"Арсений Иванович Рутько. Суд скорый... (Повесть) " - читать интересную книгу автора

наяву, не могу отогнать от себя... Я знаю, ты жестче, ты веришь в
необходимость и целесообразность всего, что мы творим, а я... Не дай
только бог и тебе, Иван, пройти когда-нибудь через то, через что прошел
я... Началось, говорю, еще в прошлом году... Тогда, в Верхне-Удинске, мы
судили целую толпу рабочих с железной дороги, может быть, ты слышал - так
называемое дело Александра Гольдсобеля, он был смотрителем какого-то там
склада. Ну, ты, конечно, наслышан о характере моего "принципала", его
высокопревосходительства Ренненкампфа? Так вот, вынес он девять смертных.
Приговор мы объявили осужденным, как сейчас помню, одиннадцатого
февраля, - о помиловании ни один из них просить не пожелал. Каковы? А?"
Закрыв ладонью глаза, Иван Илларионович на несколько секунд оторвался
от письма.
"А казнили через сутки, двенадцатого, в четыре часа дня. Почему
днем - не помню, для устрашения, кажется, - так пожелал мой принципал, так
сказать - принародно... Ну, вот. А нас всех, кто при нем состоит, генерал
обязует присутствовать для укрепления нашего духа. Ну, прихожу на
площадь - куда денешься. Девять столбов, и веревки уже висят,
покачиваются. А палач молодой, только накануне прошение подал о допущении
к работе.
Звали его Яков Нагорный. Рыжий такой детина, толстогубый, что-то в
нем от Квазимодо... Ну и позабыл он припасти табуретки. Понимаешь? Побежал
за ними. Осужденные стоят кучкой, покуривают, разговаривают. И что
поразительно, Иван, ни малейшего страха, ни капли раскаяния!
А кругом толпа гудит - несколько тысяч собралось.
Бегал Яшка за табуретками минут сорок, не меньше. Они стоят ждут.
Каково? И вешать-то он не умеет совсем, и руки у него, сказать по правде,
трясутся. Тут-то этот самый Гольдсобель и показал себя. Яшку так
брезгливо, словно падаль какую, оттолкнул, сам влез на табуретку, надел
себе петлю на шею и через наши головы кричит: "Прощайте, товарищи! За вас
смерть принимаем!" Ну, кто-то догадался у него из-под ног вышибить
табуретку.
А дальше просто ужас, Иван, что было. Был там осужденный Николай
Мамотинский, машинист, так у него оборвалась веревка, он упал на землю,
вскочил и кричит: "Я жив! Я жив!" И вся толпа, что стояла кругом, за
цепями солдат, рванулась к виселице, все кричат: "Не виновен! Не виновен!"
Ты же знаешь, есть такое поверье: если веревка рвется, значит, сам бог
вмешался, значит, действительно человек не виновен. А командовал солдатами
подполковник Голубь, службист, выскочка; ему бы, конечно, как следует
досталось от генерала, если бы Мамотинский остался в живых, - до
разжалования, пожалуй бы, дошло. Он побелел, покраснел, командует: "Залп".
Выстрелили солдаты поверх, но и стреляли, правду сказать, не все. Толпа,
конечно, отшатнулась, а Голубь с солдатами бросились к Мамотинскому и
стали в него в упор стрелять... Никак не могу я отделаться от этих..."
Иван Илларионович со стоном откинулся на спинку кресла, зажал ладонью
глаза - поплыли в темноте оранжевые и красные круги, полетели косые искры.
Легкие шаги послышались рядом, на плечо легла нежная, мягкая рука.
Иван Илларионович прижался к ней щекой, от пальцев жены веяло тонким
и чуточку терпким ароматом духов, тех самых, которые он привез из Парижа в
позапрошлом году.
- У тебя был трудный день, милый? - ласково спросила Лариса