"Бруно Шульц. Санатория под клепсидрой" - читать интересную книгу автора

горизонт от мягкого ее света. Она достохвально лежала на письменном столе
отца, и отец, тихо погруженный в нее, терпеливо тер послюнявленным пальцем
изнанку переводных картинок, пока слепая бумага не начинала туманиться,
мутнеть, бредить блаженным предчувствием и вдруг слущивалась промокашечными
окатышами и приоткрывала краешек павлиноглазый и оресниченный, а взор
вступал, обмирая, в девственный мир Господних красок, в чудную влажность
чистейших лазурей.
О, это протирание бельма, о, явленье блеска, о, сладостная весна, о,
отец...
Иногда отец отрывался от Книги и уходил. Тогда я оставался с нею
наедине, и ветер шел сквозь ее страницы, и образам дано было возникать.
А меж тем как ветер тихо листал ее, вывевая краски и облики, содрогание
проходило по печатным столбцам, выпуская из-под букв стайки ласточек и
жаворонков. И улетали, улетучиваясь, страница за страницей, мягко вбираясь
ландшафтом, насыщая его многоцветьем. Иногда Книга спала, и ветер тихо пушил
ее, словно розу столистную, и она приоткрывала листики, лепесток за
лепестком, веко за веком, слепые, бархатные, дремотные, пряча на донышке
сути своей лазурный зрачок, павлиний смысл, говорливое гнездо колибри.
Это было очень давно. Матери тогда еще не было. Я проводил дни вдвоем с
отцом в нашей, огромной как мир, комнате.
Призматические висюльки лампы наполняли ее распылом цветных бликов,
разбрызганной по всем углам радугой, и когда лампа поворачивалась на цепях,
вся комната шла радужными пятнами, как если бы сферы семи планет кружились
одна в другой. Я любил стоять у ног отца, обхватив их, как колонны. Иногда
отец писал письма. Я сидел на письменном столе и восхищенно следил завитушки
подписи, мудреные и закрученные, точно трели колоратурного певца. В обоях
бутонами набухали улыбки, проклевывались глаза, куролесили проказы. Чтобы
потешить меня, отец пускал в радужное пространство из длинной соломинки
мыльные пузыри. Они стукались о стены и лопались, забывая свои радуги в
воздухе.
Потом пришла мать, и первозданная та, чистая идиллия кончилась.
Обольщенный материнскими ласками, я позабыл об отце, жизнь моя покатилась по
новой, иной колее без праздников и чудес, и я, пожалуй, навсегда бы забыл
Книгу, когда б не та ночь и не тот сон.

II

Однажды я проснулся темным зимним утром - под завалами тьмы совсем
низко горела хмурая заря - и, сохраняя еще под веками мельтешенье смутных
фигур и знаков, стал бредить неотчетливо и причудливо, удручаться и тщетно
горевать о старой пропавшей Книге.
Никто не понимал меня, и, раздосадованный такой бестолковостью, я
принялся нетерпеливо клянчить, лихорадочно и настырно приставая к родителям.
Босой, в рубашке, дрожа от возбуждения, я наскоро переворошил
библиотеку отца и, взвинченный, сердитый, беспомощно описывал изумленной
аудитории то, чего не описать, что никаким словом, никакой картинкой,
нарисованной дрожащим и длинным пальцем моим, было непередаваемо. Я
изводился в бесконечных реляциях, путаных и противоречивых, и плакал от
бессильного отчаяния.
Они стояли надо мной, беспомощные и растерянные, смущенные своим