"Иван Щеголихин. Не жалею, не зову, не плачу... (Роман)" - читать интересную книгу автора

лекциями, студенчество мое вольное. Катин муж вернулся с бутылкой, на плите
забулькала вода, запахло пельменями. Мы выпили по одной, по второй,
перевернули "Рио-Риту", а там "Брызги шампанского", танго моей юности
нескончаемой, прошлое так и накатило волной, жить бы вот так и жить - пусть
в лагере, но с мгновениями просвета и взлета. Саша-конвоир после второй
потребовал остановить патефон и сам запел: "Новый год, порядки новые,
колючей проволкой наш!" - "Вы не подеритесь, - сказала Катя. - Нашли что
делить".
"Лилось шампанское струй-ёй лил-ловою" - продолжал Саша на мотив
танго, хотя полагалось бы ему петь не нашу лагерную, а свою, армейскую: "С
песнею, борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет".
Я поманил мальчика, он подошел близко и поднял локти,
дескать, возьми меня. Я его усадил на колени, глазам стало жарко. "Дя-а-дя
Женя, - врастяжку сказала Катя. - Так детей любят, у кого жизнь тяжелая". -
"А у него лёгкая! Ах-ха-ха-ха!" - закатился Пульников. У меня голова
закружилась, я не видел живых детей полтора года, больше пятисот дней - ни
одного. Будто в мире их совсем нет, вымерли.
Сидим, пьем, едим, но пора и честь знать. Пожелали хозяевам семейного
счастья, они нам скорой свободы, вышли, и сразу мороз по сусалам, слезу
вышиб. До лагеря минут тридцать-сорок, видим, зарево под горой, сто сорок
солнц на столбах зоны. Мороз трещит, лупит кого-то, где-то, а нам тепло, нам
хорошо и даже замечательно. Миновали бараки БОФа, и ближе стало дымное
морозное облако, прожектора и ряды строений, ну прямо как родная Алма-Ата, -
там горы и здесь горы, там ели тянь-шанские и альпийские луга, и здесь тоже
ёлки-палки на вершинах сопок. Шуганули меня на эту землю обетованную, за
тысячи мерзлых вёрст, но всё так похоже на ту землю и на ту волю, что
кричать хочется, и я кричу: "Ты горишь под высокой горою, разгоняя зловещую
тьму, я примчуся ночною порою и ворота твои обниму".
Пульников хохочет, - нашел что обнимать, а Саша поёт, выводит с
придыхом: "Цыга-ныка сы-ка-ры-та-ми да-ха-ро-га даль-няй-йя". Всё ближе
дымят трубы наших бараков. Там уже отбой прогремел по рельсу, но покоя нет,
живое кишмя кишит в жилище нашем дымном, в стойбище нашем многолюдном по
адресу: Красноярский край, Хакаская автономная область, рудник Сора,
почтовый ящик 10. Город наш выворотень, за оградой непроходимой, неодолимой.
Если прежде возводили стены от врага внешнего, то тут наоборот, мир снаружи,
а враги внутри. У нас там всё переиначено, в нашей крепости. Смешно сказать,
но самый спокойный уголок - больница, да пожалуй, вторая колонна, где
бандеровцы, власовцы и вся 58-я. У них там всегда порядок. В морге тоже
спокойно, сегодня ни одного трупа, и собрались там втихаря баптисты, и поют
прекрасный псалом: "Охрани меня, о Матерь всеспасения, крыльями твоей
молитвы сладостной, обрати мои стенанья в песнопения, дни печали - в
праздник радостный". В клубе КВЧ не спят музыканты, чифирят, готовят
программу к Новому году. В самом дальнем бараке, кильдиме стирогоны шпилят в
карты, и завтра утром в санчасть по белому снегу пойдет совершенно голый
фитиль, сиреневый от холода, грациозно ступая по мерзлым кочкам. Глянешь и
вздрогнешь - у него лицо человеческое, есть глаза. За ним вальяжно канает
надзор в распахнутом полушубке и дышит паром как лошадь, каждому своё. Но
самая гуща жизни - в Шизо. Вечером туда отправили Стасика Забежанского,
скрипача из Ленинграда, его списали из культбригады за нарушение режима,
проще говоря, за пьянство. Молоденький, красивенький, беленький Стасик долго