"Евгений Трубецкой. Воспоминания " - читать интересную книгу автора

сам Бог был мужчина". Когда, однажды, кто то во время великого поста
вспомнил при ней известную великопостную молитву: "дух же целомудрия,
смиренномудрия, терпения и любве даруй ми", Софья Семеновна вдруг вскипела:
"ах, не напоминайте мне про целомудрие, сорок пять лет этим страдаю". И
вокруг Софьи Семеновны все напоминало о каком-то широком размахе жизни в
прошлом. Жила она в старинном барском доме, где был великолепный зал с
хорами для музыки - остаток той крепостной эпохи, когда дворянство в Калуге
задавало пиры и балы. В этом великолепном доме Софья Семеновна коротала дни
с разорившимся стариком-отцом и с необыкновенно глупой теткой, которую она
стихийно ненавидела.
Прошлым жил и стареющий седой красавец Тургеневского типа, Николай
Сергеевич, когда-то блестящей кавалер и сердцеед, либерал сороковых годов с
воспоминанием о том, кажется, единственном моменте в его жизни, когда он в
качестве петрашевца "пострадал за убеждения", был приговорен к смертной
казни, но помилован и [51] отдан в солдаты, после чего выслужил Георгия и
получил полное прощение. Помню девяностолетнего старика Семена Яковлевича,
олицетворенное воспоминание о двенадцатом и четырнадцатом годе, о походе в
Париж и об Александре Первом.
Помню двух древних старух, к коим нас посылали дважды в год с визитами
на Рождество и Пасху. Oни тоже "вспоминали" про двенадцатый год, явно путая
лица и поколения: "Помните ли вы, мой дорогой, как мы с вами в двенадцатом
году от французов в телеге спасались", говорила старуха посетителю на Новый
Год. - "Извините, Вы смешиваете" - отвечал он, - "это было с моим дедом!"
Калуга в мои юные годы была каким то живым архивом, точнее говоря, собранием
людей, сданных в архив. Центром воспоминаний этих людей было ушедшее,
канувшее в вечность довольство барско-дворянской жизни.
Теперь уже почти нет в Калуге этих вспоминающих людей, живущих
блестящим дворянским прошлым. О былом говорят уже не люди, а только камни и
стены - уютные дома в прекрасном стиле Empire, с хорами, колоннами и чудно
раскрашенными потолками. Не знаю, все ли эти красоты уцелели после
пронесшегося над Калугой вихря революции. К счастью, лучшее из
художественных красот калужских домов было увековечено журналом "Старые
годы". Мне же пришлось застать в Калуге кое-какие остатки той эпохи, когда
стены еще гармонировали с лицами. В дополнение к сказанному об этой эпохе
вспоминаю, что у нас был исключительно старомодный губернатор. Испуганный
"духом времени", он в каждой мысли подозревал тот "дух критики, который
ведет к нигилизму и социализму". Всего нового он боялся, как огня. Даже в
произведениях Чайковского, в частности о "Франческо да Римини", он при мне
однажды воскликнул: "да это - нигилизм в музыке". [52] Был у нас и архиерей,
каких теперь нет - подвижник-монах святой жизни человек совершенно древний
по воззрениям. Однажды архимандрит, читавший публичную лекцию о религии,
подверг ее цензуре владыки. Когда дошли до фразы - "а без религии человек -
скотина", владыка сказал коротко и ясно: "еще хуже скотины".
Раньше в детстве мне приходилось сталкиваться со стариною в Москве. Но
в Москве рядом с этим чувствовалось могучее биение пульса недавно
народившейся новой жизни. Такого сгущенного впечатления старины,
замороженной и консервированной, как в Калуге, я в Москве никогда не
испытывал. Нельзя сказать, чтобы и в Калуге эта старина была нетронута
современностью. Нет, она была не только тронута, но сломлена и разбита
жизнью. Но это были не мертвые обломки старины, а живописные развалины,