"Святослав Юрьевич Рыбас. След" - читать интересную книгу автора

Офицеры, сестры милосердия, осваговцы, купцы, жандармские чины,
промышленники, священники, старухи, дети. И среди них - инженеры, агрономы,
землеустроители, служащие почтовотелеграфных контор, врачи. Те, кто не был
ни дворянами, ни буржуазией. И я с ними.
Шли черепашьим шагом. В первый же день кончилось продовольствие. Воды
не хватало. Трупы умерших от тифа сбрасывали в море. Несколько раз я слышал
невыносимые женские крики.
Сама обреченность плыла на "Саратове". Однако ее не замечали, пусть
умерла бы и тысяча человек. Обреченность плыла сейчас, спустя более
полувека, когда я не имею ничего общего с прапорщиком Виталием Лукьяновым.
Она пришла позже, а тогда в спокойном теплом море... что же было тогда?
Надежда, ожидание, что скоро корабли вернутся назад. И еще плыла на
"Саратове" ненависть.
Вот полная старуха пытается протиснуться на верхнюю палубу. У нее
пропала собачка. Чей-то бас объявляет: "Сожрали вашу псину, мадам! Одесский
маклер Грамматикати сожрал. Сам видел!" Это веселое "Сам видел!" до сих пор
слышится мне. И еще вижу выбритое молодое лицо врача Лобанова и даже сейчас
удивляюсь: ведь воды практически не было! Лобанову двадцать восемь лет, он -
красный. Был мобилизован в Красную Армию, служил главным врачом полевого
госпиталя, потом помощником дивизионного врача. Был взят в плен под
Ростовом. Служил у белых как военнопленный врач сперва в деникинской, затем
во врангелевской армии. При эвакуации из Крыма принудительно мобилизован на
"Саратов" для сопровождения раненых и больных. Три мобилизации за два года.
И еще год - полковым врачом на Западном фронте.
И ни в кого ни разу не выстрелил. Неужели остались такие? И они имеют
право бриться, когда нет воды?
В Севастополе Лобанов делал мне перевязку и напевал, кажется, так: "Эх,
не сносить тебе, казаче, эх, да буйной головы". В таком-то незатейливом
смысле. У Лукьянова в шее гноящаяся рана. Один гранатный осколок из нее
вытащили, а второй затаился под сонной артерией, и никак его не выколупаешь.
Значит, этот осколок и по сей день во мне.
- Вы еще в возрасте чувств, а я уже в возрасте мыслей, - посмеиваясь,
ответил Лобанов на мой вопрос, почему он поет.
И еще сказал: вот сейчас другой доктор, тоже из разночинцев, тоже в
лазарете, но на той стороне, перевязывает раненного вашей пулей русского
мужика. Выходит, я и там, и здесь. А где вы?
Моя догадка-испуг: "Его заберет контрразведка!" Потом стыд, признание в
том, что меня принудительно мобилизовали.
Бритое лицо Лобанова. Затекшие ноги в приросших к ступням сапогах.
Крысы в трюме. Череп и кости на погонах. Заломленные фуражки офицеров. Что
еще? Того Лукьянова нет. Что толку оживлять его? Туман оседает на палубу,
брезент, канаты. Сквозь дымку - зимний день восемнадцатого года, казачий
погром в шахтерском поселке, рабочая самооборона. Бесстрашно-морозные глаза
моего отчима Кузнецова, который выбивал казаков... Может, мама знает, что я
живой? Отпущенный мной пленный красноармеец, шахтер с Берестовского
рудника... Нет, вряд ли он стал ее разыскивать. А тот, почти мальчишка, даже
моложе меня, орущий, черноволосый, вымахнувший с винтовкой прямо на меня и
убитый мной в упор? Его предсмертное позевывание...
Провал в памяти. Не снимаемые неделями сапоги. Каменная корка на
сердце. "А я ведь могу вас застрелить, доктор!" - "Дурачок. Я такой же, как