"Прочитал? Передай другому" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)



ТЕТРАДКА ПЯТАЯ

Уже завтра утром мой отряд стал распадаться так дружно, что обедал я в гордом одиночестве. Сидел один во враз опустевшей горнице и никак не мог понять, к чему такая спешка? Или без этих двадцати солдат наш фронт больше и дня прожить не мог?

За мной явились к вечеру, когда сумерки сгустились ощутимо. Два автоматчика явились. Они, словно конвоируя, и доставили меня на командный пункт родного полка.

И опять вопрос: неужели армейское командование могло предположить, что я не вернусь в свою часть, если меня отпустить одного? Это же дико! Подумать так про меня, который ничем самым малым даже мысленно не погрешил против присяги и уставов!

Но я знал: автоматчики лишь выполнили то, что им было приказано. Потому спрятал обиду в глубине души и каждому из них вполне доброжелательно пожал руку.

Ушли автоматчики — как-то чрезвычайно быстро на столе, где еще недавно блаженствовала топографическая карта, изрезанная красными и синими стрелами, обосновались две фляги, скромно кутавшиеся в серые чехлы, и неизменные солдатские котелки, как я догадался — с запоздалым ужином. Значит, из штаба армии все же предупредили, что я приду к такому-то часу!

Эта мысль нежнейшей бархоткой прошлась по моей душе. И я, когда мне было предложено, даже очень охотно сел за стол, сел по левую руку самого командира полка.

За столом кроме командира полка были его замы и начальник штаба. Так сказать, в самом первом командном эшелоне полка я оказался. Это льстило, заставляло невольно думать, что ты, Василий, вон уж докуда дотянулся. Молодчага!

Разговор за столом был общим и — я бы сказал — несколько искусственно радостным. А потом я заметил и то, что он ни разу даже вскользь не коснулся самого главного для меня: куда, зачем и как сходил я по приказу командования? И стало ясно, что в этом виновна не врожденная или приобретенная деликатность, что здесь без строгого внушения армейского командования явно не обошлось.

Настроение сразу скисло.

Суток трое я был объектом усиленного внимания всего полка. Многие ждали, когда же начну рассказывать о главном. Не дождались. Ну и отвалили в сторону, почти потеряв ко мне какой-либо интерес.

Отхлынули от меня любопытные — наконец-то смог полностью отдаться заботам о батальоне. Именно в эти дни совершенно случайно и услышал, что ни один из тех солдат, что были со мной на задании, не вернулся в свою часть. Дескать, всех их в такие подразделения и части сунули, где о них вообще и слыхом не слыхивали.

Я обиделся, даже возмутился. Но, основательно подумав, пришел к выводу, что так, пожалуй, даже лучше: если нет рядом дружков, боями проверенных, то ни за что не станет солдат распахивать свою душу. До тех пор даже одобрял это решение командования армии, пока и вовсе случайно не узнал, что те подразделения и части, в которых теперь служили мои недавние товарищи по опасной работе, стояли на самых кровавых участках нашей обороны. Вывод родился, казалось, без малейших усилий: командование армии и сегодня было намерено свято оберегать свою тайну.

Интересно, какие страхующие меры им по отношению ко мне будут приняты?

Недели мелькали, а обо мне словно забыли. И прежде всего Военно-Морской Флот: всех подводников — и командиров, и старшин, и рядовых, что оказались в окопах, — потребовали немедленно откомандировать в Ленинград.

Меня не было в списке тех, кого отзывали с пешего фронта.

Какое-то время, конечно, ходил в обиженных. А потом мне вдруг открылась истина, простая и великая, как колесо, изобретенное кем-то в давние времена: ведь еще осенью прошлого года я был ранен пулей в грудь. Легкие мои та пуля продырявила, чем навсегда и лишила права на избранную мной профессию.

Нашел отгадку! Но все равно еще какое-то время упрямо твердил себе, что все просто забыли о моем существовании.

Однако сразу после майских праздников командир полка перед строем офицеров зачитал приказ, в котором говорилось, что отныне Василию Сергеевичу Мышкину надлежит именоваться капитаном третьего ранга!

Сразу все печали и сомнения попрятались в самых глухих тайниках моей души; даже вроде бы и в землянке теплее стало, хотя на полу по-прежнему копилась холоднущая вода.

А в октябре, в самый разгар Сталинградской битвы, свершилось то, о чем я осмеливался только мечтать: меня по боевой рекомендации приняли в партию. Для начала, разумеется, кандидатом. Не по принуждению, по собственной воле я вступил в партию. Потому вступил, что тоже, как и коммунисты, очень хотел, чтобы на земле все люди были равны и главное — счастливы.

Тогда я еще верил в возможность построения «светлого коммунистического завтра».

Самое же приятное для меня — на войне и вообще в жизни, выходит, я вел себя настолько достойно, что меня, сына колчаковского офицера и дворянки, даже не заподозрив этого, приняли в партию!

Как видите, у меня вроде бы и не было оснований жаловаться на свою судьбу. Но все равно в душе я сам себя уверял, что кто-то из сильных мира сего управляет моей карьерой, вернее — нарочно втискивает ее в жесткую рамку. Воспринимал это как возмездие высокого начальства за боевую технику особой секретности, которую оно сначала посеяло, а потом мне приказало найти и взорвать. Эти мысли свои подкреплял историческими примерами. Ведь до нас дошло изрядно доказательств того, как поступали цари, короли и другие владыки с теми, кто (даже повинуясь их приказу!) соприкасался с большой тайной или невольно становился свидетелем чего-то такого, о чем высокое должностное лицо само очень хотело забыть.

Может быть, я и ошибался. Но чем тогда объяснить, что до 2 мая 1945 года я пробыл в должности комбата и в одном и том же полку? Правда, когда очень прижимало, командование вспоминало обо мне, просило «тряхнуть стариной»: с разведкой по вражескому тылу прошмыгнуть, чтобы помочь командованию разобраться, что там и к чему, или «языка» притащить.

Подчеркиваю: не приказывало, а просило. Очень уважительно. К тому времени я уже не был восторженным юнцом, который больше всего жаждал подвигов и славы, к тому времени я уже прекрасно знал, чем для меня могла закончиться любая из этих операций. Но… Видимо, уж так устроен человек, что любит, когда ему почтительно кланяются, его натуре, похоже, свойственно и желание иногда рискнуть, что называется, «поиграть в жмурки со смертью». Вот и я, имея полное право отказаться от любого сделанного мне подобного предложения, за эти годы притащил пять «языков» и восемь раз возглавлял дивизионную или армейскую разведку. Причем, во время этих боевых операций я не раз добрым словом помянул и деду за то, что вырастил не белоручкой, и тех старших по возрасту ребят, которые пристрастили меня не к водке или картам, а к физкультуре. С огромной благодарностью и множество раз вспоминал и командование лыжного батальона. Уверен: не будь их общих усилий, потраченных на становление меня как воина, — давно бы гнить мне в сырой земле.

Не будем забывать и того, что я не уклонялся и от боев, которые выпадали на долю моего батальона. Потому к осени 1944 года у меня было четыре ранения, пять орденов и две медали — «За отвагу» и «За оборону Ленинграда».

Как видите, звезд с неба я не хватал, но в то же время и в числе последних на войне не был. Одним словом, как победитель, с высоко поднятой головой мог входить хоть в мой городок, затерявшийся в отрогах Урала, хоть в Ленинград или в Москву. Стыдиться мне было нечего.

Из учебников, газетных статей и даже художественных произведений вы знаете, каким хлопотным и победным для Советской Армии было лето 1944 года. Взломав прочнейшую оборону врага, мы громили его до тех пор, пока были на это силы. Наша дивизия, например, свое победное движение на запад закончила только в Польше, севернее города Сероцка и на правом берегу реки Нарев.

Как стало уже привычным, прежде всего мы вырыли окопы полного профиля, соединили их ходами сообщений. Словом, сделали все необходимое для того, чтобы выдержать любой самый отчаянный натиск врага.

Наступления немцев не последовало. Ни через неделю, ни через две. И вообще они вели себя так, словно сегодняшняя обстановка на фронтах их вполне удовлетворяла. Это насторожило. Сначала солдат-окопников: ведь именно им всегда первым выпадало на своей шкуре испытывать новые задумки противника. Потом это хорошее волнение доползло и до штабов полков и дивизий. А вот армейский штаб по-прежнему без спешки, основательно принимал пополнение, распределял его между частями, поторапливал несколько поотставшие тылы и создавал запасы снарядов, мин, патронов, горючего всех видов и вообще всего прочего, что обязательно пригодится в скорых боях.

А знать (хотя бы приблизительно), что творится в ближайшем вражеском тылу, очень хотелось. Ну командование дивизии в очередной раз и вспомнило обо мне.

Явившись в штаб дивизии, командира ее застал за вовсе не генеральским занятием: расстегнув пуговицы кителя и чуть подогнув его рукава, он осторожно, даже любовно перебирал грибы. Маслята. Плотные, с влажными бурыми шляпками.

Маслята лежали в двух касках, крутой горкой возвышались над их краями. Будто старались получше рассмотреть все вокруг, чтобы поскорее и ненадежнее удрать отсюда.

Маслята еще предстояло обработать, но я настолько явственно уловил запах добротной жарехи, что невольно покосился на повара, стоявшего чуть в сторонке за спиной генерала.

— Как, Василий Сергеевич, оцениваешь мои трофеи? Сам насобирал! Вон в том лесочке! За какой-нибудь час! — торжествовал генерал, по-прежнему пропуская маслята меж пальцев. — Сам собирал, сам и вычищу! — выпалил генерал свое главнейшее сиюминутное желание. И сразу же спохватился: — Конечно, если тебе тоже охота с ними повозиться…

Я не заставил себя упрашивать.

Интересно, сколько лет минуло с тех пор, когда под приглядом деды мы с Дмитрием разбирали грибы?..

Грибы чистили только мы с генералом, а вот попробовать жареху пожелали почти все работники штаба. Наш генерал никогда не был замечен в скупости, потому и досталась мне лишь столовая ложка жареных маслят. Пахучих, исходящих живительными соками.

Расправились с маслятами — генерал и повел разговор, ловя мой ускользающий взгляд. Он говорил, что было бы очень хорошо, даже распрекрасно, если бы я согласился… Нет, он вовсе не настаивает, чтобы группу разведчиков возглавил именно я; он только очень хочет, чтобы было так: моя везучесть всем известна.

Наконец был пущен в ход и самый последний аргумент, под огромнейшей тяжестью которого я обычно прекращал сопротивление. Генерал, многозначительно помолчав, вдруг сказал, что, если, конечно, у меня в душе гнездится боязнь, если там шевелится черное предчувствие, то он, командир дивизии, как воин, много повидавший в жизни, настаивать не станет, он попытается отыскать другого человека, который окажется без комплексов.

У меня не было черного предчувствия. И этот погожий осенний день, и жареха из молоденьких маслят, напомнившая навечно убежавшее детство, сделали меня чрезвычайно сговорчивым. Как следствие — уже этой же ночью я повел во вражеский тыл пятнадцать разведчиков. Добротно обученных, побывавших со мной и без меня во многих невообразимых передрягах.

Все было обычно, даже привычно, за исключением одного: почему-то я был настолько благодушен и беспечен, что даже не снял с гимнастерки орденов и медалей; просто набросил на плечи солдатскую плащ-палатку и ушел в тыл врага.

Но я твердо знал, что одна ошибка сама по себе никогда не живет, что она обязательно порождает или находит вторую, иногда — третью.

Действительно, на рассвете обнаружилась и вторая. Грубейшая. Дело в том, что за предыдущие годы войны мне ни разу не довелось даже слышать о том, что немцы где-то перешли линию фронта, воспользовавшись лесной глухоманью. Поэтому, когда мы шли чащобой, закинул свой автомат за спину дульным срезом вниз. Правда, в прошлые разы с рассветом или когда чутье подсказывало, что приближаемся к зоне возможной встречи с врагом, мои руки вроде бы и без моего повеления перехватывали автомат так, чтобы из него можно было открыть огонь в любую секунду. А на этот раз, хотя и рассвело уже настолько, что стало видно каждую прожилочку на листике дуба, они, мои руки, как были в карманах брюк, так и остались там.

И вообще почему-то бездумно я шел тогда. Настолько бездумно, что вовсе ошалел, когда, неожиданно выйдя на полянку, на той ее опушке увидел вооруженных немцев. Было их тоже, примерно, около пятнадцати; может, чуть побольше или поменьше. Короче говоря, силы могли бы быть равными, если бы… Если бы у немцев автоматы, как и у нас, болтались за спиной.

Но они были готовы открыть огонь сию секунду…

Вот и стоял я истуканом, боясь нечаянным движением вызвать на себя и товарищей убийственный огонь. Стоял и пялился на обер-лейтенанта, на его железный крест.

Вроде бы бездумно стоял, но заметил, что обер-лейтенант примерно мой одногодок, что железный крест он получил вовсе недавно…

Не знаю, сколько времени длилось это молчаливое стояние. Мне показалось, чрезвычайно долго…

Нет, соврал я, когда написал, что в те минуты ни о чем не думал. Думал я тогда, ой как напряженно думал! Прежде всего искал неизвестное что-то, которое позволило бы мне лишь на секунду оказаться в более выгодном положении, чем немцы. Не в явно выгодном, а хотя бы чуть-чуть…

Ничего не придумал. Мои руки по-прежнему торчали в карманах брюк. Зато указательный палец правой руки обер-лейтенанта напряженно окаменел на спусковом крючке автомата. Только на него, на этот напряженный указательный палец, я и мог смотреть тогда.

И вдруг, словно заколдованный моим взглядом, тот палец дрогнул. Еще секунда — и обер-лейтенант вскинул свою руку в фашистском приветствии и изрек вовсе неожиданное:

— Кавалер с кавалером не воюет!

Потом он что-то сказал своим солдатам и, больше ни разу даже не покосившись в нашу сторону, повел свою разведку на восток. В тех самых кустах они исчезли, из которых на эту злополучную для нас поляну вывалились мы.

Мне и в голову не пришло открыть огонь им в спину.

Опомнившись, осознав, что смерть и сегодня пока помиловала нас, я приподнял каску и рукавом гимнастерки вытер враз вспотевшее лицо. Затем, ухватив автомат поудобнее, теперь уже зло, решительно зашагал на запад, настороженно вслушиваясь в шелест листьев, недоверчиво просверливая глазами каждый куст.

Разведчики потом уверяли, что в тот момент, когда я рукавом гимнастерки вытирал враз вспотевшее лицо, они и заметили, что моя голова будто зубным порошком посыпана.