"Лев Тимофеев. Поминки (Маленькая повесть) " - читать интересную книгу автора

потрескивало. - Приеду и посмотрю, что можно продать и как продать
подороже". Что Галя ответила, расслышать и вовсе было невозможно: из-за слез
она говорила совсем тихо. "В общем, завтра увидимся и все обсудим", - сказал
он и положил трубку.
Книги, альбомы, полный "Брокгауз", собрание лубков - это хорошие
деньги, и он поможет все пристроить в Москве (он даже успел переговорить по
телефону со знакомым букинистом, и тот заинтересовался и сказал, что готов
съездить на место). Но вот упоминание о рукописях, обо всех этих "последних
работах" вызвало у
Митника только раздражение и досаду: никакими рукописями он заниматься
не будет. Ни сил нет, ни времени, ни желания - не до того ему в жизни. Вон
пробродинская племянница Валерия едет из Питера, пусть она и займется.
Небось, оправдывая свое детское прозвище, затем и стремится Лерка-Щучка,
чтобы ухватить что-нибудь из дядюшкиного научного наследства, - и дай ей
бог: может, как-нибудь где-нибудь что-нибудь использует. Если, конечно, есть
там, что использовать.
Митник знал, о каких "последних работах" речь идет. Прошлой зимой по
своей депутатской обязанности (очередные разборки с мигрантами) он был в
Прыже и, конечно, сделал крюк в двадцать километров, заехал в
Старобукреево, - благо дни стояли морозные, зимник через пойму был
плотно укатан, и в свете фар хорошо и далеко видна была заснеженная белая
дорога с неглубокими колеями. Приехал он к ужину. Ужинали с традиционной в
этом доме можжевеловой настойкой под крупно нарезанную вяленую щуку, под
соленые рыжики с дымящейся вареной картошечкой. Право, ради такого ужина и
двадцать километров - не расстояние...
После вечных и яростных застольных споров о правительственной политике
(конечно же, преступной) и общественной морали (конечно же, падающей год от
года) Пробродин потащил гостя наверх в кабинет:
"Пойдем-ка поработаем". Здесь он усадил Митника на диван и бросил ему
клетчатый плед: "Завернись, из окна дует. И вообще можешь разуться и
устроиться с ногами. Вот и подушку возьми". Сам он накинул на плечи свой
белый полушубок, в котором работал не только зимой, но, кажется, даже и
летом, даже теплыми ночами, сел за необъятный, построенный по специальному
заказу дубовый письменный стол, водрузил на нос очки и, не обращая внимания
на широкую зевоту гостя, утомленного долгой дорогой, дневными делами в Прыже
и разморенного можжевеловкой, принялся увлеченно, "с выражением", - то
посмеиваясь, то хмурясь, то постукивая кулаком по столу, - читать свои
последние сочинения.
Митник то ли с возрастом стал менее терпим, то ли впрямь в тот вечер
слишком устал, но слушать Пробродина было ему сущей мукой. Все, что
читалось, было написано каким-то тяжелым, чудовищно старомодным языком,
вышедшим из употребления, должно быть, еще лет двести назад.
"Никак нельзя сказать о чем-то одном из многократной о жизни народа
правде как о более важном, нежели любое другое", - поймав ухом такую фразу и
честно пытаясь вникнуть в ее смысл, Митник напрочь отключался. Едва же
удавалось вновь сосредоточиться, тут же на него наваливалось что-нибудь еще
более замысловатое, с вывертом построенное, что-нибудь вроде того, что
"автономные свидетельства единятся все же фактичностью, благотворной на
отсылочную истину
"смотри, ведай и суди сам"", - и он снова терял нить. В конце концов,