"Грозное время" - читать интересную книгу автора (Жданов Лев Григорьевич)Глава II Год 7061(1553)После ранней и дружной весны настало раннее, ясное лето. Миновала болезнь молодого царя, которого уже не чаяли видеть живым. С того самого дня, когда непокорные бояре, во главе с князем Владимиром, волей-неволей приняли присягу на верность царевичу Димитрию, Иван словно ожил духом, успокоился; заснул тогда мертвым сном и спал почти сутки. – Ну, теперь царь спасен! – радостно заявлял Схарья братьям царицы и ей самой, когда она неотложно пожелала видеть лекаря. И он не ошибся. Но выздоровление Ивана шло очень медленно. Какая-то непомерная слабость оковывала не только тело его, но и волю, и мысли, что выражалось тысячью причуд и прихотей. Зато порою, когда царь держал в руке ложку или ручное зеркало, которое гляделся, чтобы узнать, как исхудало его лицо, – стоило тогда кому-нибудь из окружающих, шутки ради, сказать: – Брось, государь! Ну, стоит ли держать?! И он ронял то, что держал в руке… Но такая внешняя слабость недолго отражалась на душевной жизни, на желаниях и на порывах Ивана. Еще в первые дни, радуясь чудесному избавленью от смертельного недуга, согретый ласкою вешних теплых лучей и свежего ветра, который врывался в раскрытое окно царского покоя, освежая здесь спертый, тяжелый воздух, от всего этого Иван чувствовал себя счастливым, довольным, готов был простить и забыть тот тяжелый кошмар, каким являлись в его памяти три дня волнений боярских перед принятием присяги Димитрию. Но такое доброе, радостное настроение недолго владело душой Ивана. Шуревья царевы – Захарьины – решили, что «надо ковать железо, пока горячо»… Враги-бояре выдали себя с головой; надо было погубить их окончательно в глазах царя. Правда, спохватились быстро строптивые вельможи и такой же раболепной, густой толпой окружили выздоравливающего Ивана, как недавно стояли перед дверьми его спальни угрожающей стеной. Иван неожиданно словно из мертвых воскрес. Переворота, значит, не предвиделось и создать его снова невозможно. Пришлось поусерднее заглаживать вину. Хотя между собой единомышленники не прекращали сношений, еще надеялись на какой-нибудь «счастливый» случай. Захарьины-Юрьевы хорошо это видели, знали, следили за малейшим шагом наиболее для них подозрительных людей, а уж Ивану все передавалось в утроенном, в учетверенном виде. Жадно, как знойный песок поглощает влагу, – ловил на лету Иван все дурные вести о «недругах» своих и только ждал минуты, когда только можно будет свести с ними счеты. – Со всеми! – шептали Захарьины. – Особливо с Сильвестром-попом и с Алешкой, твоим любимчиком! Каковы на деле-то показались, прохвосты, продажные души! Иван на это нерешительно кивал головой. Он чувствовал обиду и на этих двух… Но старая привычка, почтение и доверие не давали разойтись дурным чувствам царя. Не желая особенно настаивать, шептуны замолкли. А Иван, лежа еще в постели, глядел в окно на клочок синего неба и думал… думал… Порой и сам не знал о чем. Наконец, впервые после болезни, было позволено царице Анастасии посетить больного. Хотя Иван готовился к встрече и переволновался задолго до нее, уговаривая себя не поддаваться слабости, не ронять своего царского достоинства, но едва вошла бледная, измученная, словно тоже перехворавшая Анастасия – Иван не выдержал. Он с невнятным криком: «Настюшка!» – протянул к ней руки, обнял, прижал, как мог, слабыми руками к ослабелой груди и сильно зарыдал… Вообще, после болезни у него очень часто сжимало горло, слезы то и дело показывались на глазах от малейшей причины. Теперь уж и сам Иван хотел прекратить рыданья, да никак не может. А царица, крепко прижавшись к мужу, ласково, нежно шептала: – Ваничка, миленький… Привел Бог… Слава Тебе… Ну, будет. Не плачь… Ванюша ты мой, Ванюшенька… Царь ты мой радошный… И сама не плакала, нет, – улыбалась. Словно светилось у нее лицо. А в то же время крупные слезы, часто-часто, одна за другой, так и скатывались по сияющему лицу, как живые жемчужины, теряясь между жемчугами богатого ожерелья… – А знаешь, я ведь к тебе христосоваться приходила! – зашептала она и вдруг сразу густо покраснела и вся омрачилась. Иван заметил. – Что с тобой?… С чего же потемнела ты?… Как приходила, скажи?… Анастасия, вспомнив, после чего побежала она с красным яичком к царю, – рассказала ему о своем посещении, но промолчала о появлении к ней Адашева. Когда же допытываться стал Иван, с чего это она так сразу изменилась лицом, Анастасия ответила ласково: – После, после скажу. Все расскажу, Ванечек ты мой. А теперь идти надо к Митеньке… И лекаря не приказывали долго быть у тебя, тревожить моего ясного сокола… Поправляйся скорее… И она собралась уходить. – Только вот што, – перед самым уходом шепнула все-таки, не выдержав, царица Ивану, – поостерегайся ты Олексея Одашева… Да и отца протопопа… тоже… такое про них слышно… И-и!.. Шепнула, оглядываясь, не услыхал бы кто, – а сама задыхается от волнения и страха. – Знаю, знаю… – отозвался Иван, полагая, что ей тоже показалось двусмысленным поведение обоих любимцев во дни смуты боярской. – Всем я им верю, аки змию ядовитому, погубителю… Тогда она, еще раз обняв мужа, перекрестила его и ушла, повторяя: – Здрав будь поскорее, голубь ты мой!.. – Ишь ты! – подумал Иван. – Настя чистая душа… На что уж в дела мои государские не мешается, а супротив их остерегает… Значит, правда: Бога забыли моих два верных друга-советника. За что? Ведь все-то, все-то я для их делал да по-ихнему… Из грязи взял, наверху царства поставил, за прямоту, за чистоту ихнюю… И вот… От обиды, от напряженного чувства неприязни к недавним друзьям и советникам – у Ивана губы пересыхали, и во рту ощущался вкус острой горечи, словно бы желчь поднималась ему к самому горлу… И он думал, напряженно думал: как теперь быть? На кого положиться можно? С кем дело царское делать, которое одному человеку не под силу? И как ни думал Иван, кого ни перебирал в уме, что ни вспоминал из своей прежней жизни, одно имя приходило ему на память – митрополит Макарий. Вот человек, ни разу не проявивший жадности, гордости или злобы перед Иваном. Каждое слово, сказанное святителем, кроме добра – ничего не приносило. Правда, и Макарий стоял за Сильвестра, Макарий дал ему Адашева. Но тогда, первое время, пока не зарвались эти рабы, не стали продавать Ивана врагам его, они были полезны и необходимы царю. А ежели потом лукавый соблазнил обоих, – виноват ли в том Макарий? Так решил Иван. И по привычке своей к постоянной скрытности, к притворству, не выдавая ничем внутренней неприязни к окружающим, искренно и тепло относился он только к Макарию и, конечно, к жене и братьям ее, доказавшим царю свою преданность… Важный гость сидит в покое у Макария, посол английского короля Эдварда VI, моряк Ченслор. С большим трудом, не раз рискуя жизнью, добрался смелый корабельщик почти до самых устьев Северной Двины, откуда холмогорские головы и городовые приказчики дали знать в Москву, что «приехали английские торговые люди, а что с ими делать – не ведает никто: можно ли с ними торг вести, или связать их и доставить в стольный град Москву? Но, впрочем, те и сами-де просят: «Дайте нам провожатых, мы желаем вашему государю от нашего «Кина», сиречь государя, поклон снести». И вот почти через два месяца пути прибыл Ченслор с двумя-тремя спутниками своими и с царскими приставами в Москву. По болезни царя принимал его сперва Адашев и другие вельможные бояре. Потом состоялся прием у царя. Захотел видеть послов и Макарий. Но теперь – болен он был. Очень кстати, на другой же день после пасхальной заутрени, разыгралась у старца привычная болезнь, «камчуг», в ногах. Ни выходов, ни приемов торжественных делать нельзя, пока отек не пройдет. Таким образом избегал Макарий необходимости присутствовать там, где бы ему не хотелось, видеть то, чего бы не желал, вмешиваться в события, опасные для его собственной личности и сана… Предшественники Макария, не умевшие захворать вовремя, быстро ведь меняли митрополичий клобук свой на монастырскую скромную рясу… Сидя по болезни у себя в келье, Макарий не лишался возможности видеть и говорить, с кем хотел, и не появлялся только там, где это было несовместимо с положением и видами прозорливого владыки. Вот почему без обычной пышности, без многолюдной свиты состоялся прием интересного гостя-моряка в покоях митрополичьих. В девять часов утра принял Макарий Ченслора. Десять било, а между ними живая беседа идет при помощи дьяка Висковатого. Этот знает по-немецки, как и Ченслор, и может служить толмачом, о каких бы важных вопросах ни шла речь. Но Макарий от важных вопросов намеренно уклоняется. – И сам я болен, и царь нездоров же… Теперь у нас государские дела затишали… Да и не подобает мне в земские нужды мешаться. Мое дело – духовное: Богу молиться да за опальных стоять, милости просить у царя… А он – один земли владыка… Так всегда и всем послам отвечает Макарий, если те прибегают к его посредничеству в переговорах с царем, зная, как велика власть первосвятителя в Москве. Ченслор, как человек умный, сразу попал в тон. Больше сам говорит и описывает свои похождения, желая доверием вызвать ответное доверие. Сидя в удобном, мягком кресле, причем больная нога лежит, вся обернутая, на соседнем табурете, Макарий склонился на руку головой и слушает интересные речи посла. Вдруг движение и шум возникли в соседнем покое, проникая даже сквозь толстую, суконную обшивку дверей. – Царь-осударь жалует! – быстро проговорил послушник, вошедший, почти не дожидаясь впускного «Аминь». В ту же минуту раздался голос Ивана, творившего обычную молитву за порогом. – Аминь… Входи, входи с Господом, царь-государь! Входи, чадо мое любезное… Вот, не могу встать к тебе, Бог покарал!.. – благословляя и целуя Ивана, произнес Макарий. – Сиди, не тревожь себя, отче-господине… Твои молитвы за нас и так ко престолу Господню дойдут! – сказал Иван. Затем ласково ответил на глубокий поклон, отвешенный ему Ченслором, и кивнул Висковатому, поднимавшемуся после земного преклонения перед царем. – Здравствуй, посол!.. Ришарда, так ведь зовут? Здоров, Михалыч! Передай-ка англичанину, что я нарошно пришел здесь послушать рассказов его. Там, в Думе, я принимал здорованье его от брата нашего, короля Едварда… А ныне мне занятно послушать, что сам он на Студеном море-окияне видал да перенес. Иван опустился на лавку в переднем углу, указав послу занять место между Макарием и собой. – Ну, о чем речь шла, дьяк? – обратился Иван к Висковатову. – Да вот, осударь, толковал немчин, как выехали они на трех великих галлиях, на каторгах, на кораблях морских… И буря сильна была… И товарищ его старшой, Гук-Лойба… – Гуго Уиллоуби! – поправил англичанин. – Вот-вот, энтот самый, затерся здесь-то… Не пришел к Вардегузу Норвецкому… И пришлось нашему немчину с одним кораблем на Русь прямовать… «Бонавинчура» звать ладью-то евойную… А по-нашему, к примеру, как бы сказать: «В добрый час!» – Кто ж снарядил те суда? Сам брат наш Едвард?… – Нет, осударь… Снаряжали их купцы английские… Артелью сложились… Большие деньги собрали и отпустили три корабля с товаром ихним заморским: и сукна, и всякие изделия ихние. Вот как те поминки, что тебе, осударь, подношены. Энто – все из ихних товаров. А у их тесно стало, соседи торг перебивают. Вот они про нас прослышали, что много недохватки у нас. А иного – и с лишком есть… Мену, торг новый, строить хотят. А король яснейший Едвард уж опосля их под свою руку принял и грамоты к тебе, государь, писать приказал… – Так, так… Наши небось, даже новгородцы пройдошливые, в землю английскую не хаживали и не забирались. А энти тут как тут. Ничего не побоялись. Да, надо бы и нам море себе какое ни есть раздобыть, окромя Студеного… К соседям поближе. Большие прибытки земле от торгу морского идут. Ни граней, ни сторожи, ни рогаток нетути! Божий путь! Ченслор, которому дьяк перевел речь царя, усиленно закивал головой. – Так, верно, правильно ваш царь говорит. Нужно непременно нам с Русью торг водяной завести. Чего нам не хватает – у вас есть. Хлеб дешевый, меха, сало, лес… Что мы работаем – вам еще долго не добыть у себя. Не придется нам ссориться из-за торгу. А польза и одному, и другому будет великая. – Сам знаю! – ответил Иван на речь посла. – И думаю, как бы все это наладить. Ну да оно впереди… А спроси у Ришарда: нету ль с ним кого из рудознатцев да литейщиков случаем? У нас, под Серпуховом, вон руда железная… На Цыльме – медная… в недрах гор, на Поясу земном,[1] – чего-чего нет! А добывать не умеем! Так и гибнут зря дары Божий… – Нет, государь… Не найдется. На корабль я брал только матросов да торговых приказчиков. Да отчего, государь, ты от соседей, от немцев, не призовешь сведущих людей? Там немало их… – Какое – от соседей! – махнул рукой Иван. – Скажи-ка ты ему, Михалыч, как я из венгров людей зазвал, как Литва да лифлянты не то что их не пущали через свои земли ко мне, а которые потайно пытались грань перейти, тех ловили и головы секли, в темницы заточали на всю жизнь. Мы уж и в сей час им досадны. А как узнаем все ихние науки да мастерство произойдем – так боятся, окаянные, что и крышка им. Недаром опасаются, еретики неверные. Сокрушит Русь главу змиеву. И отцы святые то же пророчат. «Третий Рим» – недаром так Москву нашу зовут… Висковатов, смягчив конечно, передал Ченслору речь царя. – Ну, понятно, понятно… Боятся соседи. Да это пустое. За хорошие деньги – хорошие люди приедут к вам служить. Ведь имели же вы фряжских мастеров из Италии и разных иных… – Имели и еще иметь будем! Верное твое слово, Ришарда!.. – довольный англичанином, отозвался Иван. – Ну а с тобой не было ль чего такого, акромя бури, на пути?… Чудес, страшил каких не видал ли?… – Особенного ничего. Только меня один из ваших моряков позабавил. Буря стихла, а мы как раз под островом одним очутились. Смешное такое прозвание у него. «Семь» – зовется остров. Один за семерых имя носит. – Ну, не один. Семь их так рядом и стоят! – заметил Макарий, хорошо знавший карту северных берегов Московской земли. – Для краткости их тако величают: что ни остров един из семи, то и сам «Семь»… Что же там было с тобой? – Да довольно непонятное что-то случилось. Ветру нет сильного, а у скалы, мимо которой плыть, вода словно в котле кипит. И миновать места нельзя, и пройти опасно. Долго мы стояли, под самым берегом якоря кинувши. Ветер и совсем почти спадать стал, а буруны так и кипят. Я говорю: «Может, у вас тут вечно так, и лучше пойти в обход, поискать иного пути?» – «Нет, – говорит ваш кормчий, которого я взял, – тут дело неспроста… Камень молить надо – все хорошо станет…» Думаю: как это «камень молить»? А он говорит: «Жертвы-де водяной дед требует!..» Я засмеялся и не велел дурить. Ночь пришла – прибой. А наутро проснулся – гляжу, море у самой скалы точно слюды листок: ровное, гладкое… Прошли мы, отъехали малость, оглянулись, а там опять и пена, и брызги… Глядеть страшно. Подходит ко мне мой кормчий и говорит: «А чья была правда? Я, тебе не сказавши, до рассвету вылез на камень, молил его, муку сыпал, масло лил. Место там есть такое, освященное. И деды, и прадеды то же там творили. И далось нам море, пройти позволило. А как мы минули самое место плохое, оно снова закрутило…» Я тогда говорю вашему кормчему: «Не море – сам ты нам помог, что масло на воду пролил. Старое это средство, да только оно у меня из головы вон!..» А он, седобородый, упрямо качает головой и твердит: «Водяной жертву принял, оттого и пропустил!..» – Погоди, Ришард! – остановил Макарий. – Ты говоришь, «ваш моряк»… Я чаю, он из диких был, из чуди, али из лопарей, али… – Нет, ваш, как следует… И по лицу… И крест на вороту висит… – И все же про «водяного» тебе толковал… Жертву языческую творил? – с огорчением покачивая головой, тихо произнес Макарий. – Эхе-хе… Грехи тяжкие! – Да не досадуй, владыко! – быстро заговорил царь. – Ведомое дело: живут поморы наши заодно с язычниками, ну и наберутся за неволю ереси всякой. Твои иереи посланные скоро, гляди, весь край ко Христу приведут. Не будет тогда того… – Дай Бог… Дай Бог… А только не больно велик урожай на ниве Господней!.. – покачивая с сокрушением головой, с легким вздохом произнес митрополит. – Мало у меня тамо Божиих ратников. Да и у тебя, царь, слуг не довольно. Богатые тамо дани можно собирать, ежели порядки завести, как во всей земле Московской… – Заведем авось, владыко. Знаешь же ты думу мою… – Знаю, ведаю… Ну да об этом после. А как земля тебе тамошняя, англичине. показалася? Как люди? Есть ли чем с ними торг вести? – Есть ли чем'. – воскликнул купец-посол, а глаза у самого так и засверкали. – Да там богатств числа нет!.. Какие шкурки звериные… Я те, что собрал, – самому королю в дар принесу и получу щедрую награду за них. А дикари, которые меняют эти сокровища, – им и цены не дают. За пустяк меняют да еще толкуют: погоди, мы лучше принесем! Жаль, ждать не было часу. И рыбы – гибель там… И львы, и коты морские… И китов мы видели… На просторе – стадами ходят… А оленей… А дичи!.. Богатый край, государь, там Бог тебе послал… – Богат не богат, а угодье доброе. Вот опять соседи-враги мутят, к себе чудь, и лопь, и зырян сманивают. Ракой спаивают. Ну да не будет того! Я им самим скоро… Свеям этим, да… Но не докончил Иван, остановился. – У нас то ли еще есть! – снова заговорил он через мгновенье. – Приходят с ясаками к нам из Сибири инородцы… Вот те добро несут… Покажу те меха тебе. Вижу: человек ты правильный. Как оценишь? По чести, чаю, скажешь… – А как же иначе, государь? Неправильно жить – и торгу не водить! – так у нас говорят… – Ха-ха-ха! Ну, на Москве ты иное услышишь. «Не обманешь – не продашь…» – вот что наши торговые люди бают… Ты, англичин, мне понравился… Так я остерегу тебя: с купцами моими ухо востро держи! – весело смеясь, проговорил Иван. – Ничего! У тебя бы, государь, для дела моего государя Бог бы удачу послал. Да позволь нам торг завести в твоих землях вольготный, помимо гостей заморских, торговых. Так мы твоим купцам и лишку передать не прочь. На соседях на твоих отыграемся… – Ладно, добро!.. Очень ты мне по душе пришелся. Будет по желанию твоему и как брат наш Едвард просит. А пока ступай, отдыхай… Скоро и к обеду пора… Чай, истомился по нашим дорогам? – протягивая послу руку для поцелуя, проговорил царь. Целуя протянутую руку, с поклонами посол отвечал: – Не могу пожаловаться, государь. Дороги, если по правде сказать, не хороши да и не больно худы у тебя. Охрана на них строгая. Меня раз сорок останавливали… Хлопот, правда, много, да для нас, для купцов, хорошо. Значит, берегут нас от злых людей. А что земля твоя полна болот и лесов – Бог тому причина, не ты, государь. Да и то я видел: люди твоей земли мимо стражи, по дорожкам и тропинкам лесным и болотным – так и носятся стрелой. Не людный еще край ваш Московский. С той стороны, где я проезжал… А вот тут, под Москвой, уж довольно много народу… У нас потеснее земли, оттого и народу кажется больше. – Да, ты угадал, посол! – горделиво ответил Иван. – Велико мое царство… Земли русской конца-краю нет… В едином вот новом нашем царском городишке, в Казани завольской, – мы врагов лишь одних, казанских бесермен, – тридцать тысяч побили. И все полон город людьми стоит. В граде нашем престольном, в Москве, вот тута изоб, домов одних переписано сорок и две тысячи… Подочти: сколько народу в тех домах? Ты видел: мы, русские, широко живем, с чадью и с домочадцами, с холопами и с челядью. А ведь тута пригороды и села мои подмосковные и боярские деревни ближние не считаны. Вот ты и подумай… Одначе, ступай с Богом… Время!.. Мне еще надобно тут с отцом митрополитом… Ступай!.. И царь отпустил англичанина. Теперь трое человек остались в митрополичьей «казанке», или передней келье, заменяющей кабинет, – царь, Макарий и дьяк Висковатов, который, пятясь задом, стал у дверей, выжидая, прикажут ли ему уйти или остаться. – Слышь, Михалыч, – быстро произнес Иван, едва посол скрылся за дверью, – ты догони агличина, потолкуй с им, задержи в сенцах-то… Може, мне его вернуть занадобится… – Слушаю, осударь! – отвешивая земной поклон, откликнулся Висковатов и скрылся вслед за Ченсларом. – Добрый слуга, верный, не лукавый раб господину своему! – глядя вслед дьяку, похвалил его Иван. – А все из твоих рук, владыко, принял я человечка. – И-и, государь! Этим ли руки мои старые, дряхлые служить тебе рады? И дни свои преклонные я готов на благо твое и земли родной отдать, ежели Бог захочет того… Только цветите да красуйтесь вы на покой люду христианскому… на украшение церкви Божией… Ты погоди малость, чадо мое любимое… Рассадники познания светского и духовного, школы монастырские да училища процветут те, что мы с тобой устрояли запрошлым годом. У меня наберутся попы поученее обломов нынешних, у тебя дьяки, писцы да подьячие, хоть простые люди, да честные, знающие! Будет польза великая Земле! – Да, да… Я простым людям много больше верю, чем боярам. Особенно этим, – из старых, которые при батюшке крамолы заводили. Малого меня мучили. Молодых – тех я не столь опасаюсь. На них у меня – слово есть. Видел я, как они росли рядом со мной, из мальчишек, из безусых ребят моих верховых – людьми стали. Их я и в тюрьму могу, и на плаху… А вот старые – те царство мутят да величаются еще!.. Как же, иной лет шестьдесят только и делал, что землю губил, крамолы строил… А я ему теперь почет воздавай. Я, царь, – изволь его слушать. А уж эти дни скорби моей… – . Хворь моя и все, что было… Вот, владыко, знай, до чего взметалась душа у меня. Ведь я думал… Я хотел… По тайности собирался с этим агличином побеседовать. Не знаю, авось можно Михалыча допустить… А надо бы… Иван умолк, словно не решаясь договорить. Макарий, хотя и видел смущение Ивана, но умышленно молчал, не желая даже осторожным образом вынуждать юношу к откровенности. Старик был уверен: раз Иван заговорил, он и докончит. И правда. Решительно тряхнув головой, Иван снова начал: – Вот что, владыка. Не трус я, как лают мои недруги. А так полагаю: ежели дал Господь мне веку – надо беречь, не укорочать его. И грех это, да и неразумно: дар Божий метать на перепутье. А как видел я недавно… и измену, и мятеж. Все страшное, позабытое было мною от дней моей юности. И сызнова опасаюсь: не замыслят ли бояре на меня и на род мой?… На сына, на Митеньку… – И! Что ты, государь?! – Да, да! Пожди!.. Не перебивай меня, владыко… Дай сказать… Слышь, все… все, почитай, против меня, против Мити мово, против Настеньки встали. Даже… даже отец Сильвестр… И Алешка-холоп… Одна беда: лукавы оба! Позвал бы их к ответу… Да в чем укорить? Они с боярами открыто не стояли супротив меня. Вон и батька Алешин, пьянчуга, орал: «Мы-де царю и царевичу крест целуем, а Захарьины-Юрьевы нам не надобны… Не слуги мы им». Ну, не казнить же его за слова его глупые. Уж ведется оно так у чванных бояр долгобородых: про места да про чины тягаться. А того и помнить не хотят: один я у них царь и хозяин; а все они – холопы передо мной, все – равные. Грянуть бы теперь на них, как дед, как отец мой… – Ф-ox, горяч ты, молод, чадо мое державное… Нешто время теперь? Ну, всех их перехватаешь… Ну, в темницы, в узах заключишь, головы снимешь… Кто землей править станет, помогать тебе? Один ведь не управишься?… Так ли?… – Так, так, знаю, что так!.. – нетерпеливо отозвался Иван. – Сам знаю… В том и спасение ихнее… Это одно… Никого бы иначе не пожалел, как они меня, царя своего, владыку, Богом данного, больного, – не жалели… Ну да придет мое время… Потешусь и я… Понаучился я и ждать, и помнить. Вот, будь свидетель, владыко… И царь, словно сбираясь дать клятву, поднял руку к иконам. – Стой, пожди, государь!.. Вижу: хочешь не на доброе да на мирное клятву давать, а на злое… Так повремени, не в моем доме смиренном… Я слуга Божий… Мир творить, а не вражду множить я тоже клялся, когда вот в эту епитрахиль облачился, пастырский жезл взял, клобук надел первосвященнический… Так смири страсти свои, чадо… Говори о том, что раней начал и прости, смиренного, меня, коли что не по нутру тебе, государь, было молвлено. Говорю я, как Бог заповедал мне, епископуего и рабу недостойному, первому. – Нет, ничего… Что же… – упрямо и негромко проговорил Иван. – Конечно, ты – греха боишься… По совести говоришь. А только что ж и мне-то делать? Неужто терпеть? Всю жизнь гнуть выю перед рабами-изменниками? Врагов лобызать? Принимать их лобызания Июдины?… – Кто говорит? Уладить дело надобно. А только без злобы оно лучше будет для тебя. Злоба глаза слепит. Ино – врага бы железом уразить, а сам себе руку поранишь, а то и глаз, если не живота лишишься вовсе. Так, помаленьку, полегоньку – лучше, государь, повыждавши… Знаешь: повадился кувшин… Уж коли кто занялся воровским делом, предательским – предаст себя первого. «Не ныне, так при помине», как говорят у нас. – У вас?… Да ведь ты тоже из Новгорода? – разгорячась, начал было Иван, но вдруг оборвал раздражительную речь, кинулся к Макарию и, наклонясь к самому лицу старика, заметно побледневшему от злой выходки Ивана, ласково, почти по-детски заговорил: – Отец ты мой родимый… Не посетуй на меня за мое злое слово, за горячее… Очень уж ненавистно мне все, что поминает про Новгород… А ты же, я знаю, землю любишь, меня хранишь… Вон, спервоначалу, твердили мне: Шуйских ты ставленник. А ты же им крылья отшиб. Один ты, владыко, обо мне, о хвором, – помыслы держал добрые, охранял, научал… Не забыть мне этого… Прости же!.. И он по-сыновнему поцеловал сухую, аскетическую руку Макария. – Бог простит, чадо! Горяч ты… Что станешь делать… Твое дело царское. А нам, богомольцам вашим, – смирение приличествует по обету монашескому. Ну, говори же, коли начал: что с немчином собирался по тайности толковать?… – Да вот, я ведь тоже не без ума… Ежели спор зачнется у нас с боярами, – еще кто знает: как оно, дело, может кончиться?… И удумал я себе и роду моему… про всяк случай… у агличан приют заготовить… Казны туда поболее перевести, за руки дать ее ихним купцам, самым богатым… Как иные, слыхал я, – государи делают… Вон хоть из тайников Белозерских отцовских… Оттуда можно через Комогоры не одну сотню тыщ золотом, и каменьями самоцветными, и зерном бурмицким потайно на аглицкие суда на крепкие первезти и в казну тамошнюю на сохран отдать… И ежели, упаси Бог, пришлось бы кинуть отчину и дедину, престол мой царский из-за смут и подвохов вражьих братца ближнего мово, Володимира, и чужих аспидов?… Хоть будет где с семьей голову нам преклонить тогда!.. Как скажешь, отец митрополит? Наступило небольшое молчание. Царь глаз не сводил со старика. Макарий сидел, поникнув головой, задумавшись. Потом медленно заговорил: – Не легко мне ответ тебе дать на речи твои мудреные, чадо мое державное… «Посрамлена бысть премудрость земная мудростию небесною». Сказывал я тебе про себя. Ведаешь ты, государь: от юных лет – рясу монашескую ношу, устремляясь душою к Богу да о благе земли родной озабоченный… Семьи, детей не знаю я, и не было их… Церковь Господня да Русь святая – вот близкие мне и сродники. Для них труды терплю при жизни, для них – и умереть не страшно мне старому. Твое дело иное, юное, и отцовское, и супружеское, и царское… Я… Прости, государь… Не в укор скажу, не в осуждение, а по глупости моей старческой: я бы и помер, царство бороня, землю святую, веру православную… А тебе, вестимо, манится и жизнь сберечи, и сына, и жену… Мол, не тебе, так наследнику удастся сызнова на трон воссесть, царство вернуть, ежели недруги на время отнимут… Не сыну, так внуку… И воистину тебе скажу: благословлю тебя на дело… Ищи угла, готовь пристанище… Понадобится – хвала Господу, что готово! Не надобно будет своей земли, своего царства бежать – сугубая хвала, что сберег Он державу… Только не торопись. Повызнай посла… И не сразу откройся – врагам бы тебя на глум не выдал, храни Господь… Вот как я смекаю, государь. Прости на совете худоумном… И да благословит тебя Господь! Настало снова молчание. С пылающими от смущения и стыда щеками принял Иван благословение старца, потом, медленно выпрямляясь, заговорил: – Судишь ты меня строго, владыко, хоть и мягки словеса твои… Да тем больней уражают они мою душу… А подозволь сказать тебе, отче-владыко… Тоже не в осуждение, а рассуждения для ради… Как оно к делу подошло… Вот пожар великий был… В том року как раз, когда протопоп лукавый нашей душой овладел, мнимой святости словес его и жизни ради… И церкви все, почитай, погорели Божий. Только алтарь, при котором служишь ты, владыко, уцелел произволением, чудом Господним. Ты же не остался при алтаре своем… Вышел из Кремля, со стены спустился, чуть не расшибся насмерть… – Удушения дымного ради, сыне… И то Бог покарал; сам ты напомнил: расшибся весь, гляди, тогда… – Вестимо, отче, что дым душил… Да ведь вера – горы подвинуть может, не то пелену дымную раздрать… Как же ты испужался, прочь пошел?… Прости, что пытаю тебя, владыко… Опять настало молчание. Со вздохом сокрушения вырвалось наконец у Макария: – Согрешил, маловер… Творил свою, людскую волю, а не волю Божию, явного погубления своего ради… – Так же и я, отче, маловерен!.. Коротка душа, чтобы на волю Промысла себя и судьбу жены да сына предать… Оттого и о пристановище чужеземном удумал… Так не суди ж меня, отец… Больно я людишками злыми напуган, ведомо тебе довольно об этом… И чуткий, находчивый юноша-царь, довольный, что сумел отразить мягкий, но серьезный укор уважаемого советника, даже головой кверху встряхнул, словно груз с нее свалился тяжелый. – Вижу, вижу, чадо: зреешь ты, словно плод некий, дивий, перстом Господа отмеченный… Будет прок царству от тебя. И можно мне с тобой, как с мужем, наравно толковать, а не поучать, как дитя, как отрока юного… – Аминь, владыко!.. Сам я тоже порой словно вижу и слышу в себе голос некий, образ мужа царственного, каким я быть бы желал… И учит он меня, и зовет, и ведет… К славе, к величию, к покою всей земли родной… И так хорошо станет мне тогда, и страшно, словно дух владеет мною незнаемый, и холод по телу, и жар в голове… А перед очами словно пелена разодранная, и все грядущее видно… Цари идут, витязи предо мной преклоняются… Славу люди поют… Клир священный… Вот совсем как при входе моем в Москву зимою этою… И без конца вижу я те светлые дни. Пророчество это, что ли, души моей? Али соблазны? Как мыслишь, владыко?… Как, помнишь, «Некий» возвел Сына Человеческого на гору… – И царства земные Ему казал?… Все быть может, чадо. Блюдися гордыни земной. В смирении – Бог чудеса творит… А мы – черви, тли ничтожные… Это помнить надо… – Помню, отче, помню!.. – с легкой досадой разочарования, даже ногой притопнув, откликнулся Иван. – Да и все кругом – забыть мне того не дают. Не то что души полет, царскую волю мою пеленают, стискивают, словно бы я – тот же отрок, что у них под указкой так долго ходил… И царство они же пеленают да кутают… На каждом шагу препоны кладут мне! – А что там еще приключилось, государь? Скажи. – Да все то же… Вон сам видел только что: агличин от своей земли к нам добрался, страху смертного не устрашился… Значит, корысть их манит великая! Да и нам от них – добра немало ждать можно. Не соседи они ближние, нет им нужды подкопы под нас копать, землю нашу рушить…Сам ты об отце моем, о дедев Книгу в Степенную писал… Как они старались на Москву науку чужую залучить, людей знающих… Царем быть над медведями – велика ли сласть?… Вон, сказывают, как иные крули заморские живут, у которых держава-то вся – вотчины нашей малой не стоит!.. Смотреть – любо-дорого. А у нас – меха да сало… Что получше – все чужими руками делано: и наряд боевой, для охраны земской, и все… А боярам – дела нет… – Так, так!.. Что ж, и мы не спим, скликаем народ полезный. Вон, целая слобода Немецкая у тебя под Москвою под самой: и ратных и сведущих иноземцев в ней немало… Для обиходу хватит. – Для обихода дворцового, да не для всей Руси… Царство наше поболе, чем шестьсот годов стоит. Беда, лих, на край земли мы загнаны. Всякая нечисть: монголы, татарва, литва, прусы и люторы проклятые – все нас трепали. Пока не окрепла земля… Теперя – на своих на ногах держава русская, вот словно и я бы сам… возмужала… сил набралась. И обоим нам, царю и царству – доля горькая. Пестуны непрошеные, дядьки да мамки стародавние – шагу лишнего ступить не дают. Волю сымают… Забывают: не малолеток я. Созрела держава русская. Вперед пора: к морю-окияну Студеному, к морям Середьземному, да Черному, да Хвалынскому… А к Варяжскому – первей всего! Прадед мой Царьград воевал… Колывань[2] – более полтыщи лет назад – была наша дедовщина, Рюрикова… Вся земля за Иван-городом наша же… Дед Ярослав всю Ливонию воевал, Юрьев-городок ставил, церкви тамо заводил… Киев стольный град – колыбель царства… А она у поляков в руках, у Литвы поганой… И вот, с Казанью порешивши, – мыслил я сюды, на Сивер да за заход солнца ударить… Старых отчин, дедовщин воевать. Свейский Густав – стар старичок, в дела наши не вступится. Вон, ратники его Орешком-то нашим как подавились, не взяли небось! Кристьян Данский – стар же. Воюй, знай, на просторе… К морю Варяжскому, Балтическому живо подобрались бы. Да не одним концом, как при Орешке стоим, а на всей вольной волюшке. Оттуда и в Аглицкую землю, и во Фряжскую – открытые пути. Поморы свои тут осели бы, как на Студеном море, – и пошла бы работа! А советчики мои одно зудят: «Куй железо, пока горячо! Взята Казань басурманская, дальше юрты забирай… Астрахань, Черкасские земли… Крым!..» Несмыслят тою, что за дальним погонишься – ближнее уйдет! Астрахань – она не нынче завтра сама наша. Тамо мы, если не закупили, так подкопали все: и силу царскую, и думу их нечестивую, мусульманскую… Чеченские князья – сам ведаешь, владыко, – как прознали о гибели казанской, так и потянули к нам. Вон палаты полны у меня от князей да послов ихних. Грузинская сторона православная – прямо наша, и толковать нечего. А ежели мы туды зря теперь, силом кинемся, кровь да казну терять станем на покорение сыроядцев-кочевников, – люторы, соседи лихие, враги неутолимые, за ум возьмутся, воедино сольют города вольные да бискупства свои. Тогда не угрызть нам их… И ничего-то этого не разумеют советчики мои, поп с Алешей… Вот что горе мое, обида лютая! Вскочив, Иван заходил крупными шагами по небольшой митрополичьей горенке. – Так, так! – вторил ласково Макарий, хорошо знавший все, о чем говорит Иван. Но понимал владыко, что юноше хочется и надо высказаться, душу излить, – и не мешал порыву сердцеведец… – И ведь никак не поймут, гляди, что миновала ихняя пора! – стукнув рукой по столу, мимо которого проходил, воскликнул Иван. – Терплю я пока. Так ведь оно еще хуже!.. Отольются им все слезки мои… 0-ох, отольются… Себя не жалеют, дурачье… «Мы-ста да мы-ста!.. Мы – землю с твоими отцами-праотцами собирали, нам и книги в руки!..» А я скажу: пустое дело!.. Конечно, без людей нельзя… Да не тот яблочку хозяин, кто землю круг дерева копал, а тот, кто зерно садил. А зерно мои деды садили, и меня научили, и наследие мне свое отдали… Я и хозяин. Дерево взросло… Теперь землю вскапывать – вред один… Влага дождевая – сама до корней пути найдет… И яблочко я, я один сорвать могу. И не советчики, не равные мне нужны дружинники, а слуги послушные. И будет так… Знаешь, владыко, как мне сейчас думается?… Вот припомнил я: первый день мой под Казанью… До рассвета дело было. Пошли мы к самому юрту, казаки вперед рассыпались… Воротились, говорят: тихо все, чисто впереди, нет засады за горой. И стало войско передовое на крутую гору всходить. Каждый голова, каждый сотник – своих ратников отдельно вел, поодаль один от другого. Шли, как кому способно было. Где леском, где ложбинкой идут в темноте, ползут, цепляются, карабкаются. Не видно самим: куда идут? – знают одно: кверху надо. Не видит один воин другого. Одна рать от другой – и кустами, и ярами отрезана. И все знают, и заодно свое дело делают. Срываются порой на круче… Во тьме иной и земляка толкнет или, с досады, кулаком двинет: под ноги не подвертывайся! А все вперед лезут… Там иной, общий грозный враг за горою, кого сломить надо. Или самому сгибнуть. Но вот и до вершины дошли. И рассвет заалел, показался. Вожди своих ратников, ратники – вождей узнали, видят друг друга. И Казань впереди… А из нее – наших заметили. И высыпали неверные с кличем, с воем диким… Уж тут не то что каждый за себя, а голова за свою сотню, – два вождя за дело взялись: Микулинский да я, с братцем моим на подмогу. Люди строй строить начали, стеной живою встали. И куда мы, вожди верховные, поведем, куды глазом мигнем – туда все с горы и кинется. Ежели тут да по-прежнему, по-ночному: каждому волю дать, – только бы нас и видели! Избили бы враги поодиночке всю рать христианскую. А как сплошная стена наша с горы кинулась-покатилась комом снежным, на отряды бесерменские как ударила, – так каменная ограда одна казанская и удержала рать русскую, страшную, неудержную, словно прибой морской… Так само и царство… Пока оно в гору шло – каждый за себя: князья и дружинники, и бояре думные – все врозь да порознь дело государское вершили да делали, а то и свару затевали порой. А как дошла сила русская, земная, государская, почитай что, на гребень горы, – тут каждый знай свое место!.. А хозяин и владыко земли, – я, после Бога… да тебя, отец митрополит! – словно спохватившись, добавил Иван. Макарий тонко улыбнулся. – Ну, исполать тебе, Ваня!.. Словно нового нынче тебя я познал. Не мимо сказано: «Во скорбях, и болезнях открывается человецем премудрость Божия». На пользу тебе пошла хворь долгая… – Быть может, отче! А только, кабы не зазорно, – один старый клич поновил бы я, наш царский, клич дедовский: «С нами Бог!» Еще бы по-новому кликать научил: «В гору все, в гору, вперед, с Бога помощью!» – Что же, Бог в помощь… Заведи новые порядки на благо Земли… И благо ти будет… А только, мекаю, сыне: не сразу все поналадишь… Время больно тяжелое… – Тяжелое, владыка… И горячее время. Страдная пора моя царская. Сам вижу! Бой в дому и за рубежом земли ждет меня… Посему, для покою своего, забочусь о грядущем. Великая еще у меня забота есть одна. Вон, первым делом, царство я покорил Казанское. Второе – ты сам мне сказывал: царский титул – в роду у нас, у Мономаховичей, извечно живет. Ты же меня и царским венцом венчал. А соседи, братья наши, короли и государи, даже хан крымский неверный, – не желают чести оказать, звать-величать меня царем Московским… Все в великих в князьях живем мы у них. Покою мне то не дает… Сейчас литовские послы, гетманские, ждут с грамотой… О перемирье просят. А в грамотах – царского титула моего нет же! Были ж они у тебя, владыко. – Были, были… Все я тебе сказывал, как отвечал им… – Вот, вот… Упрямы, еретики безбожные! Не величают меня, царя, как Бог повелел! Хоть назад их гнать домой, миру не давши!.. Как думаешь?… – Мое ли дело тебе на царенье указывать?… А только полагаю: не лукавство ли тут? Знают, что времена у нас тяжелые… Что мы на люторов снаряжаемся… Думают: и без царского-де титла мир Даст Москва! А ты возьми и погони их домой, к магнатам, к Жигимунду Литовскому. Погляди: с пути, с дороги не вернутся ль? Нет ли у них про запас иной грамоты крулевской, с полным твоим царским величаньем? Ведь им тоже солоны пришлись находы московские на окраину ихнюю… – Да! – с самодовольной улыбкой подтвердил царь. – Немало полону, и городов, и земель у них поотбили… Почитай, к Киеву самому подобралися. Только все им мало. Твердят: Смоленск я воротил бы им! Без того – нет вечного мира меж нами, и быть не может… – Так им же сказано в ответ и про Киев, и про Полоцк – дедину московскую, и про Витебск – город твой наследный… И про Гомель, что недавно, гляди, в малолетство твое был отбит… Дело бесспорное… Что толкуют зря! – Не с барами литовскими толку искать! Круль-де ихний отвечает: «Давно Киев мой, – и не тебе, мне царем Киевским зваться пристало… И без Смоленска – миру не быть! А что мечом взято, то даром назад не вертается!» Словно бы мы Смоленск – вертеном воевали! Теперя, правда, после Казани, посговорчивей стали еретики, да все толку мало… Правда твоя, владыко, попробую попужать Довойну с Воловичем. Назад их без миру погоню… – А про имя свое царское, ко всему, добавь: «Вон и Казанское царство мое. Как же, мол, я не царь?…» И Владимир Святославич крестился и землю крестил, его царь греческий и патриарх вселенский – венчали на царство русское, тако и писался он… Так и образ его, как преставился государь, – на иконах пишут царем во всей славе земной… – Скажу, скажу… А еще того бы лучше, кабы наново патриарх меня царьградский, дедовским обычаем, соборне на царстве подтвердил… Можно ль так владыко? – Отчего нельзя? – в раздумье, слегка затуманясь произнес Макарий. – Коли московских митрополитов помазание не довольствует иноземцев, мы и патриарха приведем к соглашению… – А за казной я не постою… Сам знаю: ничего даром не сделается… – То-то же, чадо мое… Готовься, развязывай кису… Готовь калиту дедовскую! – улыбаясь закивал головой Макарий, довольный сообразительностью Ивана. – Да и то сказать: на украшение церкви Божией пойдут рубли да золотые червонцы московские! Так и не жаль… – Не жаль, не жаль, отче… Одначе, прости: сверх меры утрудил я тебя, недужного… И сам затомился… Зато обо всем потолковали. Душу я поотвел. – Вижу, вижу, Ванюшка! – по-старому называя царя, как звал ребенком, ласково отозвался Макарий. – И всегда пусть тако будет, пока жив я… Царя в тебе, и сына, и друга рад видеть советного… Верь старику… Безо всякой корысти я в деле твоем царском. – Знаю, вижу, владыко. Только ты да Господь – и слышите надежды мои, молитвы горячие… Знаете душу мою… А иные – прочие? Э! Лучше и не поминать… И, приняв прощальное благословение владыки, Иван покинул тихую келью. А хозяин, проводив взглядом державного гостя, долго глядел ему вслед и потом вполголоса проговорил, по привычке людей; живущих одиноко: – Ну, батько Сильвестр, пробил твой час… Зазнался, видно, мой попик… Высоко метнул… Орленок-то куды разумней этого пестуна, мной приставленного… А уж Одашева?… Ну, его и подавно надо прочь поскорей… Да тут мне еще царица поможет… А после? Да будет воля Твоя, Господи… И да процветет земля Русская!.. Две недели не прошло с этого дня, а Данило Захарьин, потолковав с царицей, которой привел нового потешника для развлечения в долгие скучные часы безделья, – явился и к Ивану. – А что, государь! – спросил он. – Не пожалуешь ли? Новых затей у царицы-матушки не поглядишь ли?… Фрязин тута один… Раньше в толмачах служил… Потом – его с чего-то далече услали советники твои первые: поп и Олешка… Чуть что не на Рифей, руду искать… А он – и знать того дела не знает. Его дело на языки на разные ведать да шутки скоморошьи играть. Больно ловок. Пытал я фрязина: с чего-де так заслан был? Молчит… Один ответ: «Их была боярская воля. Платили знатно. Я и творил волю господскую: ехал куда сказано, делал, что приказано…» – С чего же тебе-то на ум запало: вернуть его на Москву, потешника-фрязина? – пытливо вглядываясь в хитрое, довольное чем-то лицо шурина, спросил Иван. – Так… Государыня-сестрица заскучала… А я про штукаря ненароком проведал. Выписал, потихоньку и от попа, и от Одашева. Чтобы не осерчали, храни Господи… Еще не прибили бы нас… – Нас?! Прибили?! С ума ты спятил, Данилко! – Храни Боже, государь… Я – про себя с Никиткой говорю. Людишки мы малые. Не про тебя молвилось… Помилуй!.. Это они только, покуль хворал ты, и могли… – Ну, буде… Сам помню, что было. Не чай меня подзуживать… Добро уж… Приду твово диковинного штукаря повидать. Сам и повыспрошу его. Что-то мне не то здесь чуется… – Помилуй, государь. Только сестру потешить – вся и забота была моя… – Ладно, добро… Поглядим тамо… И, несомненно заинтересованный речью Захарьина, Иван отпустил шурина, ясно видевшего, что заряд его попал в цель. Тишина после обеда, после полудня, во всем дворце и в теремах царицыных, – мертвая тишина. Поели – и спать полегли все. И только перед вечернями снова оживают покои и горницы, светелки и переходы. А затем, с курами, при наступлении сумерек – опять спать ложатся, помолившись, чтобы с первой зарею, с первым криком петуха проснуться и новый день так же прожить, как вчерашний прожит. Среди теремных покоев, в стороне, помещается обширная горница, полутемная, потому что два ее небольших оконца выходят в другую, смежную комнату и только оттуда получают солнечный свет. Обыкновенно и эти два просвета закрыты изнутри ставнями, потому что горница отведена под склад вещей, которые не сдаются в дворцовую казну, но и не находятся в повседневном употреблении, при обиходе царицыном. Тут и наряды ее праздничные, не самые дорогие, в сундуках, и ларцах, и в укладах дубовых: и перины запасные, и холсты тонкие, и серпянка домотканая деревенская, оброчная дань баб деревенских из царских сел и угодий… Много тут всякой всячины в коробах и так, по углам лежит, по стенам развешано, в узелках, в сверточках припрятано… И шелка цветные для вышивки пелен и воздухов, над которыми царица часто трудится, и бисера разноцветные… И много еще разного… Нынче – кладовая эта прибрана ладненько. Окна так же, как всегда, ставнями прикрыты. Освещена горница восковыми свечами и лампадами, которые зажжены перед неизбежным киотом в углу… Стены, раскрашенные масляными красками, – совсем пусты. Одна, самая широкая, покрыта простынями, сшитыми и заменяющими цельный занавес. Перед небольшим столиком, какой обычно устраивают себе фокусники всех времен и всех стран, суетится небольшой, черномазый итальянец. Таких много можно было встретить на улицах и площадях западных больших городов под кличкой шарлатанов и кудесников. На соседнем столе стоит простой, грубой работы, квадратный ящик с одной стеклянной стенкой – первобытный волшебный фонарь. Чечевицеобразное стекло – укреплено внутри неподвижно и может давать только известного размера смутное отражение на стене или на занавесе. Но и того достаточно для удовлетворения неопытной еще публики, принимающей фокус – за деяния нездешних сил. Маг-итальянец одет в обычный наряд астролога: в мантии, с высоким колпаком на голове. Черный плащ, усеянный золотыми звездами, серебряными полумесяцами и красными фигурами чертей, – довершал впечатление таинственности и страха, разлитое сейчас в дворцовой кладовой, ставшей чем-то вроде «комедийной храмины» или сцены. Не в первый раз творится подобное во дворце. При старухе – бабке Ивана, при княгине Анне Глинской – был даже свой присяжный фокусник, часто потешавший и детей, и взрослых при дворе… Но с появлением Сильвестра все подобные «нечестивые забавы, игры и позорища дьявольские» были исключены из обихода царского. И вот, после долгого перерыва, да и то потихоньку от обоих блюстителей царского благочестия, по старине, устроился настоящий вечер. Волнуется, ходит итальянец у стола, осматривает фонарь… Его очень занимает исход сеанса. Ведь в случае удачи обещано бедняку, что дадут ему возможность, с богатым награждением, вернуться на родину… Избавят его из кабалы, в какую он попал добровольно, связавшись шесть лет тому назад с первым советником царским, Адашевым… И, весь в лихорадке, ждет фрязин урочного часа… Вот собралась и публика. Немного ее. Человек десять, и все женщины: царица с четырьмя-пятью своими боярынями и девушками ближними, из родственных семей… Наконец явился царь с двумя Захарьиными. И Висковатов с ними. Никого больше. Сели на места. Царь впереди. Бояре стоят. Царица подальше села, а вкруг нее, за спиной, прямо на коврах уселись девушки. Две старые боярыни на сундуках приткнулись: боязливо озираются и крестятся незаметно, в душе осуждая затею царицы молодой. Начались и идут чередом чудеса разные и фокусы, основанные на проворстве рук, на отводе глаз… Вещи появляются и исчезают, растут и уменьшаются. Целые волшебные игрища устраивает маг. Вот из пустого кулака вынул он куклу: совсем татарин… Миг – и литвина кукла в другой руке качается… Ставит фокусник своих актеров на столик, и, покоряясь незаметным проводам и нитям, драться начинают мертвые куклы. Вот на помощь татарину турок ползет, неизвестно откуда явившийся на столе. А за литвином вырос рыцарь ливонский и другой – германский, оба в сталь и железо закованные. С трудом ступают… И накидываются трое на двоих агарян, разговаривают на разные голоса. И вдруг начинают поглощать, словно удавы, своих противников, вступая в драку из-за дележа добычи, так как трудно двоих мусульман на три рыцарских глотки поделить. Вот уж только двое из пяти осталось… Вот и один из последних упал… Тоща оставшийся, германец, на глазах у всех хватает руками павшего врага и начинает его глотать. Брюхо у рыцаря растет, растет… Лопается… Оттуда сыплется казна золотая и разные драгоценности. А рыцарь падает мертвым. Вдруг, неизвестно откуда, является витязь в оружии: русский богатырь. Он подбирает все принадлежащее мертвым недругам, кланяется царю, царице, по-русски, сносным языком приветствуя их, и внезапно исчезает, словно в воздухе растаял… – Ай да молодец, фрязин! – произнес Иван, все время с интересом следивший за проделками кукол, порой неудержимо хохотавший в самые забавные минуты. – Добро! И на голоса ловко говоришь… И повадку нашу русскую знаешь: двоих стравить, третьему быть, все забрать, во славу христианства православного… Видать, Настя, и тебя братец твой потешить сумел, забавника такого подыскавши. «Как же, государь… Я бы не звала тебя, кабы не видела, что стоит того… – отвечала царица, сохранявшая почему-то все время серьезное выражение лица. И только легкая улыбка озаряла его в самые интересные минуты представления. – Что ж, разве не все еще? – спросил Иван, видя, что маг, при помощи одного из братьев царицы, тушит все свечи, кроме лампад у киота. Но и здесь поставлен был высокий легкий экран, вроде ширмы, так что в покое стало темно. Иван невольно вздрогнул. – К чему это темь такая? – нервно спросил он. – Не люблю я… – Не тревожься, государь! – отвечала Анастасья, словно угадавшая тревогу мужа. Она теперь встала, подошла к мужу и совсем прижалась к плечу его, словно готовая оберечь Ивана ото всякой случайности. Иван успокоился и стал с любопытством глядеть. Фрязин такой же ширмой начал отгораживать столы свои со стороны публики. И скоро свет одинокой свечи, горящей на одном из столов, скрылся от глаз присутствующих. А Захарьин, подойдя к Ивану, объяснил: – В сей час, государь, чудо покажет фрязин: явление Самуила царю Саулу, как волшбу свою творила ведунья Эндорская… Больно забавно… И тоже на голосах представит: как все толковали они… Иван хотя и волновался, чувствуя, что вот теперь именно предстоит нечто важное, но овладел собой. – Ну что ж, пускай колдует фрязин… С нами Бог, и расточатся врази Его… – Да воскреснет Бог и да расточатся врази Его! – многозначительно повторил Захарьин. – Начинай, что ли, фрязин! – приказал он магу. И сразу из-за высокой черной ширмы, отгораживающей фокусника и столы его, полились оттуда, засияли лучи дрожащего света; круглым широким пятном упали на противоположную от Ивана стенку, завешенную белыми простынями. В круглом световом пятне постепенно стали обрисовываться какие-то фигуры… Царь Саул, в византийском, современном Ивану, наряде царском, с короной на голове, с жезлом в руке. А перед ним – страшилище-старуха, сгорбленная, скрюченная, кидает волшебные зелья в пламя костра, краснеющего у костлявых ног колдуньи. И говорит она скрипучим голосом Саулу: – Трепещи! Сейчас уведаешь судьбу свою. – Не трепещу! Я царь Саул… Являй мне судьбу мою! – властно, мужским голосом отвечает чревовещатель-фрязин себе же самому от имени вызванных им теней. И вот над прежними двумя фигурами, царя на воздухе, появляется мертвец в пеленах, но с открытым лицом, пророк Самуил, и спрашивает: – Кто звал меня? Глухо звучит замогильный голос, необыкновенно знакомый Ивану. Затем, услышав вопрос Саула: «Чего ему ждать?» – тень Самуила грозно изрекает: – Горе тебе! Гибель!.. Кайся в грехах… Пробил час!.. Иван весь задрожал. Сомненья нет! Этот же самый голос слышал он шесть лет назад на Воробьевых горах во время большого пожара московского, когда поп Сильвестр сумел всецело овладеть душой и волей его… Когда призраков вызвал он и пугал царя адом… Значит, и тогда комедию играли… Смеялись над ним, над верой, над душой его. Сильвестр с Адашевым… какая низость!.. Стыд какой, что он дался неучу-попу в обман… Неожиданно горький, истерический смех вырвался из груди у Ивана… Все громче, злее звучит… И удержаться не может царь. Вон уж и свет раскрыли, забаву прервали, свечей зажгли много, хлопочут вокруг царя, воду дают, ворот расстегнули… А он все не остановится, в себя прийти не может, хоть и хотел бы… Кое-как прекратился нервный припадок. Сумрачен Иван. Все в тревоге крушм стоят. Один Захарьин ликует, как ни старается скрыть свое настроение. Теперь несомненно: погибли оба первосоветника, обманом завладевшие душой царя, пленившие его волю на шесть лет. – Выдьте все… И ты, Настя!.. – приказал Иван, успокоившись понемногу. – А фрязин где?… Мага уж нет в покое. Убрали его. Но он дожидается рядом. Все вышли. Входит итальянец, в землю кидается перед царем. – Прости, государь! В уме не было так потревожить тебя… Потешить мнил! – странным, непривычным говором, но понятно, по-русски молит бедняк. – Встань. Не сержусь я… И не ты меня смутил… Болен я недавно был очень… Еще не совсем оздоровел, оттого все… А ты мне по совести поведай одно, что спрошу тебя… – Видит Мария Дева, все скажу!.. Что у нас, что у вас – один закон: нельзя солгать помазаннику Божию, как нельзя Богу лгать… – Вот и хорошо… И еще мне присягу дай… Вот крест мой: Распятие с мощами Николая Барийского… Ваш он святой, как и наш… Вот – Евангелие… Клянись: никому про нашу беседу слова не проронишь… – Клянусь, государь! – Иу и ладно! – хриплым, усталым голосом продолжает Иван. – Скажи: не случалось ли когда тебе, так же вот, как и сейчас, только ночью, из места потаенного, голосить, словно из могилы: «Покайся!.. Гибель твоя настала…» Не случалось ли? – Случилось единова, государь! – бледнея отозвался фрязин. – Только как ты знаешь? Я и тогда клятву давал, чтоб молчать… Как уж и быть мне? Не ведаю… Гибель пришла для души моей!.. Да и сказано мне было: слово кому пророню – не жилец я на свете!.. Убьют, запытают… И набожный итальянец стал бить себя в грудь, шепча слова молитвы. – Не бойсь, не стану искушать тебя. Сам все тебе скажу. И коли выйдет, ты не говори, а кивни головой. Тем присяга твоя не нарушится. Ты молчать присягался, а про утверждение молчаливое – никто не приказывал тебе? – Правда твоя, государь. Про то речей не было. – Ну вот… Так слушай: поп один, Селиверст, с тобой дело вел… И Одашев, один из вельмож моих нынешних? Так, так! – видя, что итальянец утвердительно кивает головой, прошипел злобно Иван. Передохнув и справясь с порывом ярости, царь продолжал: – Ночью дело было… Вели тебя или везли – сам не знаешь куда?… Так, так. И в покой ввели, там сокрыли?… – Да что, государь, вижу: ты знаешь сам тайну мою… А только в покой меня не вводили… В проходе я стоял потаенном с боярином… И дверь распахнул он и приказал: «Говори те слова, какие учил со мной!..» Я и говорил, как приказано. А на стене, видел я, тени разные таким же фонарем наведены были. А для чего оно было? – по сию пору не знаю, понять даже не могу… Иван так и впился глазами в глаза хитрого итальянца. Но лукавые, черные, бегающие обыкновенно глаза проходимца – теперь так открыто и прямо выдерживали испытующий взор царя, что тот, успокоенный, откинулся к спинке кресла своего. – Добро… А вещь-то была немудреная. Надобно мне было единого старого, надоедного пестуна попугать, вот я, понимаешь, всю затею и завел… Я сам! Не знал я только, кто помогал моим советникам: попу да Адашеву? Награду я большую тогда отпустил. До тебя дошла ли награда та?… – Как сказать, государь, дадено мне… А столько много ли, как ты приказывал, не ведаю. И жадный итальянец в свою очередь засверкал глазами. – Сколько ж? Сколько дали? – с живым любопытством спросил Иван. – Да сто рублев… И служба потом поручена… Хоть и не по мне, а хлебная… Только далеко от града престольного. – Конечно, с глаз моих подальше. Чтобы не вспомнил я о тебе, не доведался правды… Тысячу дукатов выдать я тебе приказывал… – Corpo di Baccho! Porco de la Madonna! – взвыл пораженный фрязин. Тысячу… А они?… – Ну, не горюй! – остановил его Иван. – Делать нечего. Сызнова придется теперь уплатить тебе твое… Да стой, подымайся скорей… слушай! – остановил Иван осчастливленного итальянца, который так и рухнул к его ногам, стараясь губами коснуться хотя бы носка царских сапог остроконечных, сафьяновых, разноцветными узорами изукрашенных. – Клялся ты, фрязин, и еще поклянись: что здесь было – никому не открывать! Мне из-за тебя с боярами моими жадными не ссориться. Так лучше пусть оно будет, словно бы я и не ведаю ничего… И оставаться тебе здесь не след, в царстве моем. На родину поезжай… Поскорее… Провожатого я тебе дам. Он и дукаты с собой повезет, на рубеже тебе их выдаст – и ступай с Богом на все четыре стороны. Здесь, того гляди, и не выживешь ты долго, Фрязин… А мне жаль тебя! – Спаси тебя Бог, государь. Все исполню, как велишь. Детей и внуков научу: молиться за здравие твое царское… А уж что Молчать буду… И на духу не скажу попу нашему!.. Клянусь Марией Девой! Пусть на душе моей грех лучше остается, чем не по-твоему сделаю… И так искренно звучали слова осчастливленного бедняка, что нельзя было сомневаться в готовности итальянца твердо сдержать данное слово. К руке царской допустил Иван мага – и они расстались, чтобы снова свидеться только на суде нездешнем, где только и мог бы узнать итальянец, как его провел болезненно самолюбивый Иван, какую услугу он оказал царю, раскрыв ему глаза на хитрость Сильвестра и Адашева. Взбешенный царь, оставшись один, не знал, что ему начать, как поступить. – Росомахи жадные… Аспиды подлые, клятвопреступники дьяволовы… Что мне делать? Куда кинуться?… И мстить-то сейчас не могу… мстить не могу! – с воплем вырвалось у Ивана. Долго оставался он тут: словно зверь, долго метался по пустынной, полуосвещенной кладовой, прежде чем овладел собой и мог с надменной, холодной улыбкой выйти к ожидающим его за дверьми Захарьиным и жене. Видя, что царь не зовет их и сам не показывается, они все стояли в тревоге и слушали, что творится за дверью… Но там раздавались только тяжелые шаги Ивана и глухое бормотанье, выкрики его злобные… Стыд, оскорбленное самолюбие, злоба на обманщиков душили царя. Никто, даже царица не решилась войти туда без зова. Вздох облегчения вырвался из груди у ожидающих, когда Иван с презрительным, угрюмым выражением лица появился на пороге и сказал: – Благодарствую на потехе, жена… И вам, шуревья дорогие. А теперь за трапезу пора. И направились в столовую палату, тихие, сумрачные, словно чуя близкую грозу и задыхаясь в атмосфере, полной электричества. – Ну, крышка теперя и попу, и Олешке! – успел по пути шепнуть Захарьин – Захарьину, незаметно самодовольно потирая свои потные, жирные руки… Дня три прошло. Фрязина к рубежу везли под надзором верного человека из близких к Захарьиным служилых людей. Царь с царицей и с царевичем в дальнее богомолье собрался. Объявлены сборы великие. Чуть не полцарства объехать предстоит. Из Москвы в прославленную Свято-Троицкую обитель, к мощам преподобного Сергия. Оттуда – в обитель, раньше не посещаемую Иваном, к Николе Песношскому; монастырь тот стоит на Песконоше-реке. Затем обитель во имя Пречистой Девы Марии в Медведовке навестят и, через Калязинский монастырь св. Макария, ангела митрополичьего, прямо в далекую Кирилловскую обитель проедут, к Белозерской пустыни, где и городок, и крепость сильная, Белозерская, – среди лесов и болот укрыта, обычный приют властителей русских, если враг опасный нагрянет нежданно-негаданно под Москву… Там же, в крепости, и тайники большие устроены, где казна царская, родовая, мономаховская припрятана… От святого Кирилла, давнего защитника и старателя Земли, проедут богомольцы державные назад чрез Ферапонтовскую пустынь, навестят ярославских чудотворцев, князей и святителей мощи нетленные. Дальше, в Ростове, у раки преподобного Леонтия помолившись, побывают и у преподобного Никиты, поклонятся мощам и честным веригам подвижника, а затем на Москву прибудут… После сцены в кладовой с фрязином Иван ночью же к Макарию кинулся… Долго беседовали они. Успокоил немного старец возмущенного царя, снова поставив на вид, что карать покуда никого нельзя. Слишком за шесть лет власти оба временщика на полной свободе большие корни пустили, людей своих везде насажали, советников, друзей завели… Как понемногу они в силу входили, так же постепенно, измором надо ослабить их, ставленников Сильвестровых и Адашевских – своими заменить, а там уже и за них самих приниматься… Подробно обсудив, как дальше дело вести, – оба собеседника тут же наметили предстоящий путь царского богомолья, Иван принял благословенье владыки, обещая вооружиться терпением. – Коли я вижу, что изверги в моих руках – подождать не велик труд… Оно еще слаще: поизмываться над ворогом… Он думает: его верх! А ты его и придавишь тут! – с хищным блеском в глазах заявил царь. Старик ничего не сказал, только покачал головой и отпустил Ивана. На другое же утро поскакали вестники, сеунчи и гонцы во все концы: коней на заставах готовить, отцам настоятелям весть давать о прибытии семьи царской, на дворы попутные, ямские: чтобы коней сбирали, подводы готовили под обозы царские. По тоням, по угодьям вести даны, чтобы рыбой красной, медом и дичью запасались рыбари, и бортники, и охотный люд монастырский и царский. Чтобы всего везде вдоволь было. Всю ночь не послалось Ивану. А с рассветом – он уж был на ногах, созвал дьяков ближних, бояр большой Думы, в первый раз обойдя Сильвестра, и стал рядить, кого вместо себя на Москве оставить. Обычно – братья царские заменяли царя во время отъездов. Но Юрий – способен только явиться и сидеть, где ему скажут. Отец Ивана – зятя своего, крещеного царя Казанского, Петра Касаевича наместником оставлял. И роду царского заместитель, и не опасен. Крещеный татарин в цари русские не полезет. Можно б и теперь Ших-Алея посадить на первое место в царской Думе вместо себя, да он не крещен… Мусульманин… Именитый человек, старого рода ханского, а все же в христианской Думе ему первому не быть. Остановился Иван на Мстиславском князе. Хоть он и молод, да родич царский, сам роду Мономашьего. И уверен был царь в своем тезке, вдвойне родном и по крови, и по первой жене, царевне Анне, дочери Петра Казанского, двоюродной сестре самого Ивана. Теперь, вот шестой год, Мстиславский вторично женат на дочери Горбатого-Суздальского, родной брат которой, герой казанского взятия, верный и преданный воевода молодого царя. Так и порешили: тридцатитрехлетнему Ивану Мстиславскому предоставить место царское в Думе, печать и гривну царскую доверить, перстень ему наместничий одеть. И везде князю за царя являться. Ему и послов принимать, и князей приезжих. Только мира и войны без царской подписи вершить нельзя. Совет уж к концу подходил, когда придверник доложил приставу, а тот царю – о приходе Сильвестра. – Проси отца нашего духовного! – приказал Иван, с почтением, хотя довольно сдержанно встретил протопопа и указал на место, отведенное для духовных лиц, присутствующих в совете царском. Мрачен сидит Сильвестр. Первая обида: совет царь собрал, а его и не позвал. Вторая: посадил не близ себя, как всегда, а на месте, для духовных советников предоставленном. Самое же главное: не посоветовавшись с ним, на богомолье собрался, путь наметил и – велика сила дьявола! – в тот самый Песношский монастырь собирается заехать, куда много лет не пускали Ивана под разными предлогами. А настоящая причина заключалась в следующем: жил в Песношском монастыре, век доживал опальный епископ Коломенский, теперь – монах простой, Вассиан, злой и опасный человек, друг бывший покойного царя Василия, немало смут и горя посеявший на Руси, из желания угодить самовластному государю, тому самому, который порой не щадил и клира духовного, всемогущего доныне в царстве Московском. Невольно, по старой памяти, опасались правители: и теперь, гляди, Вассиан Топорков сумеет восстановить сына против окружающих, как умел восстанавливать отца, чтобы самому меж тем выгоды и почести добывать… У каждого из «сильных» рыльце было в пушку. И Вассиан знал о них самую подноготную!.. Молча, слова не пророня, досидел Сильвестр до конца совета. Когда же царь отпустил всех, поп подошел и сказал отрывисто: – Не дозволишь ли, государь, побыть с тобой часок? Дело есть… – Что? Просьба али забота какая по собору нашему Благовещенскому, по приходу твоему, отец протопоп? Рад потолковать. Оставайся… – любезно, но очень сдержанно ответил царь. Совсем поражен стоит Сильвестр. Правда, после этой бурной сцены, когда протопоп промахнулся и чуть ли не открыто принял сторону Владимира, после болезни своей – не по-прежнему относится к нему Иван. А все же этот голос, этот важный прием, обхождение, как с чужим, – прямо непонятны властному пастырю. Знал недавний временщик, что митрополит не разделяет многих его мыслей и мнений. Но если недругом, так и врагом не будет Макарий Сильвестру и Адашеву! Так решил протопоп. Кто же еще, кроме владыки, может влиять на царя? Захарьины, конечно. Они подбили на поездку к Николе Песношскому, в берлогу к Вассиану, недругу опасному… Они все мутят. Да, люди это – недалекие, мелкие. За собой промашки особой не чует самоуверенный диктатор; он не знает, какая пропасть вырыта ловко между юным царем и обоими его наставниками… И надеется протопоп, что успеет все на старое повернуть. Он ли царю не пригоден, не полезен был столько лет!.. Поймет же Иван… Помнит же он ту ночь страшную на Воробьевых горах! Быстро эти соображения промелькнули в уме протопопа. Смело порешил Сильвестр пойти прямо к цели. Смело заговорил. – Перво-наперво, пожурить хочу тебя, сыне. Грешно, грешно! Старика, меня обидел… Советника своего, отца духовного, по обителям по святым собираясь ехать, на совет не позвал… И в Думу царскую не зовешь опять же… Было ли вот все шесть лет такое? Не было, сыне… За что обижаешь? Нет на мне вины перед тобой… – Какая обида? Я тоже думаю, перед Богом только мы все грешны, а не один перед другим! – загадочным тоном, не то любезным, не то насмешливым, ответил Иван. – О монастырском пути, не обессудь уж, с владыкой-митрополитом всея Руси толк у нас был… Тебя позвать и не удосужились… Нынче в Думе нашей, опять же, дела все были неважные, духовного чина и не касаемые; рядили, кого на Москве оставить на мое место? Твою думу я знаю: брата Володимира надо бы? – не то спросил, не то с уверенностью произнес Иван. – Вестимо, князя Володимира. Первый по тебе и есть… – Вот, вот… А бояре мои иначе удумали, как слышал: стрыечного мово, Ваню Мстиславского над собой посадили. Им с князем сидеть, их и дело. А какая же речь у тебя? Каки дела? Говори, мы слушаем… Да поторопись, отче… Еще у меня заботы есть неотложные. Ушам не верил Сильвестр. Прямое глумленье сквозило в тоне и в словах юноши, недавно покорного и ласкового, как ягненок, под влиянием внушений его, Сильвестра, и Адашева… Задыхаясь от подкатившего к горлу волнения, подавляя приступ гнева, протопоп глухо заговорил: – Не узнаю, воистину не узнаю тебя, чадо мое духовное… Словно подменили нам царя благочестивого. Никогда таким не видывал тебя. – Вот, вот! Иные люди мне также сказывали: не узнают меня. Да тебе, видно, моя перемена не по сердцу… Ишь, даже жилы на челе напружинились… А тем, прочим – ничего! Приглянулось даже, что я царем хочу быть, а не дитей малым. Так сказывай, отец протопоп: чего надо? Выкладывай. – Мое слово короткое. Вижу, подпал ты под власть духа гордыни, духа лукавого. Берегись: я ведь и обуздать тебя могу, аки пастырь твой и отец духовный… И за митрополита самого не укроешься… – Что грозно так?… Не очень-то, батька… – Помолчи! Хошь и царь, да молод ты… Когда твой отец духовный говорит, выслушай, чадо неразумное… – Батько! – Говорю: молчи! Али канонов не знаешь? Правила позабыл? Не с царем я говорю, со христианином, с своим сыном во Христе… И власть моя иерейская велика есть над тобой… Пока не сменят меня собором, иного тебе духовника не дадут… – Недолго ждать, батько… – Да и я ждать не стану. Сам ранее уйду. Слушай, что теперь я велю… – Приказывай, приказывай… – На богомолье ты задумал не в пору ехать… – Как не в пору? А вон митрополит-владыко и все толкуют: самая пора! И Казань взята, по милости Господа… И сына Он же мне послал, Владыка!.. И с одра болезни Его Промыслом святым я поднялся, хоша многим то и не по нутру… Как же не возблагодарить мне Моего Создателя?… – Э, ладно там… Держать тебя никто не станет. Все же дело доброе… Поезжай, молись. Только в Песношский монастырь, гляди, не заглядывай… Нет тебе моего благословения на то… Да я к Белоозеру тащиться не след с дитем малым… Лето жаркое грозится быть… Заморишь царевича по пути… – Дядя его, князь Володимер Старицкий, возрадуется… – Не изверг князь, не Ирод иудейский, чтобы гибели человеческой, смерти дитяти неповинного радоваться. Эй, вздору не толкуй! Подумать можно, что снова стал ты весело ночи проводить… – Батько! – Да что, батько? Вестимо, коли поп, так и батька… И то мне сказывали: скоморошества какие-то намедни затевались в терему у царицы. Гляди… Вспомни пожоги огненной дни и ночи страшные… Вспомни горы Воробьевские, где свел нас Господь!.. Побледнел Иван, выпрямился, как струна, кулаки сжал так, что ногти в тело вошли! Но звука не издал, слова не сказал, – задумался только. Видя смущение и перемену в царе, Сильвестр еще смелее стал. Подумал, что устрашился Иван при воспоминании о пожаре… И твердо, но спокойнее заговорил протопоп: – Так вот, окромя Песноши да Белоозера – всюду поезжай, даю тебе мое пастырское на то благословение… – Благодарствуй, благодарствуй! – совладав с приливом ярости, вызванным наглостью Сильвестра, произнес напряженным, рвущимся голосом Иван, весь охваченный мыслью, как бы побольнее унизить и отомстить за все этому старику… – Ну вот, опомнился!.. И ладно. И я не стану долго журить… Заживем в ладу, по-старому, тебе на славу, земле на пользу! – примирительно заговорил протопоп, приняв за наличную монету саркастическую благодарность Ивана. – А то знаешь, чадо, как было думал я: не послушаешь ты совета моего спасительного – и Уйду я, отрекусь от тебя, и отречется со мной благодать Божия от твоего трона… – Ой, не пужай, отче!.. Уж не делай ты этого! – все тем же загадочным, нервным голосом отозвался царь. – Да уж не сделаю… Не сделаю… Послужу тебе и царству, пока силы слабые не изменили… Ну, буди здрав… А если тебе что шептуны нанесли про меня, – не верь!.. Я у престола служу церковного… Не покривлю душой… Всякая моя дума – тебе и царству на пользу… – Ну, вестимо… Как же иначе… И людей вы с Адашевым всюду таких же благочестивых, богобоязных посадили мне… – Верно, верно… Сам понимаешь… Ну, Бог тебя храни… Прощевай, чадо мое милое… Царь боголюбивый… Знал я, что это все пустое… Наветы ворогов наших… – Пустое, пустое, батько… А кого ты это «нашими» величаешь?… Адашева, что ли?… – Его, вестимо. И много иных, благочестивых бояр и воевод, а не ласкателей и наушников, как иные-прочие… Уж покарает их Господь, помяни ты мое слово вещее… – Не забуду, не забуду, отче… А ты – не серчай… Не уходи еще сам, подожди, поколь погоню тебя!.. – Как погонишь? – насторожившись, спросил Сильвестр… – Нет, что я?! Пока не поклонюсь тебе за все твои заботы, советы да молитвы горячие, по коим посылаются мне от Бога милости великие… – Так верно… И еще пошлются, коли покорен будешь мне по-прежнему!.. – довольный неожиданным поворотом беседы, сказал Сильвестр. – А яуж, так и быть, не пожалею кости старые: поеду с тобой по монастырям… – Поезжай, поезжай, отче… Помолись… Оно нелишнее николи. – О-ох, не лишнее! Все мы во грехах тонем… И лучшие, как и буи, шататели подорожные… Ну, здрав буди еще раз… Пойду я… Служба скоро у меня… И, уверенный в легко одержанной новой победе над душой Ивана, спокойно удалился Сильвестр. Но как бы он задрожал и растерялся, если бы хоть на миг единый мог заглянуть в грудь тому, кто так спокойно простился с ним сейчас и до двери проводил протопопа как духовника и наставника своего! Выступил из Москвы длинный поезд царский, на версту растянулся, если не на две. Царица – в колымаге с царевичем и двумя боярынями ближними. Иван – верхом, окруженный блестящей свитой. И Владимир тут же, и Мстиславский-князь. Он до Троицы проводит царя, а там и назад повернет. Адашев едет со всеми… Курбский Андрей недавно вернувшийся из Свияги, князья, воеводы, которые помоложе, все на конях провожают царя. И азиатские царевичи тут из Думы царской, из приказа ратного… Владимиру указано из Троицкого Посада к себе, в новый удел ехать, в Кострому… Все прежние земли у князя отняты, чтобы оторвать его от прежних слуг и подвластных людей, отнять возможность прежние ковы ковать. Но Владимир, дав клятву в верности, твердо решил держать ее и беспрекословно исполняет, чего ни требует от него Иван. В блестящем одеянии, увешанный дорогим восточным оружием, едет во главе царской охраны – новый любимец Ивана, Саин Бекбулатович, царевич астраханский… Царь, подкупленный горячим обожанием азиата, одарил щедро и приблизил к себе Саина, помня важную услугу его в роковой день присяги боярской. И не сводит красивых глаз с Ивана новый его друг и телохранитель, искренно готовый себя отдать на растерзание, только бы оберечь царя. К вечеру того же дня поезд достиг ворот Свято-Троицкой обители. Как водится, с крестами и хоругвями, со священным пением и иконами встретили царскую семью монахи с игуменом во главе. Не отдыхая, только стряхнув с себя пыль, прошли все в храм, отстояли службу, приложились к мощам святителя и чудотворца Сергия, отужинали, а там и разошлись на покой по своим кельям. Наутро ехать собрался было царь, так как далекий путь еще предстоял. Но недавняя болезнь и слабость, поездка верхом и весенний, опьяняющий воздух дали себя знать, особенно после тяжелой сцены с Сильвестром, перенесенной перед самым отъездом. Проснувшись, Иван почувствовал, что не может подняться с постели. Голова болит, все тело, особенно грудь, так ломит, что пошевельнуться нельзя; а ноги словно свинцом налитые… – Ой, Господи, никак ты сызнова занедужил, Ванюша? – всполошилась утром царица, видя, как помутнел взгляд мужа, как он лежит, не шевелясь, хотя пора вставать, в церковь, к заутрене идти… – Нет, ничего… Так просто, старые дрожжи во мне поднялися… Прежняя хворь, видно, след пооставила. Вели-ка прийти кому из спальников да отцу игумену… Повестить его надобно… Да Схарью ко мне… Пусть поглядит: что Бог сызнова послал?… Ступай… И не плачь, не тревожь себя. Правду говорю: не чую я куда для себя… Так все это, пустое… Позови же, а сама к Мите ступай… Исполняя желание мужа, Анастасия призвала очередного ложничего, а сама перешла в соседнюю келью, где помещался царевич, полугодовалый ребенок, со своими двумя кормилками и боярыней-мамкой. Чтобы не отнимать жены у Ивана и по слабости здоровья царицы, ее уговорили не самой кормить сына, а после четырех месяцев передать кормилкам. Иван, как оказалось, не ошибся на свой счет: ничего серьезного не заключалось в нездоровье, а все сводилось к общей слабости могучего, но расшатанного горячкой организма. – Отдохнуть надо денек-другой, а там и снова в путь! – в один голос решили и лекарь царский, и настоятель обители, как большинство старых монахов, сведущий во врачеванье. И все ушли, желая дать покой и полный отдых царю. На второй уже день Иван оправился и назавтра решил дальше двинуться. В то же утро он отправился в собор, к торжественной службе. Отошла обедня, во время которой совершилось обычное моление о царском здравии. Стоявший на «царском месте», направо от входа, у стены, опираясь тяжело на высокий посох, теперь служивший не для символа только, медленно двинулся Иван навстречу игумну, шедшему к царю с просфорой, освященной за здравие государя. – Бог милости послал, царь-государь! Вкушай во здравие сей хлеб освященный… – Аминь! Благослови, владычный отче, игумне честной! – склонился под благословение царь. Когда Иван выпрямился, приняв благословение, глаза его остановились на высоком, худощавом старце-монахе, который стоял позади настоятеля. Явно не русское, смуглое, несмотря на бескровную кожу, лицо, изможденное годами, душевными муками и монастырскими лишениями, поражало каждого своим властным, гордым видом. Темные глаза, усталые и от лет, и от долгой бессонной работы над книгами, все-таки горели умом и неукротимой волей. Отдав низкий поклон царю, инок стоял и выжидал чего-то. – А не позволишь ли, государь… Вот брат Максим… Челом бить желает тебе, волостелю, за все милости великие, ему явленные… Инок снова ударил челом Ивану. Царь, хотя и не видел раньше монаха, сразу понял, что перед ним стоит Максим Грек, пресловутый толковник книг церковных и переводчик их на славянский язык. Албанец происхождением, Максим всю свою юность провел в путешествиях по Западной Европе, слушал богословие у парижских и флорентийских теологов, изучал языки, историю церкви и минувших царств. Затем, повинуясь влечению к тихой, научной работе, поступил на Афоне в знаменитый тогда Ватопедов монастырь. В 1506 году отец Ивана, царь Василий, склонный к западной науке и просвещению, пожелал перевести для своего народа на славянский язык многие книги церковные, еще неизвестные на Руси. Он обратился к патриарху Константинопольскому, прося выслать знающего эллинскую и еврейскую премудрость опытного толковника. Патриарх выслал на Москву двадцатишестилетнего, но ученого Максима. Здесь – Максим Грек явился предшественником Никона, менее его счастливым, но зато и причинившим меньше горя и мук десяткам тысяч людей на долгие годы. Переводы Толковой Псалтири и других греческих и еврейских рукописей Максим делал сперва на латинский язык, с которого два дьяка-толмача – Димитрий да Васька Зобун – делали новый перевод на славянскую речь. Но, познакомясь с тем богатством в виде древних рукописей греческих, какими располагало книгохранилище княжеское и митрополичье на Москве и в разных монастырях, Максим заявил: – В Византии самой, в целой Греции ныне не найдется такого сокровища… И молодой ученый, охваченный своею страстью, стал изучать славянский язык, чтобы самому уметь непосредственно перелагать подлинник на живую тогдашнюю речь. Дело пошло успешно. Василий полюбил редкого человека на Руси, умевшего душу отдать книжному делу, без всяких корыстных побуждений, – и осыпал его своими милостями. Зависть окружающих, особенно из духовенства, всесильного и тогда, как и в прежние годы, – не дремала. Когда Максим, сверяя прежние, полуграмотные переводы священных книг с греческого и еврейского на русский церковный, стал исправлять явные искажения, допущенные малосведущими толковниками и толмачами-переписчиками, так же плохо знавшими свой язык, как и чужую речь, – монахи и попы забили тревогу, подняли бояр, народ, заговорив о «новой ереси»… И волей-неволей великий князь должен был заточить Максима. Гордому, неукротимому албанцу особенно повредило одно обстоятельство: при Разводе Василия с Соломонией – он принял сторону этой несправедливо обиженной женщины. После пристрастного «соборного» суда, которым руководил явный враг Максима, митрополит Даниил, – монах-толковник за «искажение церковного писания» – как еретик заточен был в Тверской Отроч монастырь, где томился в суровом послушанье больше двенадцати лет. Но вот умер Василий, умер Даниил… И в 1540 году «еретику-мниху Максиму» дозволено было сперва вместе с монахами появляться в церкви и приобщаться Святых Тайн; а там, по настоянию Сильвестра и сторонников его; перевели Максима в Сергиев монастырь, где жизнь стала легче для несчастного опальника духовного, пятьдесят лет прожившего в России, причем тридцать три года из этого числа – проведены им были в нужде и неволе. Об одном молил он всех, кого можно, – и Макария, и Ивана, смягчившего его горькую долю: пустили бы его на родину!.. Но в Москве знали, что умный, неукротимо гордый человек мало хорошего, наоборот, много дурного может порассказать на Западе врагам нашим про Русь, про святителей и князей московских…И ни на каких условиях не отпускали Максима, зорко следили, чтобы вести и письма от него не перешли за рубеж – помимо проверки со стороны тех, кому это ведать было предоставлено… За последние годы особенно стал известен Максим по своей праведной и чистой жизни, Сильвестр, приехавший все-таки в свите царской, – еще с вечера зашел в келью опального инока и долго наедине беседовали они. Максим знал, что благодаря протопопу смягчена опала, облегчены последние годы жизни его – и вот теперь, исполняя просьбу духовника царского, пошел на свидание с царем, под предлогом благодарности; хотя в душе сознавал: нет оснований благодарить угнетателя за то, что тот стал меньше угнетать, не давая своей жертве полной свободы, на какую Максим имел все права. Пристально глядя на Максима, Иван, обращаясь к настоятелю и к нему, заговорил негромко: – Не за что благодарить меня. Я по справедливости смягчил долю страдальца невинного. Прости, брате Максиме, ежели и дальше не все сделано по прошению твоему. Знаешь, ино бывает, и цари не властны в делах своих… – Царь царей Единый всевластен есть! – глухим, но твердым голосом отвечал Максим, чеканя каждый звук хорошо знакомой ему, но не родной славянской речи. – А на памяти твоей владычной благодарствуй, – спаси тя Христос! И вторично отдал поклон Максим царю, с трудом выпрямив потом высокий, но дряхлый и слегка согбенный стан. – Еще моление мое смиренное есть к тебе одно, великий царь! Не дозволишь ли выслушать молитвенника и слугу своего верного? – заговорил он, глядя темными, проницательными глазами в красивые, но усталые сейчас и мутные глаза царя. – Сказать что имеешь мне, старче? Милости прошу… Гряди за мною, честной отец. Через несколько минут Максим сидел наедине с Иваном в келье царской. Сняв верхнее пышное облачение, в простом легком кафтане, царь полулежал на постели, которая так и не убиралась весь день ради слабости его. А Максим неподвижно, прямо сидел на табурете, тут же вблизи, перебирая четки привычным движением сухой, костлявой руки аскета-отшельника. – Ну что же, старче честной, толкуй, что хотел! – произнес Иван, видя, что гость сидит, погруженный в какие-то думы, словно и позабыв, где он, с кем он. – Скажу… Поведаю… – медленно, глухо заговорил Максим. – Ведать надлежит тебе царь: не от себя я пришел, а прислан… – Вот, вот, спаси тя Христос, что сказал. Я и сам так мыслю, что не от себя ты. Благодарить меня особливо тебе нечего… Ну, кто ж послал и для чево? Сказывай? Я и сам так-то, напрямоту, куды больше люблю. От кого ж ты? – От Бога!.. Бог меня послал… – А-а-а, во-о-от что! – протянул Иван. – Ну, это иная, особая будет стать. А я мыслил: люди… Ну говори, говори. Не часто теперь что-то слышно, когда кто от Бога да по-Божьему толкует. Все боле земные помыслы да заботы одолели и друзей, и советчиков моих… Толкуй же, выкладывай… Не о пути ли моем, о походе по монастырям сказать хочешь?… – Вот, вот… О том самом… – Угу… – Видение мне сонное было… – Сонное? Не этой ли ночи? – Вот, вот… И старик, словно желая магнетизировать собеседника, не сводя с него сверкающих глаз, стал говорить убедительным тоном все, чему вчера учил Сильвестр, поманивший Максима надеждой, что при успехе миссии – на волю, на родину умирать отпустят старика. – Снилося мне, что вошел я в храмину некую пустую… И се бысть глас из божницы, там стоящей: «Максиме!» Воззрился, вижу: лик Кирилла святого начертан на иконе, весь сияй, яки жив! И глаголет святитель: «Ступай, возвести царю…» – Погоди, старче! Коли святитель что поведать мне желал, с чего ему было тебе являться? А не мне, царю и помазаннику Божию? Подумай, скажи. – Неисповедимы пути Божий, сыне! Сказано же: «Да свидетельствуют вси языки, яко есть Господь Бог ваш!» Не одним избранным, но и нам, смиренным мнихам, являет благодать свою Христос… Является во всей славе своей недоступной очам мирским, затемненным… – Так, так… Ну, коли очи мои затемнены, просить стану у Господа просветления. Дальше реки! – И глаголет святитель: «Ступай возвести царю, – продолжал монотонно Максим, – что напрасные были обеты его: ехати во обитель мою дальнюю с отрочатем малым и супружницей царицей… Безгодное удумал ехание и поотложити подобает… А равно в Николину обитель на Песконоше да не потщится шествовать… В урон ему то буде!» Сказано было – и смолк глас чудный… И лик на дщице иконной изгладился, словно не было его… – Дивный сон твой, старче… И как раз заодно идет с речами иных моих благожелателей и советчиков. А все-таки обета я не преступлю и поеду. И в Песноше побываю, и у Кирилла помолюсь. Далеко оно, правда. Путь тяжел…Да на бога надежда и упование мое крепкое. Не дурное что: благодарность Богу, молитвы вознести по обету хочу. За что же карать меня или семью нашу царскую? Не истинное твое было видение. И ты, старче, не на добро сбиваешь, а от обета святого уклониться ведешь! Брось лучше… Без сонных видений, по правде живи! – Всю жизнь я по правде жил! Оттого и жизнь моя тяжка земная… – не то смущенный, не то обиженный возразил Максим. – Авось там, на небеси, Бог воздаст… Да не о нем речь теперь… Что говоришь ты про обет, Богу данный, – так не приемлет Господь обетов, иже с разумом не согласуются… И можно сего ради вящее искупление, жертву Богу принести… – Чем же, чем, по-твоему, можно заменить данный мною обет, старче честной?… – А послушай чем… Егда доставал еси так прегордого и сильного бусурманского царства, Казань воевал, – я чаю, тогда и воинства христианского, храброго тамо немало от поганов падоша, кои брашася с неверными крепце по Бози, за православие… Церковь Христову боронили и полегли на поле брани… И тех избиенных жены и дети осиротели, и матери ихние – обесчадели, во слезах многих и скорбях пребывают. И в обители нашей тута же немало их… Твои советники не скажут тебе о сирых, яко не корысть им из того… И далеко лучше, о царь пресветлый, – тех тебе жаловати и устроити, утешающе их от таковых бед и скорбей многих. Собери их к Москве, к своему граду царственнейшему, там приюти, – лучше будет, нежели те обещания, не по разуму данные, исполняти… – А! И ты уж, отче, о нашем неразумии царском осведомлен?! Ничего, далей говори… – Не я скажу! Пророк рече: «Господь всюду зрит недреманным своим оком!.. Сей – не воздремлет, не уснет, храняще Израиля!» Бог – везде сый и все исполняет! Всюду молитва доходит до престола Его. Тако же и святый Кирилл, яко и вси праведники. Не по месту их телесного покоения молитве внимают людской, но по доброй воле нашей и по вере чистой… Сам знаешь то, царь… Учен немало и ты от Писания. Еще только примолвлю: аще послушаешь меня, – здрав будешь и многолетен с женою и отрочатем… Аще же нет… Бог весть, что будет! Скрытая угроза, прозвучавшая в последних словах Максима, сразу так и взорвала Ивана. – Начал ты за здравие, старец честной, а свел за упокой! – горделиво заговорил царь. – Что о сиротах и вдовицах сирых гобою говорено – все ладно и не зря было… Не ради обета – по совести моей царской приму и упокою их за кровь, пролитую ратниками нашими под Казанью… А в Песношу и на Белоозеро поеду и поеду же… Как сказал я по своему глупому решению, царскому – так оно и станет, хоть еще два десятка сновидцев и толковников придет ко мне… Прости, старче… Не надо ль еще чего? А эту речь оставим вконец… – Ин оставим… А боле ничего не надобе мне! Я смертного часу, избавления от земной неволи тяжкой жду… Веришь ты мне, не веришь – твое дело… Мне моя душа дорога! И вышел Максим от Ивана. Но тем дело не кончилось. Сильвестр и Адашев поняли, что вопрос поставлен ребром. Уже не о поездке в тот или иной монастырь идет речь, а о влиянии обоих вообще на царя. Теперь упустить из рук прежнюю силу – никогда не вернуть ее. Иван все старше становится, тверже умом и волей. И решили сделать последнюю, отчаянную попытку, смело повлиять на суеверный дух набожного царя. Ранним утром следующего дня был назначен отъезд царский. Но еще раньше, как только проснулся царь, к нему вошли Сильвестр, Адашев, князь Иван Мстиславский, который должен был отсюда на Москву вернуться, и князь Андрей Курбский. Все они казались взволнованны. Первый заговорил Сильвестр. – Прости, государь! Почивать тебе не дали, до зову пришли… Да дело великое… Чудо явилось новое в обители… – Чудо? Какое чудо? – взволнованный, полуодетый еще спросил Иван. И, приоткрыв дверь в соседнюю келью, куда ушла царица к сыну, сказал: – Слышь-ка, Настюшка! Чудо, толкуют, новое… Да где? У мощей святителя? Али в пещере его? – Нет… В келье у старца Максима, государь! – Максима… Да… Ну, толкуйте: какое чудо? – прикрывая снова дверь к жене, спокойным тоном заговорил Иван. – Вот, до зари то было, недавно-таки… – начал Сильвестр. – Только монахи ночную службу отстояли, по келиям разошлись… Через два часа – прибегает послушник, что спит в келье у старца Максима, дряхлости и недугов его ради, – и говорит игумену: «Дивное нечто творится в келье у нас. Лег я заснуть. И старец мой уснул же. А вдруг, гляжу, свет у киота, что в углу… Тамо все свечи, словно к празднику, зажжены и лампады неугасимые, все четыре сияют! Сам же старец – сном покоится… Думаю: он возжег и уснул. Погасил я свечи и лег. А меня ровно толкнул кто через недолгое время. Прокинулся я со сна, – сызнова светятся иконы, зажжены огни… И так до трех раз. Взбудил я старца, – говорит послушник, – пытаю его: «Ты, отче, свечи и лампады возжег?» – «Нет! – говорит. – Это все возжено Божиим некиим произволением… Чую: дух пророческий нисходит на меня… Пойди, позови советников близких царя… Скажу им нечто». Тогда игумен, выслушав, за нами послал, за тремя. А по пути князь Ондрей попался, шел ратников подымать. Мы и его позвали. Приходим в келью к Максиму, а той… – О моем пути царском и о моих судьбах прорицать стал? – Угадал, государь… Желаешь ли выслушать?… – Отчего же, говорите… Занятно… Занятно… – Страшно, а занятного – мало будет, чадо мое! Слушай! Стоит старец, как мел, бледен ликом, трясется и глаголет: «Прорицаю царю: да не противится совету моему и вашу. Бог того не хочет… А ежели презришь, царь, поедешь в путь дальний и на Песношу же придешь… И не послушаешь меня, по Бозе советующа… Забудешь кровь мучеников – ратников, избиенных от поганых за правоверие, презришь слезы сирот и вдовиц, поедешь с упрямством… Ведай о сем, царь, иже сын твой умрет, не возвратится оттуда жив! А послушаешь – все живы и здравы будете!» Сильно передав пророческие слова Максима, Сильвестр остановился, желая поглядеть, какое впечатление произведут они на царя. Но Иван стоял спокойный, непроницаемый, холодный. Словно даже не слышал того, что говорили ему. И вдруг обратился к Курбскому: – Брат твой скончался, я слышал, от ран? – Скончался, государь… – опешив от неожиданного и неуместного, казалось бы, вопроса, ответил Курбский… – Семья у него большая осталась… – Сам ведаешь, государь… – Да, да… Как думаешь: надо нам позаботиться о них? – Бог сирот не кинет, государь… А на прочее – твоя царская воля… – Моя царская воля, конечно… А вон, слышишь, чудеса творятся… Мою царскую волю почему-то изменить хотят. Мних, старец дряхлый, еретик оглашенный, узник былой – видения видит, кои против моей царской воли идут. Он ли мне указ? – Государь! – опять заговорил Сильвестр. – Не ладно ты молвил. Чем старца коришь? Узами и темничным смирением, и гонением мирским… Помни, и Господа Христа гнали фарисеи лукавые… Отринь гордыню, чадо мое… Ежели мних тебе, владыке, прорицания вещает – не ложны слова его… Помни, царь, аще и почтен от Бога царством отцов его, но дарований не получил, – обязан искать не токмо у советников ближних, но и у простых людей, умудренных опытом и разумом… Понеже дар Духа дается не по богатству и силе внешней, но по праведности душевной… Давид из пастухов на трон восшел… – Вот, да, да! – подхватил Иван. – Как мыслишь, Алеша: и ныне бы не худо Господу явить такую милость Свою пастуху какому ни на есть? А? – Никак не думал я о том, государь, и не могу ответа дать! – поняв намек, произнес Адашев, стараясь по-старому поймать взор царя и внутренней, тайной силой внушить ему покорность словам и желаниям своим. Но Иван упорно избегал посмотреть в глаза Адашеву, даже спиной к нему встал и произнес: – Благодарствуйте на вестях… А теперь… – А теперь? – не выдержав, спросил Сильвестр. – Князь Иван! Ты – на Москву ворочайся, град мой державный блюди… А нам – колымаги подавать… Я верхом не поеду… И на Песношу, в путь трогаться! – громким, повелительным голосом приказал царь. Молча все отдали поклон и вышли из кельи, где Иван стал быстро в дорогу снаряжаться. Выйдя на крыльцо, царь подозвал Саина Бекбулатовича и что-то шепнул ему. – Будь покоен, великий государь!.. – гортанным своим говором ответил царевич. И во весь путь, с лучшими воинами так и не отходил от колымаги, в которой ехала царица с Димитрием и мамками его. И потом, днем и ночью, у дверей ли кельи, в саду ли, куда гулять носят царевича, неотступной тенью следит за ним сам Саин Бекбулатович или один из самых надежных удальцов-казаков его астраханских… Вот прибыл и к Песношскому Николину скиту царский обширный поезд. Здесь, на Яхроме-реке, в которую впадает речонка Песконоша, суда приготовлены, на которых дальше по воде поедет Иван. Из Яхромы – в Сестру-реку, затем – вниз по Волге до места, где в нее впадает река Шексна. А по этой – вверх начнет подниматься флотилия до самого Белоозера, где и Кириллова обитель крепкая стоит. Последняя искра надежды погасла здесь у сильвестровцев, когда Иван, прослушав молебен в монастырском храме, прямо прошел в келью к ненавистному всем старцу-заточнику Вассиану Топоркову, который в свою очередь горячо ненавидел всех сильных людей при царе, в убеждении, что они строят ковы и гнетут его, Вассиана, не желая видеть вблизи юного царя опасного для себя соперника. Бывший епископ Коломенский, монах прославленной Иосифлянской обители, первый друг и советник покойного Василия, Вассиан неуклонно служил той же идее единодержавия, которую так ревностно проводил в жизнь отец Ивана IV. Ни жестокость, ни хитрость не считались дурным средством у обоих, если надо было достичь заветной цели. То, что с трудом прощалось господину, стало всем особенно ненавистно в слуге… И Вассиан сразу испытал на себе всеобщее озлобление, едва умер Василий и княгиня Елена, ценившая монаха. Возмутили народ против Вассиана; епископ едва не был побит каменьями; потом схватили и заточили его в дальний монастырь… Вельможи долго мешали юному Ивану вспомнить о советнике, о друге отца, и повидаться с ним. Но события катились своим чередом, и сын Василия пришел за советом в келью к человеку, помогавшему московским князьям ковать русское самодержавие. Напрасно только так волновались перед этим свиданием напуганные сильвестровцы… Ничего или очень мало нового сказал Вассиан Ивану. Вот сидят они один против другого. Желтоватое, одутловатое, полное лицо Вассиана с редкой, седой бородой и такими же усами – чисто русского склада. Две горькие, презрительные складки глубоко залегли по углам рта, который все словно пробует что-то, словно жует, – старческая, неказистая привычка. Глаза – небольшие, серые, тускловатые, странно выглядят из-за круглых больших очков в медной оправе, с сильно увеличивающими стеклами. Стекла эти особенно выпукло показывают лежащие под ними мешки – подглазины старика. Каждая складка, каждая из бесчисленного количества морщинок, окружающих глаза, так и вырезывается под этими круглыми стеклами. И получается впечатление не человеческой головы, а головы огромного сыча или филина, чему особенно помогают и клочки седых волос, торчащие во все стороны из-под скуфейки… В пути еще часто думал Иван: «Недаром так опасаются Топорка мои други милые! Он мне даст палку на них… Пооткроет глаза! Посеку я главы непокорные…» И первым вопросом его было: – Научи, отче, как бы мог царствовать я отцовским обычаем, дабы великих и сильных своих вельмож и стратегов в послушанье иметь? Не запомнил я отцовых обычаев царских… А в книгах и летописях – что прочесть можно? Да и кроют от меня многое, что им на вред, а мне на науку пойти может. Ты же видел царство родителя. Поведай, научи меня! Тягуче, медленно, каким-то бабьим голосом, не заговорил, а скорее зашептал Вассиан, все оглядываясь на двери, не подслушает ли там кто обычаем монастырским. Здесь не отстают и от дворцов, где, как известно, даже стены имеют уши, и очень чуткие. Брызжа слюной, шепчет шепеляво Вассиан: – Скажу, скажу… Давно я поджидал тебя… Все продумал. Не взошли бы… Не помешали… Не услыхали бы… – Не бойся! Я не велел тревожить нас. У дверей – моя охрана стоит верная. Чужие не подойдут. – Ладно, ладно… Они – лукавые… Они подберутся… Да я тебе по тихости… На ухо скажу… Первое дело, аще хощеши самодержавцем быть, – не держи себе ни единого советника, которого почитаешь за мудрейшего себя. Понеже сам – ты лучше всех, аки от Бога помазанный. Тако будешь тверд на царстве. Сам про все осведомься… Всему – научись… Знай свою волю и твори ее! Глупых не слушай по их глупости. Аще же будешь иметь мудрейших близу себя – по нужде, поневоле будешь послушен им. И минет самодержавство! И земля узнает, что ты не царь, а сам в послушании у советников. – Великое, справедливое слово твое, отче! Да ведь и без людей нельзя. С дураками царства не управишь. Дурака и купить, и обмануть легше… как же быть? И вне, и внутри земли врагов не мало… Как же быть без помощников, без советников? – Э-э-эх, малый… Ты слушай меня! – с досадой отмахнулся Вассиан. – Не говорю: вовсе мудрых прочь гони. Нет! При себе, во дворце, на Москве не держи. Кто самый мудрый да хороший у тебя, того на самую окраину пошли, к самому трудному и опасному делу приставь. Он дело там сделает, а слава на Москве – твоя. Гляди, от Москвы и по всей земле твоя же слава пошла. А как знают люди, что много у тебя мудрых ближних помощников, ино дело сам ты состряпал, а чернь бает: «Тот-то да тот-то за царя дела вершит!» К умникам и прут все. Умники твоей силой и разумом величаются… Казну твою хитят… Вот слово мое какое… Уразумел ли? – Уразумел, отче… Дай руку твою облобызать за совет драгоценный! Еще и отец был бы ми жив, такого глагола полезного не поведал бы мне! – То-то… Ты уж молчи, знай… Слушай, коли Бог привел нам свидеться… Я им насолю… Я научу тебя! – с нескрываемой и понятной Ивану злобой шипел Вассиан. – Чем им, подлым, так ты сам лучше чужими руками жар загребай… Землю ихней кровью покрепче склеивай. Нищают пусть, грызутся, яко псы из-за подачки твоей да ярмо тянут, яко волы сельние. А ты всем пользуйся. Ты – хозяин, все твое. Да стравливай их почаще. Да не давай долго на одном месте сидеть, друзьями заручаться, от поборов богатеть. Ты – царь… Твоя вся земля… Твоя рука владыка… Сильные роды разоряй, подлых людей в знать веди. Первые слуги тебе будут. И гляди за всеми… Что тебе надо – ты берешь хозяйскою рукой. Ты одного не разоришь, чтобы иное поправить. А умные советники твои?! Крышу сымают, чтобы окна закрыть! Им гривну надо, а они на целый рубль серебра урону тебе царского причинят. Натворят, напортят, нашкодят… И-и! И Вассиан от ярости на воображаемых грабителей казны даже закашлялся… – Правда твоя, отче… И сам я часто также смекал… – Еще б не правда… И еще от них горе: умный урвал от ума… А дурак увидал – себе тянет. Смерд боярину грозит: не смеешь-де мне перечить! У самого – рыло в дегтю. Тянут оба заодно. И такое решето выходит на место строю хозяйского, что беды! А как сам царь – голова, и награждает он, кого хочет, как похочет и за что вздумает. И лестно такому царю угодить… И слуги боятся его… стараются милости добыть… А не то, чтобы обмануть государя за спиной советников царских купленных… – Знаю, знаю, отче! Полземли так уж роздано ворогам моим, чтобы против меня же стояли. Отцовские села и города невесть кому дадены… – Вестимо… И не то еще будет, коли за ум не возьмешься… – Да берусь уж, кажись… А после твоей беседы… – Да, да, да… Таких, так их, так их… Скорпиями, бичами треязычными… Не стоют они лучше! – с пеной на выпяченных, бледных, бескровных губах шипел Вассиан, словно видел уж, как принялся Иван за слуг своих непокорных. И долго еще читал шипящим голосом старый озлобленный монах свой урок хозяйничанья в земле юному и внимательному царю Ивану, и без того исполненному глухой вражды ко всем, окружающим его, советникам и временщикам зазнавшимся. Темнее прежнего было лицо Ивана, когда он вышел из кельи, сел на большую барку, где был раскинут шатер для всей царской семьи, и приказал двинуться в дальнейший путь. – Пропали мы! – объявил в тот же вечер Адашев Сильвестру. – Видно, все он узнал… Да и царица не промолчала, поди, насчет попытки моей… – Пустое! – ответил упрямый протопоп. – Не больно легко и свалить нас, сам знаешь! Видишь, все вдет по-старому. Мы – при царе, – и земля цела. Нас не станет – царству поруха! Не может же он забыть наши советы добрые. Всю удачу, какую мы ему несли до сих пор… Не забудет он и ночи той пожарной, когда… припугнули мы его, мертвых показали легковерному… Пожди, все перемелется, на прежнее повернет! Особливо есть тут способ один… Потом потолкуем! Одно знай: не уступлю я! И оба, успокоясь, легли спать под наметом другой барки, плывущей вслед за царской. А если бы знал Сильвестр о встрече фрязина с Иваном, конечно, об одном бы Бога стал молить: чтобы забыл государь ту пожарную ночь, когда был так грубо обманут и на шесть лет заключен словно в неволю. Быстро, весело, с говором и песнями гребцов, а то и на парусах при попутном ветре спускались барки поезда царского сперва вниз по Сестре, а там – и по верхнему плесу Волги, до самой Шексны, где подниматься вверх пришлось, и сразу поездка замедлилась. Но дни стояли светлые, теплые, совсем майские, хоть май уж минул, да и июнь – тоже почти прошел, и близок знойный июль, месяц первой жатвы, страдная пора на Руси. Здесь, на воде, – даже зной не особенно ощутителен. Прохладой тянет от глади речной, из кустов и камышей прибрежных. Волны плещут, ласкают, баюкают… Ивану и Настасье казалось, что никогда они еще не были так счастливы и не любили друг дружку, как в эти чудные, теплые, ясные дни… Избыв войну, болезнь, опасность возмущения боярского, Иван словно ожил здесь. А решимость начать последнюю борьбу с непокорными слугами, нанести решительный, смертельный удар всем похитителям воли и власти царской – эта решимость придавала словам и движениям юного государя какую-то силу, зажигала глаза особым огнем! И не могла налюбоваться царица порой на супруга своего богоданного. Горячо, беззаветно ласкала его и сама принимала ласки горячие… Одно заботило Ивана: здоровье ребенка-царевича. Не поверил он печальному предсказанию Максима, но принял его за скрытую угрозу со стороны тех людей, с которыми решил вступить в борьбу. Наедине с царицей, ночью, он ей шептал не раз: – Не Бог, сами Селиверстовы да Адашевские приспешники, да дружки брата Володимера попытаются извести у нас сыночка, загубить семя наше царское… Все им надежда: авось не мой род царство унаследует, а ихние пащата… – Спрятать, увезти куда младенчика, сокрыть бы его?! – заражаясь страхом Ивана, вся побледнев, шептала царица. – Куда спрячешь тута? На воде как на ладони. А недруги: поп и Алешка, видишь, не зря увязалися… Вот приедем на Москву, иное дело… Там, покаместь Бог нам еще сына али двоих не пошлет, – мы энтаго укроем… Подменим, што ли, до поры… Чужого возьмем. Своего спрячем… Убьют подмененного, отравят ли – не беда… Пройдет время, а я и скажу им: «Што, аспиды! Промахнулись?… Вот сын мой единокровный… А то – чужак был! Напрасно брали грех на душу, проливали кровку детскую!» Ну а до тех пор надо нам с тобой личину носить. Ласково принимать своих недругов… И Иван залился в полутьме неслышным, довольным смехом, предвкушая наслаждение видеть, как изменятся лица у одураченных, изловленных на злодействе врагов… Но беда была ближе, чем ждали ее. За плечами, не за горами стояло горе царское. Второй день уж плывут струга, каторги царские вверх по Шексне; второй вечер румяный догорел, вторая ночь спустилась, тихая, теплая, звездная и бледная в то же время, одна из северных белых ночей. Так пришлось, что поблизости, по берегам, – ни одной обители, ни городка не видно попутного. Прямо спустили якоря с кормы у всех судов, причалили под тем берегом, который покруче. Словно стеной стоит темный, кудрявый от лозняка приречного берег и охраняет путников от свежего заходничка – ветерка, гуляющего ночью по воде и по степи… Весело было костры разводить, яства варить рыбные да грибные, всякие постные… Петровки еще не отошли. Еще веселей прошла вечерняя трапеза царская прямо на траве-мураве зеленой, где ковры и скатерти браные раскрыты, камчатные, да подушки мягкие разбросаны, чтобы можно было раскинуться поудобнее за походным столом, на сырой земле-матушке… Кончили ужин. А все в шатер не уходят Иван с Анастасией: глядят, как девки молодые из провожающих царицу, сенных, – по лугу бегают, в горелки играют, песни поют звонкие… А эхо им из рощи заречной темной так и откликается… Царевича с кормилкой – раньше на барку услали, потому как ни тепло, а воздух луговой. Младенец береженый, холеный, из горниц ночью ни разу вынесен не был. Поберечь надо. И сидит кормилка у колыбели младенца, скучает в шатре обширном, на опустелой барке, порою – песню мурлычит себе под нос, порою – не то дремлет, не то о чем-то смутно думает… Душно в шатре, хоть и приоткрыта пола одна, где вход. Полусвет в шатре, хоть и мерцают лампады перед походным киотом в углу… А в приоткрытую дверцу – даль виднеется неясная, ночная, и небо голубое, на котором слабо выделяются звезды белой ночи, одной из последних в этом году. Недолго оставалась одна кормилица. За стенами шатра послышались шаги. Миновав сходни, которыми барка соединена с берегом, кто-то зашагал по настилу судна… Вот в дверях – темная фигура обрисовалась, и быстро вошла сюда боярыня Курлятева, жена князя Димитрия, ближайшего друга Адашева и протопопа. Никто не помешал, да и не обратил внимания на боярыню, ехавшую в свите царицы; никто не спросил, куда идет она и зачем. – И, чтой-то за духота какая в шатре?! – заговорила Курлятева, чуть вошла. – Так и знала я, что истомно тебе здеся, Марьюшка! Вот медку попить принесла. Сразу просияло широкое, простое лицо кормилицы, здоровой, мощной телом, но недалекой крестьянки из дальних вологодских волостей, где бабы самые могучие. – Вот, дай Бог тебе, боярыня… И то, думаю: чево бы мне? Сама не разберу, а словно не хватает чево… А то испить желалося… Апосля ужина… Мед оно ничего и для младенчика, храни его Христос… – Вестимо, ничего! – подтвердила боярыня, глядя, как жадно припала баба к сулее с медом. – А скажи мне, Марьюшка, зубки-то режутся ль у царевича нашего, сокола ясного? Чтой-то, слышно, словно блажить он стал по ночам? – Резаться – режутся, – отдуваясь и отирая губы, отвечала кормилка, – а только ен смирный… Не блажит. Вот и таперя: не спит, лежит в колыске – и хошь бы што… – Ну, быть не может, чтобы зубы резались и не блажил. Мои ребята по ночам и спать мне не давали… Царевичу сколь много времени? Восьмой месяц, никак? Може, и запоздает с зубками-то… А тебе бы надо поскорей царя порадовать. Знаешь, что бывает на зубок? – Как не знать? – ухмыльнулась кормилица. – Не то у вас, бояр, и у нас, за первый зуб – кормилке подарочек… Это уж… И, не кончив, она вдруг громко, сильно зевнула, словно сон напал на бабу. – Подремать манится? – догадалась боярыня. – Ну, я пойду… Только все же дай взглянуть… Пальцем пощупаю: зубка не нащупаю ль? Вот тебе и обнова… – не сводя глаз с осоловелой бабы, негромко проговорила Курлятева. Подойдя близко к младенцу, она наклонилась над ним и прямо в полураскрытые губки сунула ему свой мягкий, полный палец, который блестел, словно был намазан чем-то. Почуяв прикосновение, малютка втянул в рот палец и стал сосать его с такой охотой, как будто тот был очень сладок. Незаметно боярыня и другой свой палец дала пососать царевичу, приговаривая: – Агу-агунюшки… Вот увидим сейчас: нет ли зубка-зубочка у нашего Митеньки, у красного солнышка? В то же время она искоса поглядела на мамку. Та, вдруг странно захлопав глазами, так и упала на подушки, лежащие на скамье, где сидела до сих пор, сторожа колыбельку. Внезапный и глубокий сон овладел усталой женщиной. Сонное зелье, всыпанное в мед, сделало свое дело… Мгновенно изменилось приторно-сладкое выражение лица у Курлятевой. Она огляделась. Кругом – все тихо. Малютка, проглотивший что-то, чем были намазаны данные ему пальцы, тоже странно вздрогнул, вытянулся, закрыл большие, ясные глазки и стал глухо хрипеть, словно задыхался, а чрез несколько мгновений и совсем затих. Тогда Курлятева вынула его из люльки и лицом вниз подложила совсем под бок спавшей мертвым, неестественным сном кормилицы, нажавшей теперь всем телом на Димитрия. Под личико ребенку Курлятева подложила угол мягкой подушки, лежащей тут же; еще раз огляделась, выскользнула из шатра и быстро перешла по сходням снова на берег, а по дороге – швырнула в воду сулею, из которой угощала кормилицу. – Заспала кормилка младенчика – да и только! Никто иного и не помыслит… А что я медом угощала ее – не скажет от страху дура, если раньше еще ее царь сонную не пришибет! – подумала Курлятева, незаметно присоединяясь к общей группе боярынь царицыных, стоявших и сидевших на лугу. Никто даже не заметил ее отсутствия, которое длилось десять-пятнадцать минут. С лишним через час – к стругам потянули все, на покой стали укладываться. Анастасия первая поторопилась к Димитрию. Видит: спит кормилица крепко… Тяжело, громко дышит во сне. – Экая Марья наша! – обратилась царица к боярыне, шедшей за нею. – Спит, и никого при ней… Выпасть может из люльки Митенька! И быстро подошла к колыбели мать. Что это? Не обманывают ли ее глаза? Колыбель пуста… Кругом – нигде не видно маленького… Задрожав, с отчаянным воплем кинулась к мужу Анастасия, восклицая: – Унесли! Украли. Митеньку нашего вороги унесли!.. Пока Иван, обезумевший от безотчетного страха, от воплей жены, добежал до колыбели, окружающие царицу боярыни успели открыть, в чем дело. – Где? Кто смел тронуть? – закричал, подбегая к колыбели, Иван. Он был ужасен, с бледными трясущимися губами, с глазами, чуть не вышедшими из орбит. Царица не поспела за ним, она лежала на палубе и билась в, рыданиях. Одна из боярынь, вся дрожа, не говоря ни слова, указала царю на скамью. Там темной грудой возвышалась спящая, несмотря на общий переполох, кормилица, а из-под боку у нее белело тельце прижатого, похолодевшего уже царевича с посинелым, мертвым личиком. Поняв, в чем дело, Иван кинулся к спящей бабе, схватил ее за горло, сдернул с малютки и продолжал держать и потрясать, пока кто-то подхватил Димитрия и опустил в колыбель, пока огненные круги не заплясали в глазах Ивана… Он отшвырнул полуудушенную, но еще не совсем проснувшуюся бабу прямо наземь, а сам припал головой к трупу сына и безумно зарыдал, не находя слов, не видя исхода своей муке, своему отчаянию… И только одну мысль мог уловить он в своем смятенном сознании, один вопрос жег его страдающую душу: – Кто это? Кто? Бог ли, за то, что не послушал я старика-монаха, или они… враги мои сумели выполнить угрозу жестокую, дьявольскую? Пришедшая в себя кое-как кормилица – словно остолбенела, когда ей сказали, что случилось, как во сне она заспала царевича. До утра, до допроса ее оставили под караулом одного из гребцов – на корме судна. Но как только заснул этот случайный сторож, непривычный к своей новой должности, – баба поднялась с места, где лежала и выла, колотясь о палубу головой, огляделась кругом безумными глазами, в один миг грузно слетела вниз, через борт барки, разбив зеркальную гладь реки, и, после короткой, невольной борьбы с течением, – скрылась навек под водой. Легко вздохнула Курлятева, узнав об этом поутру. А Ивану так и не удалось решить загадочного вопроса: случай или злодейский умысел людской унес у него первого сына?… Анастасия – ни о чем не думала. Она горевала и металась в тоске. Усопшего царевича послали в Москву, где и положили его в ногах у деда, в усыпальнице царской, в соборе Архангельском. Объезд царский продолжался своим чередом, только похоронным он стал теперь, а не тем веселым, каким был раньше… Суеверный, тяжелый страх наполнил снова душу Ивана по отношению к двум прежним любимым советникам: Сильвестру и Адашеву. Любовь не возвратилась, как никогда не возвращается она обратно… Но им и не надо было любви царя. Довольно того, что он тих, мягок снова стал… Совета просит у них… Что и как думает этот затравленный человек? Собирается ли мстить в будущем, или разбит он последним ударом бесповоротно и навсегда? – не желали задаваться такими вопросами оба временщика. – Раньше слушал… Заупрямился, а ныне – снова покорен стал… И хорошо. Надо стараться каждый удобный миг использовать и власть свою закреплять. А там, что дальше будет, – не все ли равно? Было хорошо. Должно еще лучше стать! Так думали они, так и дело вели, стараясь глубже пустить корни, больше приверженцев насажать во всем царстве, на всех местах и во всех углах Земли. А Иван, утешая горюющую жену, тихо-тихо шептал ей: – Потерплю еще… Потерпим, милая, чтобы и нас не сжили со свету. Заклятиями – жизни тебя не лишили бы. Страшно нам… Тяжко нам… Но страшно же мстить я стану нечестивцам, кои царя, как узника, держат! Клянуся: отомщу… Содрогнулась Анастасия, так свиреп был вид у мужа, так сурово звучал его голос в минуты эти клятв… Не успели еще на Москву вернуться царь молодой с царицей своей, чтобы там малютку-сына отпеть, а Ррк и утешение им послал. Анастасия в Переяславле, где совершили преклонение у мощей св. Никиты, почувствовала, что снова будет матерью. И с каким-то пророческим видом она сказала мужу: – Вот увидишь, Ваня, сына я тебе принесу другого… И уж сбережем мы его… Никто, никто у нас его не отымет! Она угадала: в посту Великом следующего года, почти на Страстной неделе родился сын у них, и в честь отца – назвали его Иваном… |
||
|