала она мне сердито, - если господь дал вам способность
воспринимать эту жизнь с чувством юмора, то не старайтесь избавиться от
этого дара, а до конца своих дней благодарите его за это!"
И я благодарю его неустанно. И продолжаю мучиться.
Но где же Нагибин? За все дни съезда я видел его лишь раз - и то
издали, и то не в Кремле, а в Доме Союзов, где шли рабочие заседания.
Помню, что мы, опять-таки с Колей Вороновым, стояли у лестницы, ведущей
к анфиладам, к Колонному залу. И мимо нас прошагал человек невысокого роста,
плотный в плечах, в черном костюме и белоснежной сорочке с корректным