"Дилан Томас. Портрет художника в щенячестве " - читать интересную книгу автора

уже меня не пугал; сбегая вниз завтракать, я наслаждался запахом дерева,
новой весенней травки, тихого, запущенного двора с грязно-белой
развалюхой-коровником, с пустыми открытыми денниками.
Гуилиму было почти двадцать, он был высокий, сам тощий, как палка, а
лицо лопатой. Гуилимом в самый бы раз вскапывать огород. Голос у него был
низкий и ломался надвое, когда Гуилим волновался, и он сам для себя пел
песни басом и дискантом, всегда на один и тот же тоскливый мотив гимна, и он
сочинял гимны в риге. Он рассказывал про девчонок, они все мерли от любви.
"Накинула веревку на дерево, а веревка короткая оказалась, - рассказывал
он. - Всадила ножик себе в грудь, а ножик тупой оказался". Мы сидели с ним
на соломе в полумраке затворенного денника. Он ерзал, подняв палец,
наклонялся ко мне, и скрипела солома.
- Прыгнула в ледяную воду, раз - и сиганула, - он лез губами прямо мне
в ухо, - бултых, и крышка.
Свинарник был в дальнем углу двора. Мы проследовали туда - Гуилим в
черном облачении, несмотря на будний день, я в саржевом костюмчике с
залатанным задом - мимо трех обыскивавших грязный булыжник кур и кривого
колли, который спал, не закрыв свой единственный глаз. С развалившихся служб
съезжали гнилые крыши, стены зияли дырами, ставни болтались, облупилась
штукатурка, ржавые гвозди торчали из отставших, искореженных досок; тощий
вчерашний кот умывался, устроясь между битых бутылочных горлышек на самом
верху мусорной кучи, сладко-вонючим конусом тянувшейся к покалеченной
кровле. Второго такого хутора не было по всей нашей Богом забытой стране,
второго такого же нищего, невозможного, великолепного, как этот остров грязи
и мусора, трухи и щебня, где старые чумазые куры чесались и несли мелкие
яйца. Утка подавала голос из корыта в заброшенном свинарнике. А молодой
человек с кудрявым братишкой через загородку разглядывали свинью, которая,
обмакивая в грязь соски, кормила поросят.
- Сколько их тут?
- Пять. Эта сука одного сожрала, - сказал Гуилим.
Они барахтались, толкались, вертелись, плюхались то на спинку, то на
брюшко, визжали, тыкались в материнские соски пятачками, а мы их считали. Их
было четыре. Мы сосчитали опять. Четыре поросенка, четыре голых розовых
закорючки торчали кверху, а пятачки внизу жадно припадали к хрюкающей от
наслаждения и боли свинье.
- Она, наверно, еще одного сожрала, - сказал я, подобрал скребок, ткнул
в свинью, развел слипшиеся щетинки. - А может, лиса через загородку залезла.
- Нет, это не лиса и не свинья, - сказал Гуилим. - Это папаша.
Мне представилось, как дядя, высокий, красный, коварный, держит в обеих
ручищах извивающегося поросенка, вонзается ему в ножку зубами и с хрустом
отгрызает ее; он перегибается через загородку свинарника, а ножка торчит у
него изо рта.
- Неужели дядя Джим поросят ест?
В эту самую минуту он стоял за рушащимся сараем и, по колено в пере,
отжевывал живые головы кур.
- Он его на выпивку пустил, - прошипел Гуилим самым своим
проникновенным, порицающим шепотом, устремив взор к небесам. - На прошлом
Рождестве овцу на плечи и - десять дней не просыхал.
Свинья привалилась поближе к скребку, сосунки визжали в накрывшей их
темноте, бились под ее валиками и складками.