"Владимир Рыбаков. Тяжесть " - читать интересную книгу авторастрадалец, давай сапоги, становись, тебе еще двадцать минут стоять. На
автомат! Солнце всходило красное по краям и беловатое в середине, словно отблески мертвеющей души. Что есть доброта, как не настроение, но хочется, до приказа себе, поверить в мягкость естества. Я разрешил ему, а если это он взял сахар? Подумав об этом, как-то нехорошо усмехнул-ся. С этой застывшей усмешкой вошел через десять минут в караульное помещение. Теплый вонючий воздух хлынул в легкие. Веки стали накатываться на белки, мир стал незначительным, и ноги сами по себе понесли тело в спальное помещение, где шел согревающий "гороховый бой". Из ямы сна меня вытолкнул запах анаши,[1] сладковато-желанный. С тупой злобой вспыхнули мысли: что поленились эти черти выйти из караульного помещения, что кто-нибудь непременно теперь заснет на посту. Растирая лицо, измятое кожаной обивкой топчана, я вошел в помещение для бодрствующей смены и заметил там несколько привычно блаженных лиц - вялые щеки и веселые глаза, блестевшие, как у умершего от радости, говорили, что не одну папироску с анашой втянули они в себя. Сердиться было бессмысленно, оставалось только открыть окно и ждать. Снежный пар, медленно клубясь, беловато окутывая маршалов на портретах, висевших на стенах, стал проникать во все углы. Никто не пошевелился (все были старыми курильщиками), глаза по-прежнему излучали безразличное веселье, неискрящееся, гладкое; некоторые изредка вздрагивали, и я сразу понял, что они ко всему еще чифирили.[2] Придет проверка - и все на мою голову. Начкара[3] нет - с баб, сопляк, не слазит. Тут я заметил, что салаги[4] Мусамбегова в помещении нет. Остатки сна на ресницах исчезли, и, чувствуя в кто-то уже успел помочиться на него, но ни замерзшая моча на лице, ни веселый хохот в камере губы его не трогали. Бесснежная зима свирепствовала на физиономии Мусамбегова, вздутые мышцы шеи упирали его голову в облупленную стену, до кадыка упал безвольный подбородок, губы кривились хихиканьем, которому не отвечали глаза, медленно мигающие, мерцающие внутренней слепотой. Щемящая жалость и презрение к новичку охватили меня, я не знал - ударить его или погладить по голове. Но знал, что после истеричного смеха наступает грусть, а после действия анаши - грустное оцепенение, когда мир видится сгустком удобрения, а этот мир - ты. Мне стало по-детски обидно, и я с радостью ударил "мерцающего" Мусамбегова ногой по ребрам. Он быстро поднял голову и спросил: - Слышишь, а ведь б... - человек. Ей ведь тоскливо. Мышцы вокруг его глаз напряглись. Этому девственнику, несмотря на юродивую усмешку, хотелось плакать. Он замерзал без снега под собой, без мысли и жалости к себе, с верой в очелове-чивание падших. А я, его командир, его папа римский, могущий сделать все: сгноить работой, уничтожить военным трибуналом, унизить постоянным страхом, - я стоял, мечтал не видеть эту веру, мечтал... пока второй удар моей ноги не разбил ему нос. Дорога, ведущая в часть, была по-прежнему пуста. Сгорбленные черные деревья вдоль нее нудно размахивали редкими ветвями, над головой, очень далеко, издевательски ярко синело небо. Мусамбегов, послушно подчиняясь моим подзатыльникам, поплелся в сушилку. Захлопывая за ним дверь, я почувствовал затылком полный упрека взгляд Коли Свежнева, белокурого с рыжева-тыми глазами новосибирца. Пренебрегая, вышел в коридор, зная, что он поплетется |
|
|