"Бруно Шульц. Санатория под клепсидрой" - читать интересную книгу автора

люди в новых весенних шляпах небрежно держат в руке перчатки. Сквозь деревья
и живые изгороди светятся в соседних аллеях платья девушек. Ходят девушки
парами, покачивая бедрами, взбитые пеной воланов и оторочек, неся, как
лебеди, эти розовые и белые взбитости - колокола, полные цветущим муслином,
и, случается, усаживаются ими на скамейки, словно бы утомленные своим пустым
парадом, усаживаются всею огромной розой газа и батиста, и она лопается,
шевеля лепестками. И тогда открываются ноги, заложенные одна на другую и
перекрещенные - сплетенные в белую форму, исполненную неотразимой
выразительности, а молодые фланеры, проходя мимо, смолкают и бледнеют,
потрясенные верностью аргумента, окончательно убежденные и побежденные.
Близится вечер, и цвета мира делаются прекрасней. Все краски встают на
котурны, становятся праздничны, пылки и печальны. Парк быстро наполняется
розовым лаком, какой употребляют в живописи, сияющим лаком, от которого
предметы сразу делаются иллюминованными и очень цветными. Но и в красках
этих возникла какая-то слишком глубокая лазурь, какая-то слишком яркая и
оттого сомнительная красота. Еще миг - и чащоба парка, едва подернутая
молодой зеленью, прутяной еще и голой, вся насквозь озарится розовым часом
сумерек, подбитым бальзамом прохлады и пропитанным невыразимой печалью
вещей, вечно и смертельно прекрасных.
Тут весь парк сразу становится, как огромный молчащий оркестр,
торжественный и сосредоточенный, ожидающий под вознесенной палочкой
дирижера, когда музыка дозреет и вздуется половодьем, но внезапно над
огромной этой вероятной и пылкой симфонией опускаются поспешные и цветные
театральные сумерки, как если бы под воздействием назревших во всех
инструментах звуков вдруг где-то высоко пронизал молодую зелень голос
иволги, укрытой в зарослях, - и внезапно вокруг делается торжественно
одиноко и поздно, словно в вечернем лесу.
Едва ощутимое дуновение проходит по вершинам дерев, содрогание которых
осыпает сухой налет черемухи - несказанный и горький. Высоко над меркнущими
небесами пересыпается и плывет безбрежным вздохом смерти этот горький
аромат, в который первые звезды роняют свои слезы, сорванные с этой бледной
и лиловой ночи, точно чашечки сирени. (Ах, я знаю: ее отец - судовой врач,
ее мать - квартеронка, и ее ожидает из ночи в ночь у пристани маленький
темный речной пароход с колесами по бокам, и не зажигает огней.)
Но тут в дефилирующие пары, в молодых людей и девушек, снова и снова
встречающихся в регулярном миновании, вступает какая-то удивительная сила и
вдохновение. Каждый молодой человек становится как Дон Жуан прекрасен и
неотразим, выступает гордый и победительный, а во взгляде достигает той
убийственной силы, от которой девичьи сердца обмирают. У девушек же
углубляются глаза, в них отворяются какие-то глубокие сады, расчерченные
аллеями, лабиринты парков, темные и многошумные. Зрачки их расширяются
праздничным блеском, без противления отворяются и впускают завоевателей в
шпалеры темных своих садов, многократно и симметрично, точно строфы канцоны,
расходящихся тропинками, дабы встретиться и обрести друг друга, как в
печальной рифме, на розовых площадях, возле округлых клумб или у фонтанов,
горящих вовсе запоздалым огнем зари, и опять разойтись и пропасть в черных
массивах парка, вечерних дебрях, все более густых и шумных, где исчезают и
теряются, словно в путаных кулисах, бархатных занавесах и укромных альковах.
И невесть когда попадают сквозь прохладу темнейших этих садов в вовсе
забытые, неведомые, уединенные места, в иной какой-то, куда более темный шум