"Борис Савинков. В тюрьме (Посмертный рассказ)" - читать интересную книгу автора

высланным в Соловки, человеком, он почти не вспоминал жену и детей: "Они в
Берлине... Им хорошо".
Рано утром он выходил в коридор - умывался. После чая сгущалась
тюремная тишина, та тишина, когда воздух звенит в ушах. К ней он
привыкнуть не мог. Он испытывал такую душевную тяжесть, точно опустилась
стопудовая гиря и придавила его к земле. Иногда это ощущение было так
сильно, что хотелось кричать. Даже мыши радовали его теперь. Они прогрызли
деревянную стенку и, шурша, шныряли по некрашеному полу. Книг не было.
Были только газеты. Он читал их с пренебрежением: "Ведь коммунисты -
разбойники и лжецы". Через две недели он бросил читать. Тогда стало еще
грустнее.
Однажды вечером, после поверки, он почувствовал, что не в силах
больше. Он сел и написал еще одно заявление: "В Коллегию ГПУ. Товарищи!
Одиночество для меня пытка. Делайте со мной что хотите. Но по чести и
совести заявляю, что если через трое суток я не буду освобожден, то лучше
расстреляйте меня. Обращаюсь к вам с последней просьбой: мой нательный
крест перешлите моему малолетнему сыну Михаилу, в Берлин. 24 мая.
Гвоздев". Он знал, что и на этот раз говорит неправду: он не верил в
расстрел. Просьба о нательном кресте умилила его. Он ясно представил себе
своего старшего сына Мишу в матросской шапке с золотой надписью "Konig" и
вытер пальцем слезу. Засыпая, он горячо молился: "Господи, помоги...
Господи, помоги..." Ему было жалко себя, и он надеялся, что и другие
пожалеют его. Он забывал, что обращается к людям, которые сами долгие годы
сидели в тюрьме, что он расстреливал прежде безоружную толпу этих людей.
На дворе начался ремонт. Уже не было тишины. Звонко выстукивал
молоток, и где-то, правее и ниже, ему медлительно вторил тяжелый и грузный
молот. Сыпалась штукатурка. Рабочие пели, и полковник Гвоздев, лежа на
койке, слушал:

Поп Сергей,
Дьяк Сергей,
Пономарь Сергей,
И дьячок Сергей,
Вся деревня Сергеевна
И Матрена Сергеевна
Разговаривают...

И ему хотелось солнца и улицы, и было по-детски обидно, что рабочие
вечером вернутся домой, а он останется здесь, в камере № 50.
В начале июня Яголковский вызвал его наконец на допрос. Пока он шел
по коридорам, он повторял себе, что "скажет в лицо всю правду", то есть
скажет, что "так смеяться над живым человеком нельзя". Но когда, нечесаный
и небритый, с раскрытым воротом казенной рубашки, он увидел в окно голубое
небо, портрет Ленина на стене и черные блестящие краги, он забыл о своем
решении. И как только Яголковский протянул ему руку и участливо спросил о
здоровье, он забормотал, захлебываясь и не находя нужных слов:
- Товарищ следователь... Вы вот думаете, что я запираюсь, не хочу
давать показаний... По чести и совести... От чистого сердца... Поймите,
товарищ, что я отошел от белых... какой же я монархист, если я здесь... с
вами... Я готов... Я всей душой готов.