"Иван Сергеевич Тургенев. Записки охотника " - читать интересную книгу автора

прилежанием; в университете считался ты одним из самых плохих студентов; на
лекциях ты спал, на экзаменах - молчал торжественно; но у кого сияли
радостью глаза, у кого захватывало дыхание от успеха, от удачи товарища? У
Авенира... Кто слепо веровал в высокое призвание друзей своих, кто
превозносил их с гордостью, защищал их с ожесточением? Кто не знал ни
зависти, ни самолюбия, кто бескорыстно жертвовал собою, кто охотно
подчинялся людям, не стоившим развязать ремень от сапог его?.. Все ты, все
ты, наш добрый Авенир! Помню: с сокрушенным сердцем расставался ты с
товарищами, уезжая на "кондицию"; злые предчувствия тебя мучили... И точно:
в деревне плохо тебе пришлось; в деревне тебе некого было благоговейно
выслушивать, некому удивляться, некого любить... И степняки, и образованные
помещики обходились с тобою как с учителем одни - грубо, другие - небрежно.
Притом же ты и фигурой не брал; робел, краснел, потел, заикался... Даже
здоровья твоего не поправил сельский воздух: истаял ты, как свечка, бедняк!
Правда: комнатка твоя выходила в сад; черемухи, яблони, липы сыпали тебе на
стол, на чернильницу, на книги свои легкие цветки; на стене висела голубая
шелковая подушечка для часов, подаренная тебе в прощальный час добренькой
чувствительной немочкой, гувернанткой с белокурыми кудрями и синими
глазками; иногда заезжал к тебе старый друг из Москвы и приводил тебя в
восторг чужими или даже своими стихами: но одиночество, но невыносимое
рабство учительского звания, невозможность освобождения, но бесконечные
осени и зимы, но болезнь неотступная... Бедный, бедный Авенир!
Я посетил Сорокоумова незадолго до его смерти. Он уже почти ходить не
мог. Помещик Гур Крупяников не выгонял его из дому, но жалованье перестал
ему выдавать и другого учителя нанял Зезе... Фофу отдали в кадетский корпус.
Авенир сидел возле окна в старых вольтеровских креслах. Погода была чудная.
Светлое осеннее небо весело синело над темно-бурою грядой обнаженных лип;
кое-где шевелились и лепетали на них последние, ярко-золотые листья.
Прохваченная морозом земля потела и оттаивала на солнце; его косые румяные
лучи били вскользь по бледной траве; в воздухе чудился легкий треск; ясно и
внятно звучали в саду голоса работников. На Авенире был ветхий бухарский
халат; зеленый шейный платок бросал мертвенный оттенок на его страшно
исхудавшее лицо. Он весьма мне обрадовался, протянул руку, заговорил и
закашлялся. Я дал ему успокоиться, подсел к нему... На коленях у Авенира
лежала тетрадка стихотворений Кольцова, тщательно переписанных; он с улыбкой
постучал по ней рукой. "Вот поэт", - пролепетал он, с усилием сдерживая
кашель, и пустился было декламировать едва слышным голосом:

Аль у сокола
Крылья связаны?
Аль пути ему
Все заказаны?

Я остановил его: лекарь запретил ему разговаривать. Я знал, чем ему
угодить. Сорокоумов никогда, как говорится, не "следил" за наукой, но
любопытствовал знать, что, дескать, до чего дошли теперь великие умы?
Бывало, поймает товарища где-нибудь в углу и начнет его расспрашивать:
слушает, удивляется, верит ему на слово и уж так потом за ним и повторяет.
Особенно немецкая философия его сильно занимала. Я начал толковать ему о
Гегеле (дела давно минувших дней, как видите). Авенир качал утвердительно