"Правда" - читать интересную книгу автора (Чертанов Максим, Быков Дмитрий)


Посвящается профессорам фон Эрлиху и фон дер Ману, основателям новой исторической теории.


Во тьме ночной Пропал пирог мясной. Пропал бесследно, безвозвратно, Куда и как девался — непонятно. Н. Ленин
Прост. Прост, как правда. М. Горький
Вот лежит газета «Правда». В ней написана неправда. Народное

ГЛАВА 11

1918: «Черный Крест» ищет волшебное кольцо и мстит за обиды. Влюбленный лев, конец Мирбаха и призрак Троцкого.
1

...Черный вечер, белый снег; ветер, ветер — на всем божьем свете! Скользко, тяжко, всякий ходок скользит... Ленин споткнулся, едва не потерял равновесие, выругался — где дворники?! Он, конечно, редко теперь ходил пешком. Знаменитый «Горный дух» — тот самый шикарный «роллс-ройс» Михаила Романова — возил Председателя Совнаркома на службу, со службы и по всяким государственным делам. Но иногда хотелось ускользнуть от шоферского надзора, чтобы навестить какую-нибудь хорошенькую даму. Теперь он, кутая нос в воротник, как раз возвращался от одной из них. Он опять оступился, глянул по сторонам: какая-то старушка мотнулась через сугроб... Попик, барынька в каракуле... Лихач с электрическим фонариком на оглоблях везет разодетую парочку... Плакат «Вся власть Учредительному Собранию!» бросился ему в глаза. Но и мысль об Учредительном Собрании не радовала его. От холода и постоянной грязи и разрухи у него было прескверное настроение. Даже красотка в черных чулках не смогла его развлечь как следует. «Как замечательно мне жилось раньше, в Швейцарии! И как же здесь в этом моем свинячьем государстве гадко!»

Навстречу ему шел какой-то длинноволосый, закутанный в белое, с белою же повязкой на голове — то ли раненый, то ли сбежавший из дурки псих, то ли опять же поп, то ли баба, то ли поэт, то ли индус, не разобрать... «Батюшки, да он босой!» Но в январе восемнадцатого года никого нельзя было ничем особенно удивить. «Снег кружит — ой, вьюга! На четыре шага ничего не видать...» А за босым человеком следом шагал отряд красноармейцев с цигарками в зубах. «Расстреливать ведут, не иначе». Владимир Ильич еще сильней закутался в воротник. Красноармейцев все боялись. Они могли сперва пальнуть, а потом уж разобраться, в кого пальнули. Пожалуй, красноармейцы были еще хуже революционных матросов: те хоть песни веселые пели, а эти тоже пели песни, но идеологически выдержанные, которых Владимир Ильич терпеть не мог. И он решительно юркнул в переулок.

Ему и в голову не пришло, конечно, сосчитать красноармейцев. И он так никогда и не узнал, что босой человек в белых одеждах был сам грозный лев революции, Председатель ЧК Дзержинский. У него сперли одежду и сапоги, когда он мылся в бане, и теперь он шел босиком, в простыне и тюрбане из белоснежного полотенца. «До чего же тут паршиво, — думал Феликс Эдмундович: это был тот редкий момент, когда их с Владимиром Ильичом мысли совпадали почти полностью. — Дурак Ленин с дураком Свердловым все развалили... Впрочем, этакой премерзкой страною невозможно управлять...» Ноги его ужасно мерзли. Вообще ему было так плохо, что он даже не замечал, что какие-то красноармейцы за ним идут. Не будь он потомком Иоанна Грозного — лег бы, наверное, в сугроб и умер.

Двенадцать красноармейцев, в свою очередь, никакого интереса не проявляли к психу в простыне. Они просто шли себе своей дорогою и говорили о своем:

— А Ванька с Катькой — в кабаке... — тоскливо произнес красноармеец Петруха — высокий, кудрявый — и сплюнул сквозь щель в зубах. Его красивая подруга Катя изменила ему с бывшим его товарищем — замухрышкой Ванькой Жуковым, который разжился деньгами при штурме Зимнего дворца.

— Ванюшка сам теперь богат, — сказал другой красноармеец, Андрюха.

Петр ничего на это не ответил. «Катя, моя Катя, толстоморденькая...» — с тоскою и нежностью думал он и представлял, как скажет ей при встрече: «Помнишь, Катя, офицера — не ушел он от ножа... Аль не вспомнила, холера? Гетры серые носила, шоколад Миньон жрала, с юнкерьем гулять ходила...» И вдруг, под светом чудом уцелевшего фонаря у аптеки, в разряженной фифочке, в обнимку с кавалером ехавшей навстречу в экипаже, он узнал ее! Она была, конечно же, с Ванькой...

— Андрюха, помогай! — заорал Петр. — Еще разок! Взводи курок!..

— Утек, подлец! У, жопа, стой!

— А Катька где? — И тут он увидел ее, с простреленной головою лежащую на снегу...

Он остановился, замер. Свет померк в глазах. Безучастно смотрел он, как его товарищи стаскивают с мертвой девушки шубку, полусапожки, серьги, колечки... Несколько колец было хорошеньких, с камушками, а одно — просто какая-то дрянь, которой цена полтинник в базарный день... Но красноармеец Андрюха и его сунул себе в карман — авось пригодится в хозяйстве. А Петр все стоял... «Загубил я, бестолковый, загубил я сгоряча... ах!»

Потом товарищи позвали его, и он покорно, ничего не соображая, пошел за ними. Они уже гоготали и показывали пальцами на полоумного в простыне и белом тюрбане, что влачился впереди. Но он скоро свернул, и они его не тронули. Он, как и его соперник Ленин, никогда не узнал, что был в ту ночь совсем рядом с волшебным кольцом... А стоявший и куривший папиросу под фонарем у аптеки поэт Блок попросту описал всю эту сцену так, как он ее видел, без всякого символизма, хотя и с небольшими поэтическими преувеличениями, но ведь на то он и поэт. Так что зря Зинаида Гиппиус не подала ему руки в трамвае.


2

— Владимир Ильич, денег нету.

— Что, совсем нету?

— Совсем, — сказал Свердлов и вздохнул тяжко. — Вот и матрос Железняков от голода так ослабел и устал, что распустил Учредительное собрание.

— Как скверно! — огорчился Ленин. Учредительное собрание было его любимым детищем; он мечтал о том, как будет выступать в нем с зажигательными речами. На заседаниях Совнаркома, ВЦИК и других советских органов зажигательные речи не поощрялись, и вообще было очень скучно. — А нельзя ли выписать матросу Железнякову дополнительный паек, и пусть он постоит в карауле еще немножко? — Ленин подозревал, конечно, что слабость матроса вызвана не голодом, а неумеренным потреблением горячительных напитков, но доказать это теперь было вряд ли возможно.

— Да ведь Учредительное собрание уже разбежалось. Другой раз не соберешь.

— Скверно, архискверно, Яков Михайлович! — Ленин больше не звал Свердлова Яшей: как-то неловко было называть Яшей такого высокопоставленного чиновника. — А куда же деваются деньги И ценности, экспроприированные у буржуазии и помещиков?

— Они оседают в подвалах ВЧК. Феликс Эдмундович говорит, что там сохранней будут. Он, конечно, выдает нам кое-что на булавки, то есть на содержание госаппарата. Но у нас очень большие накладные расходы. Например, секретарше Троцкого в прошлом месяце был выплачен двойной оклад.

— За что?!

— У нее была сверхурочная работа, — ответил Свердлов.

— Какая у секретарши Троцкого может быть сверхурочная работа, ежели никакого Троцкого нет?

— Возможно, Троцкого и нет, — после некоторого колебания согласился Свердлов, — но секретарша-то у него определенно есть. Такая сухощавая брюнетка в оранжевой кофточке и с родинкой на щеке. И в ведомости отдела кадров написано, что у нее была в прошлом месяце сверхурочная работа. А ведомость — это факт. Мы не можем спорить с фактами.

— М-да, — сказал Владимир Ильич. Он все чаще произносил это междометие, выражавшее крайнюю степень усталого недоумения. — Так где же нам взять денег? Где их берут другие государства?

— Ума не приложу, Владимир Ильич. А что до других государств — так они у нас их берут. Царское правительство назанимало прорву денег, и теперь приходится их возвращать.

— Так давайте не будем возвращать! — сказал Ленин. «С какой стати я должен расплачиваться за дурака Николая!» — Объявите, что мы аннулируем обязательства по царским займам.

Но денег все равно не хватало катастрофически... По-видимому, другие государства знали какой-то хитрый секрет.


3

В начале марта один из агентов самого секретного подразделения ВЧК, которое занималось поисками волшебного кольца, сообщил Дзержинскому, что след искомого предмета, похоже, обнаружился в Москве. Агент, как и его коллеги, знал, что это кольцо очень важно для Советской власти. Больше ничего он знать не мог. Но на всякий случай, вытянув из агента информацию, Дзержинский его ликвидировал. Теперь нужно было самому перебраться поближе к кольцу. К тому же он помнил, что статуя его должна стоять на Лубянке; значит, и штаб ВЧК следует разместить именно там.

— Владимир Ильич, я намерен перевести руководство Черного Креста в Москву. А здесь оставлю Урицкого.

— Зачем это, Феликс Эдмундович? — подозрительно спросил Ленин. С одной стороны, он был бы счастлив избавиться от Железного Феликса, но с другой — выпускать его из поля зрения было опасно. «Уж не знаю зачем — но он определенно хочет удрать от меня, сволочь... Ну нет, не дождешься!»

— Там много контрреволюционных элементов, — ответил Дзержинский.

— С каких это пор вас интересуют контрреволюционные элементы? — усмехнулся Ленин. — Уж мы-то с вами знаем, чем на самом деле занимается ваша контора.

— Да, конечно, — кивнул Дзержинский. Вообще-то он (как и Ленин, кстати сказать) порою стал забывать о том, что вся так называемая революция и вся так называемая советская власть существуют исключительно для прикрытия поисков волшебного кольца: государственная машина потихоньку пережевывала их обоих, и они уже не всегда различали сами, где реальность, а где спектакль, в котором они играют свои роли. — Но ежели контрреволюционные элементы нас свергнут — у нас не будет денег, необходимых для розысков кольца. А то и вовсе на каторге окажемся. Вы этого хотите?

При слове «каторга» Ленин поежился. Он этого совсем не хотел. Но он уже придумал, как обвести Железного вокруг пальца.

— Дорогой друг, — сказал он, — Советское правительство не может бросить вас одного там, где много контрреволюционных элементов. Они могут вас обидеть. Мы все поедем в Москву вместе с вами. Там и будет столица. — Он вздохнул: любил Петербург, а Москву терпеть не мог. «Но ведь это все временно, понарошку...»

— Да зачем же вам утруждаться? Я и один справлюсь.

— Нет-нет, Эдмундович, дорогой...

И Советское правительство начало паковать чемоданы, готовясь к переезду в другую столицу. Дзержинский, впрочем, быстро смирился с этим. Он-то, напротив, ненавидел Петербург — столицу Романовых. При Рюриковичах никакого Петербурга и в помине не было.

Да и все советские руководители были довольны, потому что в Москве было получше со снабжением. (Им не приходило в голову, что в Москве было лучше со снабжением потому, что их там не было.) Недоволен был один Зиновьев; он был в отчаянии, ломал руки и умолял не бросать его одного. Но постепенно и он успокоился, подумав, что теперь сможет завести в Петрограде любые порядки, какие ему вздумается, и если утирал слезы, прощаясь на вокзале с отъезжающими товарищами, то не от чистого сердца, а просто для приличия.


За несколько дней до переезда Дзержинский наконец решился осуществить одно мероприятие, с которым по самому ему неясным причинам тянул достаточно долго. Речь шла о великом князе Михаиле, так подло обманувшем его доверие. И вообще с Романовыми нужно было что-то делать. Но он не хотел торопиться...

— Надо бы, Ильич, ваших родственничков в какое-нибудь более безопасное место перевезти.

— Я тоже об этом все время думаю, — сказал Ленин. — Пожалуй, в Европе им было бы неплохо... Или в Австралии... — И он поглядел на Железного Феликса почти просительно.

Романовы были в его сердце страшной занозой. Он так и не видался с ними — не мог найти в себе сил, и как-то это выглядело бы неприлично... Нет, ежели б они сидели под арестом где-нибудь поблизости — тогда, конечно... Но Керенский еще в августе услал их в Тобольск. А Тобольск так далеко! И, по имевшейся информации, жилось им в этом Тобольске не так уже скверно. Ах, разумеется, все это были отговорки! Можно было уж как-нибудь выкроить время съездить в Тобольск. Но он не представлял себе, о чем и как с ними говорить. Ведь матушка Марья Федоровна — единственный человек, который понял и признал бы его, — жила за границей. А Николай, пожалуй, только разозлился бы и стал требовать, чтобы сводный брат вернул ему трон. А как можно вернуть трон человеку, который устроил Ходынку и сделал все, чтобы развалить вверенную ему страну? Паршивый человек был Николай, и царь он был прескверный. А уж сумасшедшая жена его! Нет, решительно Владимиру Ильичу не хотелось с ними знакомиться. «Вот только Алешка... Ну, потом как-нибудь».

Михаил был, по слухам, симпатичным человеком и жил близко, в Гатчине, но на него Владимир Ильич был зол за его дурацкий, несвоевременный отказ от короны. «И что, что сказать ему при встрече? Что я езжу на его автомашине и мой шофер Гиль о ней безупречно заботится? Нет, надо отложить знакомство с родней до тех пор, пока не будет найдено кольцо и в России начнется наконец нормальная жизнь. А что нужно перевезти их всех в более безопасное место — это правильно. Хотя с какой стати Дзержинский вдруг озаботился их безопасностью? Ведь он их терпеть не может».

— Вы не беспокойтесь, Эдмундович, — сказал он. — Я поручу это Свердлову. — Свердлов был хороший, исполнительный служака, он почитай что один тянул на себе всю повседневную работу по управлению государством, и Ленин просто не представлял, что бы делал без него.

И, выпроводив Дзержинского под тем предлогом, что ему нужно укладывать чемоданы, он сел писать записку Свердлову. «Уважаемый Яков Михайлович! Пожалуйста, перевезите Романовых в какое-нибудь тихое, безопасное место. Например, в Е...» Он собирался написать «в Европу», но тут в кабинет к нему ворвался старый приятель Кржижановский с новыми увлекательными планами электрификации и с порога начал взахлеб тараторить; проект его был так интересен, что Ленин позабыл докончить записку и запечатал и отослал ее в таком виде, как она была.

Получив записку, Свердлов крепко задумался. Ему не хотелось беспокоить Ленина по пустякам и спрашивать, что тот имел в виду. Он вышел из своего кабинета, чтобы покурить и подумать над этой загадочной запискою, и наткнулся на Дзержинского, случайно (так думал Свердлов) проходившего мимо. На самом же деле Феликс Эдмундович нарочно слонялся возле кабинета Свердлова, изнывая от желания узнать, что Ленин написал тому относительно своих родственничков.

— Вы чем-то озабочены, Яков Михайлович? — спросил он, услужливо поднося Свердлову зажженную спичку.

— Благодарю... Да вот, понимаете, Владимир Ильич прислал мне такое странное распоряжение... — И доверчивый Свердлов протянул Дзержинскому записку.

— А! — радостно сказал Дзержинский, пробежав ее глазами. («Право же, мне несказанно везет, — подумал он, — судьба, как всегда, на моей стороне».) — Я уверен, он хотел написать «Екатеринбург». Но к нему ворвался Кржижановский, и он отвлекся. Вы уж его не тревожьте. Он очень занят этой своей электрификацией.

— Екатеринбург? Вы так думаете?

— Да, он при мне говорил неоднократно, что Урал — самое подходящее для них место. Там красивейшая природа и умеренный климат. Кстати, и Михаила Романова надо бы отправить на Урал, поближе к брату, чтоб они могли навещать друг друга. Например, в Пермь.

— Спасибо за совет, — обрадовался Свердлов. — Я так и сделаю.


Когда Ленин узнал, куда Свердлов отправил его родственников, он сперва разозлился ужасно и едва не прогнал Свердлова с должности председателя ВЦИК. Но потом подумал, что в этом была и его вина. Надо было докончить записку и вообще быть внимательнее в государственных делах. В конце концов, пусть Романовы покамест поживут на Урале, а потом... И он опять закрутился в вихре предотъездных дел.

А дел было много; у него, непривычного к государственному управлению, просто голова пухла от них. Нужно было принимать послов, печников и прочие делегации, издавать декреты, проводить совещания и заседания, разбирать бесконечные жалобы и кляузы своих подчиненных друг на друга и при этом успевать как-то заботиться о подданных. Но он пока не успевал, утешая себя опять же тем, что все трудности — временные, происходящие от неопытности. Вообще роль председателя Совнаркома, так радовавшая поначалу, теперь угнетала его все больше. «Что ж, такова участь всех начинающих правителей. Тяжела ты, шапка Мономаха!» — думал он. Одна лишь электрификация радовала его. Там, на чертежах и схемах, все было красиво, чисто и ясно. А в жизни все было грязно и неуютно. Авось в Москве будет лучше.

Поздним вечером накануне отъезда он сидел он в своем кабинете. Только что от него ушла большая делегация пензенских крестьян. Они принесли ему самогону, сала и яиц, и были очень дружелюбны и почтительны — он с трудом уговорил их не валиться на колени всякий раз, как он глядел на них, — но от них дурно пахло, и лаптями они нанесли огромные комья грязи и навоза. «На новом месте надо будет и порядки завести новые. Должны же соблюдаться какие-то приличия. Николай небось никого в лаптях к себе не пускал, и даже Петр Великий не пускал». Владимир Ильич отворил окно, чтобы проветрить. Мартовский воздух был холоден. Тогда он вышел из кабинета и стал бродить по коридорам — ему было грустно и хотелось поговорить с каким-нибудь прилично одетым и хорошо пахнущим человеком. Он ткнулся было к Свердлову, но тот сидел с молодым талантливым Бухариным, и оба они были по уши заняты какими-то чрезвычайно сложными экономическими выкладками. Бухарин был милейший парень, и они с Владимиром Ильичом бухали не раз, но сейчас Бухарину было не до Председателя Совнаркома. И Ленин побрел дальше...

У кабинета с табличкой «Троцкий» он остановился. Странно, но ему иногда казалось, что если подкрасться к этому пустому кабинету незаметно и резко распахнуть дверь, то обнаружится, что за столом кто-то сидит... Он не решился заглянуть туда. Он только отвинтил табличку и положил ее в карман. Ведь в Москве у Троцкого тоже должен быть кабинет. Зачем же тратиться на новую табличку?

Печальный и неприкаянный, он спустился в подвал, но там Дзержинский и Зиновьев, оба затянутые с ног до головы в черную кожу, в высоких сапогах, с хлыстами в руках допрашивали какого-то буржуя, подвешенного за руки и ноги к потолку. Ленин поморщился и скорей ушел прочь. Он не мог этого видеть, хотя понимал, что буржуи ему враги и с ними надо как-то бороться. Тяжела, ой как тяжела была шапка Мономаха!

На новом месте все шло ничуть не лучше — в немалой степени из-за евреев. Ильич давно знал, что дела с ними можно делать только до определенного момента, и теперь этот момент, казалось, настал. Со всех окраин в Москву полезли молодые и не очень молодые аборигены местечек, стремясь занять хоть какой-нибудь пост при большевиках. Их мало волновало, что их оставшихся в местечках родичей беспорядочно и беспощадно резали всяческие атаманы; чем больше резали, тем больше они лезли, и чем больше лезли, тем больше резали. В столице все устраивались в разных учреждениях, которые что-то контролировали и распределяли, и чем меньше оставалось вещей, поддающихся контролю и распределению, тем больше объявлялось таких учреждений. Даже к Каменеву с Зиновьевым потянулись какие-то родственники из местечек, и те устраивали их, не в силах отказать — всякий знает, какими навязчивыми бывают еврейские родственники... Бывалые большевизаны, с которыми столько было выпито в цюрихских пивных, как-то сразу отдалились от своих русских товарищей, и у них завелись свои тайны. Теперь какой-нибудь Ларин, он же Лурье, запросто мог захлопнуть дверь перед носом зашедшего на огонек Ленина, оправдываясь через цепочку:

— Уж извините, Ильич... Товарищ из провинции... особая секретность...

Из под контроля начал выходить даже придуманный Троцкий. Уже многие говорили Ленину, что видели его на митингах:

— Чернявый такой, с бородкой, в пенсне... Говорит как пишет, толпу с двух слов заговаривает так, что она в колонны строится и идет, куда он скажет... Просто волшебник... И решительный такой — через слово у него «расстрелять».

Ленин удивился. У большевиков было немало ораторов, которые быстро убеждали построенных в колонны людей рассыпаться в толпу и кинуться грабить. С обратной реакцией он сталкивался впервые. Кем же был этот загадочный Троцкий? Сопоставив приметы, он понял наконец, о ком идет речь, и однажды после заседания Совнаркома припер Свердлова к стенке. Тот запирался недолго:

— Да, Ильич, я взял на себя эту роль, — с достоинством признался он, сняв пенсне и протирая его бархоткой. — Моя фамилия ничего не значит для масс, а за Троцким могут пойти многие.

— И куда же, батенька, вы хотите их вести? — осведомился Ленин, глядя на своего тихого, безотказного секретаря, за которым никогда раньше не замечалось ораторских талантов. Свердлов как-то изменился и даже, казалось, стал выше ростом; лицо его пылало вдохновением, черные глаза отливали сталью. На нем была кожаная куртка авиатора, входившая в моду — под Гатчиной чекисты нашли склад с большим запасом курток и тут же в них поголовно оделись. Авиаторам они все равно были ни к чему, поскольку революционные массы растащили все самолеты на дрова.

— К победе социализма во всем мире, разумеется, — хладнокровно ответил Яков Михайлович.

— Да бросьте! Мир от этого социализма побежит, как чорт от ладана, когда получше разглядит, что у нас творится. Война, разруха, людям жрать нечего.

— А вас так волнует, что эти люди будут жрать? — Свердлов чуть понизил голос, в котором появились заговорщические нотки. — Слушайте, Ильич, вы же умный человек. Я вас всегда держал за одного из наших. Если бы возле вас не терлись эти личности... Луначарский, Богданов, этот ужасный Дзержинский...

— Простите, Яша, кого это «наших»? Евреев, что ли?

— Я долго присматривался к вам, — воскликнул Свердлов, и Ленин опять удивился: чего это его прорвало? Похоже, опять виновато то неизъяснимое доверие, какое он внушал людям. — Ваша деловая сметка, ум, чувство юмора... Я не мог ошибиться. Вы принадлежите к избранному народу!

— Ну, положим... — осторожно проговорил Ильич. Он еще не знал, какие последствия может иметь этот разговор. Дела оборачивались так паршиво, что впереди вновь маячила эмиграция, а в ней поддержка вездесущего еврейства была бы весьма как кстати.

— Я так и знал! — Свердлов даже слегка подпрыгнул, и Ильичу показалось, что он готов тут же на кремлевском паркете сплясать «семь сорок». — Вы будете с нами в той великой борьбе, что идет сейчас!

— Конечно, с вами, — Ильич продолжал осторожничать. — Диктатура пролетариата и все такое...

— Ай, оставьте эти сказочки для дураков, — Свердлов лукаво усмехнулся. — Мы-то знаем, чья это будет диктатура. Поклянитесь, что будете молчать до поры до времени, и я открою вам величайшую тайну. О ней знают только наши, — он сделал упор на последнем слове, и Ильичу стало любопытно, хотя весь поворот беседы ему решительно не нравился.

— Клянусь, натурально, — сказал он как можно небрежнее. — Так что у вас за тайна?

— Эта история восходит к одному древнему пророчеству, — теперь голос Свердлова стал торжественным и даже слегка напевным. — Возможно, вы помните из гимназического курса о хазарах?

— Как же, как же! Неразумные хазары! Позвольте, они, кажется, были иудеями?

На губах Свердлова появилась горькая усмешка:

— Сколь многие из нас в погоне за золотым тельцом забывают о славном прошлом своего народа! Да, хазары — те десять колен Израиля, что рассеялись после гибели храма. Они пришли на эту землю раньше русских и раньше дикарей-татар, с которыми их почему-то роднят гойские историки. С собой они принесли бесценный дар — золотой перстень царя Соломона, тот самый, что умел укрощать духов зла. Тот, кто владел им, владел и землей, на которой жил. Много веков перстень был вделан в спинку трона хазарских каганов-священников, и никто не мог противиться их власти. Закон Моисея правил тогда на берегах Волги, а дикие русские племена в страхе глядели из своих лесов на сияющие хазарские города. Но сказал Господь: «Отниму Я силу у народа Моего, чтобы испытать любовь его ко Мне». Так и случилось: орды русских варваров ворвались в хазарскую столицу Итиль, и князь Святослав своей рукой убил последнего когена и вырвал из его трона драгоценный перстень. И оказался перстень Соломона у русских князей, — скорбно продолжал Свердлов, напомнив в эту минуту потрясенному Ильичу старую Алену Родионовну. Он сразу понял, о каком кольце идет речь, и нетерпеливо ждал продолжения. — Как никчемная безделушка, он пылился в их сокровищнице и хранил их власть. Совет мудрейших не раз посылал на Русь верных людей, чтобы они похитили перстень, но все они гибли от рук гоев. Один из них, не выдержав пыток, открыл Иоанну Грозному тайну перстня, и тот извлек его из сокровищницы, и хранил как зеницу ока, и переправил на нем надпись еврейским письмом на русскую. А когда почуял близость смерти, отдал перстень любимому сыну Дмитрию. Того не убили в Угличе, как пишут дурацкие русские учебники, — он увез с собой перстень в Польшу, где его увидел великий рабби Лёв, создавший глиняного Голема на страх гоям. Он сразу узнал перстень и рассказал о нем Дмитрию, поскольку увидел в нем человека полезного. Отпуская его в Россию, рабби Лёв отправил с ним любимого своего ученика Менделя, которого за остроту ума поляки прозвали «Свердло» — по-русски, стало быть, «сверло». И стал Дмитрий царем в Москве, а Мендель помогал ему советами и надзирал за перстнем, чтобы дождался он законного владельца из народа Израиля. Но Дмитрия предательски убили, а перстень, что он носил на шее, забрали, и он снова стал бесполезной игрушкой в царском дворце. И все эти годы потомки Менделя Свердла были рядом и ждали возможности завладеть реликвией...

Так вот оно что — и этот хочет на трон! Ленин ни минуты не сомневался, что рабби Лёва, или как там его, отправил на Русь будущего иудейского царя, который должен был увести колечко у доверчивого Дмитрия. Быть может, он и прикончил сыночка Грозного, да по еврейской привычке поторопился и не смог довести дело до конца. И теперь его потомок решил поправить промашку...

Безошибочным чутьем Ильич понял, что ходит по лезвию ножа, и решил не давать вида, что столь многое понял.

— А вы, как я понимаю, из этих потомков? — осторожно спросил он. — И теперь хотите получить назад перстень?

— Не только перстень, Ильич, но и власть над Россией! Эта страна должна принадлежать не тупым и ленивым славянам, а тем, кто когда-то ее основал. Известно ли вам, что Русь названа именем иудейского князя Роша, а Москва — его сына Мешеха?

Ленин пожал плечами. В гимназии он учил историю не слишком усердно (были занятия повеселее), и вся эта древняя белиберда порядком ему наскучила. Он знал только одно: всякий раз, когда евреи, русские, немцы или кто угодно еще начинали рассуждать о величии своего народа и исконных правах на какие-либо земли, следовало ждать большой крови. Однако нужно было выяснить планы этого кандидата в цари.

— Но что же делать с русскими и прочими пролетариями? — осведомился он.

Свердлов опять подпрыгнул на месте, будто ждал именно этого вопроса:

— Господь сказал: «Пасите их жезлом железным». Тех, кто взбунтуется, ждет кара, а остальные будут работать, как прежде. Работать на избранный народ. Открою вам еще одну тайну: рабби Лёв передал моему предку великий секрет изготовления Голема. Наши ученые уже делают глиняных воинов, которые бесстрашно идут в атаку на белые отряды. На лбу у них шапка с пентаграммой, что дает им силу, и такие же шапки для конспирации выданы всем бойцам Красной Армии. Хотя они, конечно, не големы... пока.

— А перстень? Перстень вы нашли? — Ленин, как ни берегся, не смог удержаться от главного вопроса.

— Пока еще нет, — Свердлов извиняюще развел руками. — Мы ищем его с первого дня переворота, перерыли все сейфы, все тайники... Но в этом свинском русском хаосе может пропасть все что угодно. Какая ирония — при царях ему ничто не угрожало, а теперь, когда наша власть так близка...

— Постойте, батенька, — перебил его Ленин, — а мне вы какую роль отводите при вашей власти?

Свердлов замялся:

— Н-ну, вы, как человек деловой и знающий эту страну, могли бы быть очень полезны. Внешняя торговля... отношения с другими странами. Далеко не все примут с восторгом возрожденный Израиль — нас особенно беспокоит Германия... Вы могли бы оставить за собой пост премьер-министра.

— А если я откажусь? — лукаво прищурясь, спросил Ленин.

— Будет очень жаль, — черные как угли глаза Свердлова смотрели так же искренне. — Тогда можете взять сколько угодно ценностей из царской казны — они в полном моем распоряжении — и уехать за границу. Боюсь, Россия в ближайшие годы будет не слишком приятным местом... для тех, кто не с нами.

«Ага, уеду, — подумал Ленин, — в первую речку с камнем на шее. Это не Романовы, чикаться не будут. Но как неожиданно! Я-то думал, они хотят только гешефт сделать. А они уже везде — и здесь, и у Эдмундыча в ЧеКа».

В «Черном Кресте» и правда появилось немало евреев — в основном дружки Урицкого из одесских бандитов, но были и хилые юнцы, вышедшие явно прямиком из хедера. Стреляли они кто в лес, кто по дрова, поэтому под Москвой для них открыли специальные курсы «Выстрел». По слухам, тренировались они на живых мишенях, но в палачестве не усердствовали, а все больше ездили по дворцам и усадьбам, оставшимся без хозяев, и что-то искали. Теперь Ленин понял, что именно, и его всегдашнее расположение к евреям сильно убавилось. Каковы гуси, а? Знал бы этот местечковый Наполеон, что в нем нет еврейской крови, — пожалуй, отправил бы в распыл вместе со всеми. Нет, недаром Коба их не любит...

Впервые в жизни проникшись общим чувством с кровожадным идиотом, Ленин ужаснулся сам себе.

— А за границей, — спросил он, — там тоже ваши люди?

— Конечно! — не задумываясь, воскликнул Свердлов. — Россия — слабое звено в цепи гойских империй, потому именно с нее начнется восстановление Великого Израиля. Но за ней последуют другие. Недавно я побывал в Америке — не скрою, под именем Троцкого, — и встретил там полное понимание. Сейчас там мой брат Беня, очень способный мальчик. Но не все готовы бороться за общее дело. Другой мой брат, Зиновий, связался с вашим Горьким, и тот забил ему голову своим русофильским бредом. Потом увлекся какой-то кокоткой и отрекся ради нее от веры отцов — и это Свердлов, какой позор! Его предали проклятью, старинному и страшному, от которого нет спасения. Так будет со всеми, кто встанет на нашем пути, — последние слова прозвучали почти угрожающе.

Ленин кое-как свернул разговор, надавал Свердлову неопределенных авансов и с облегчением отбыл домой. Социализм уже сам по себе был достаточно гадок, но возможное царство этих фанатиков внушало настоящий ужас. Не нравилось ему и то, что они уже начали подбивать одуревшие от водки и кокаина революционные массы на разорение церквей. К религии Ленин был равнодушен, но ему нравились тепло-золотое нутро храмов и жарко горящие свечки, вызывавшие в памяти что-то детское и праздничное. А как хорошо было в пасхальную ночь расцеловать какую-нибудь симпатичную мещаночку или под шумок позволить себе еще большие вольности! Ему не хотелось отказываться от этого привычного и родного Бога ради непонятного и жестокого Бога еврейского.

Но хуже всего было появление нового претендента на трон. Где же, чорт побери, проклятое кольцо? Того и гляди, полезут татары и сарты с преданием об утерянном перстне хана Батыя, а за ними и другие не замедлят... Так и вовсе державу по кускам растащат — и какая тогда коммерция, какая свобода торговли?


4

В чудесном месяце мае по Москве ходил человек в красных гетрах. Это был известный террорист Борис Савинков, ненавидевший большевиков. Дзержинский в свою бытность эсером отлично знал Савинкова. Он был опасный человек, совершенно бесстрашный и неуловимый. О нем ходили легенды: то его кто-то видел загримированным стариком, то он шел без грима среди бела дня по людной улице с папиросой в зубах. Савинков готовил вооруженное восстание и намеревался убивать советских руководителей, но это было не главное. Главное было то, что именно Савинков в данный момент владел волшебным кольцом.

Об этом Дзержинский услыхал несколько дней тому назад, когда к его заместителю Петерсу пришла некая девица — сестра милосердия из госпиталя Покровской общины — и рассказала, что находившийся там на излечении и влюбленный в нее юнкер Иванов под секретом сообщил ей, что в Москве существует тайная антикоммунистическая организация под названием «Союз защиты родины и свободы», что скоро будет ее выступление, которое начнется восстанием и расправой с латышскими стрелками и чекистскими отрядами, и что он, влюбленный юнкер Иванов, не просит, а умоляет ее на это время уехать из Москвы. Дзержинский заинтересовался этим делом — кольцо кольцом, а заговоры, тем более направленные непосредственно против «Черного Креста», его тоже не могли не беспокоить — и, отодвинув Петерса, затребовал милосердную сестричку к себе.

— Расскажите мне, что еще вам говорил этот юнкер.

— Ах, он такой гадкий. — Девушка кокетливо поправила косынку. — Он ко мне приставал. Вообразите, товарищ Дзержинский, он меня...

— ВЧК это не интересует, — прервал ее Феликс Эдмундович. «О женщины, мерзкие, гнусные твари, предательницы! И как из прелестных невинных малышек вырастают такие гадины?» — Что он вам говорил о тайной организации?

— Они хотят вас убить. А вы симпатичный...

— Польщен. — Он наклонил голову. — Но продолжайте же. Кто ими руководит? Называл вам юнкер Иванов имя и приметы этого человека?

— Какой-то мужчина. Юнкер Иванов не знает, как его зовут. И не знает, как он выглядит — он все время выглядит по-разному. Но он носит красные гетры.

«Савинков», — понял Феликс Эдмундович. Больше во всей России красных гетр никто не носил.

— И у него на руке кольцо.

— Милая моя, это не примета. Кольцо можно снять.

— Да, но этот человек никогда его не снимает. Это не простое кольцо. Говорят, оно волшебное. Оно помогает ему прятаться от вас Оно досталось ему от какого-то убитого матроса.

— Значит, матросу оно не помогло, — с усмешкой сказал Дзержинский.

«Неужели — ОНО? И неужели оно дает какую-то часть своей силы любому, кто наденет его, а не только потомку Иоанна Грозного? Ведь Савинков и вправду неуловим. Какую же силу даст оно МНЕ!» И он, поблагодарив медсестру и расстреляв ее, приказал Петерсу установить слежку за не в меру болтливым юнкером Ивановым.


Когда-то давно, во времена незабвенного Азефа, Савинков был Дзержинскому по душе: Железный Феликс любил террористов. Но Савинков был человек путаный и непредсказуемый: то он за революцию, то против... И книжки он писал слезливые: персонажи их все мучились сомнениями да рассуждали, можно ли убивать, нельзя ли... Дзержинского это удивляло. Убивать было можно во всех случаях, когда это было нужно. Только глупец может терзаться по таким ничтожным поводам. Так, у Феликса Эдмундовича были целых две причины ликвидировать Савинкова: антисоветский заговор и волшебное кольцо. Какие могут быть сомненья? Дзержинский допускал, конечно, что кольцо Савинкова может оказаться совсем не тем кольцом, но заговор-то уж наверняка был настоящий.

Однако была еще и третья причина, по которой нужно было казнить Савинкова: Феликс Эдмундович был в чудесном месяце мае очень зол и в дурном настроении, и ему безумно хотелось казнить хоть кого-нибудь. Причиной же этого дурного настроения был состоявшийся первого мая допрос Пуришкевича...

— Вот мы и свиделись, Владимир Митрофанович!

С этими словами Дзержинский взял в руки скальпель и посмотрел на Пуришкевича очень выразительно. Пуришкевич был посажен в тюрьму еще Керенским, но у Феликса Эдмундовича в революционной суматохе все руки не доходили им заняться. Расправу же над ненавистным Юсуповым он сознательно откладывал на потом, когда удастся протащить через Совнарком или ВЦИК распоряжение о публичной порке кнутом и сажании на кол. (Зиновьев давно был «за», но другие противились из буржуазного чистоплюйства.)

— Да, князь Юсупов оказался прав, — сказал Пуришкевич, не обнаруживая никаких признаков волнения. — Вы сделали неплохую карьеру, пан Станислав... то бишь пан Феликс.

— Надеюсь, вы понимаете, что находитесь в полной моей власти?

— Отнюдь, — усмехнулся Пуришкевич. — Вспомните о фотоснимках! Лев революции, председатель ВЧК, самый мужественный человек в России — переодетый девкою, в объятиях лысого старика! Вы сделаетесь посмешищем, в сто раз хуже Керенского! — И он сардонически расхохотался.

— Ни один человек не может выдержать пыток, — прошипел Дзержинский, побелев от гнева. — Вам будут загонять иголки под ногти, избивать дубинками до тех пор, пока вы не скажете, где находятся фотографии. — Он блефовал: в либеральной Москве, где заправляли буржуазный Ленин и мягкотелый Каменев, пытки считались не comme il faut. Но Пуришкевич-то мог об этом и не знать.

— Сказать-то я, может, и скажу, — отвечал невозмутимый Пуришкевич, — плоть слаба... Но, право же, вы нас недооценили. Негативы давно переправлены в Лондон.

— В Лондон! — вскричал Дзержинский. Лондон был тем проклятым, ненавистным городом, убежищем дьявола, над которым большевики никогда не имели власти.

— А князь Юсупов, пока вы тут занимались обустройством на новом месте, тайно уехал из Питера в Париж, — добил его Пуришкевич. — У нас с ним уговор: если со мной что-нибудь случится — он тотчас через своего поверенного распорядится опубликовать эти снимки во всех газетах. Так что уж отпустите меня по-хорошему. В этом случае я останусь верен слову и в мемуарах не упомяну о вашей роли в том дельце. И о снимках, конечно, — прибавил он. — Да, и еще одна мелочь... Вы уж, будьте так любезны, скажите там вашему петербургскому наместнику, чтобы не допускал во дворце Юсуповых беспорядка. Чтоб ни одной занавесочки не пропало. Феликс Феликсович может рассердиться.

И несчастный Феликс Эдмундович был вынужден не только смириться с побегом Феликса Феликсовича и просить Зиновьева, чтоб юсуповский дворец не ломали и не грабили, но и освободить Пуришкевича. Петерсу он велел говорить, что Пуришкевич при допросах показал себя очень интересным и симпатичным человеком, заслужившим свободу. Никто не верил в это, и все страшно удивлялись. А Пуришкевич уехал в Ростов-на-Дону и там, обнаглев от безнаказанности, стал издавать антибольшевицкую газету, а также написал мемуары о Распутине и заработал на них массу денег. Дзержинский, обмирая от ненависти, тем не менее делал все, чтобы ни единый волосок не упал с его лысой головы. (Когда Пуришкевич умер естественной смертью, Феликс Эдмундович некоторое время в ужасе ожидал, что князь Юсупов выполнит свою угрозу и опубликует снимки, но тот почему-то этого не сделал... во всяком случае, пока.) Так что вполне понятно, отчего у Феликса Эдмундовича в мае восемнадцатого года было плохое настроение и он торопил Петерса с делом «Союза».

Вскоре Петерс обнаружил, что юнкер Иванов часто заходит в дом № 3, в кв. 9, в Малом Левшинском переулке, где собирается много неизвестного народу. Там была конспиративная квартира «Союза Защиты Родины и Свободы» — резиденция одного из заговорщиков, полковника Жданова. Судя по тому, что все эти люди ходили с ног до головы увешанные револьверами и бомбами, это были террористы. Так Петерс и доложил своему шефу.

Международные террористы, — с нажимом сказал Феликс Эдмундович.

— Почему это?

— Все они финансируются английской, французской, американской, немецкой и японской разведками. Это политика, друг мой.

Петерс был тугодум и ни о какой политике не имел понятия. Но он просмотрел список людей, посещавших тайную квартиру. Среди них были и поляк Ильвовский, и латышский стрелок Ян Бредис, и еврейский адвокат Виленкин, ставший офицером, и два татарина, и даже некий безымянный негр (как потом выяснилось, это был трубочист-чухонец, приходивший прочистить камин). Поистине организация была международная и очень страшная.

И 29 мая, около двух часов дня, отряд чекистов во главе с Петерсом на грузовиках выехал в Малый Левшинский. Петерс постучал условным стуком, который узнал от медсестры. А в это время разномастные члены «Союза» играли в шахматы. Бедняги, они не подозревали, что их партия уже проиграна. Как легкомысленны они были, как доверялись кому ни попадя! Они держали секретную переписку и адреса всех квартир и явок прямо в столах, а из-под кровати чекисты извлекли нитроглицерин. Заговорщики даже не оказали сопротивления. И простодушный юнкер Иванов так и не понял, кто их выдал. Быть может, он постепенно догадался бы об этом, если б ему дали пожить еще хоть немножко.

Прочтя секретные бумаги заговорщиков, Петерс доложил Дзержинскому, что их главный штаб находится в Молочном переулке, под видом лечебницы; там-то и живет или, по крайней мере, бывает главарь заговора — неуловимый Савинков. Нужно было брать его не откладывая, пока он не знает об аресте своих товарищей. Дзержинский, конечно, предпочел бы сделать это самолично, но случилась загвоздка: ему необходимо было делать доклад на коллегии Совнаркома, так что он вынужден был отправить на операцию Петерса. Впрочем, это было не страшно: ведь он объяснил Петерсу, как выглядит Савинков. Он предусмотрел все. Он не мог только предвидеть, что в час, назначенный для захвата Савинкова, у того будет посетитель...

— Ах, Борис Викторович, вы не представляете, как приятно поговорить с интеллигентным человеком!

— Н-да... — сквозь зубы процедил Савинков: похоже, он не склонен был считать своего гостя интеллигентным человеком. Во время беседы он расхаживал по комнате, как запертый в клетку тигр, то и дело поглядывая в окно.

— Я всегда восторгался вашими произведениями.

— Послушайте, как вас там...

— Анатолий Васильевич.

— А, да... Г-н Луначарский, а как вы, собственно, узнали, что я тут живу?

— Так ведь у вашего подъезда круглыми сутками дежурят толпы курсисток и держат в руках ваши книги. Они мечтают об автографе.

— Что вы говорите! — удивился Савинков. Он еще раз выглянул в окно: действительно, курсистки стояли толпой, кричали «Борис, Борис!» и махали букетами. «Пожалуй, придется сменить квартиру», — подумал он. — Ну хорошо, а вам чего от меня нужно?

— Так вот же. — Луначарский протянул ему экземпляр «Коня бледного» на французском языке. — Я собираю автографы. И еще я хотел просить... быть может, вы согласитесь послушать мою новую революционную пьесу?

— А вы что — пишете?

— Да, мараю бумагу понемножку, — смущенно отвечал Луначарский, — пробую свои силы, знаете, то в одном, то в другом жанре... А вы разве меня не читали?

— Не читал, — буркнул Савинков. — И не собираюсь. — Он опять посмотрел через занавеску на улицу. К подъезду приближались несколько угрюмых латышей в кожаных куртках. «А это меня арестовывать идут», — догадался он. И в мозгу его в мгновение ока родился план.

— Уважаемый Анатолий Васильевич, — произнес он, приближаясь к гостю и приставляя к его виску револьвер, — будьте любезны сейчас сделать то, что я вам скажу...


Люди в кожаных куртках, рассредоточившись, оцепили подъезд; они уже готовы были ворваться внутрь, когда дверь распахнулась и из нее быстрым упругим шагом вышел стройный мужчина с русой бородкой несколько козлиного фасона и револьвером в руке.

— Скорей идите туда! — крикнул он. — Я его уже обезоружил.

— Слушаюсь, Феликс Эдмундович, — отвечал Петерс.

И латыши бросились вверх по лестнице. А стройный человек, замешавшись в толпу курсисток, уже стащил с себя козлиную бородку и пару секунд спустя, облаченный в дамскую юбку и жакетку, держа под мышкой томик своих произведений, все тем же ладным упругим шагом шел по улице...

— Вы арестованы! — закричал Петерс, набросившись на человека в красных гетрах и с кольцом на пальце и заламывая ему руки...


— Вы кретин, — говорил Дзержинский два часа спустя. — Я вас расстреляю.

— Но, Феликс Эдмундович, он же был в красных гетрах... И кольцо...

— К чорту кольцо! — Дзержинский в сердцах швырнул на пол массивную позолоченную побрякушку. Он был в отчаянии — не столько из-за того, что Савинков опять ускользнул, но из-за того, что след оказался ложным. «Где же, где же ОНО? Быть может, уж и не в Москве...» Одно лишь грело душу: болвана Луначарского успели избить так основательно, что в течение нескольких ближайших недель он не будет ни к кому приставать со своими революционными пьесами. «А с Савинковым я рано или поздно еще встречусь, и тогда мы поквитаемся...» — Так и быть, — мрачно сказал он Петерсу, — пока я вас пощажу.

Но он, конечно же, не пощадил тех, других. Они все умерли: латыш Бредис, расстрелянный латышскими стрелками; жид Виленкин, русский корнет Лопухин и остальные международные террористы. Отчаянный Савинков дважды пытался освободить их, и один раз дело почти удалось: на черном воронке, с подложным ордером на выдачу арестованных он подъехал к воротам Таганской тюрьмы, и их уже вывели из камер, но в последний миг начальник тюрьмы что-то заподозрил, и все сорвалось: они умерли, умерли все, и Савинкова столкнут с тюремной лестницы в назначенный час: лев революции не прощает обид.


Но пока что, летом восемнадцатого, все складывалось прескверно: и Пуришкевич пописывал свои гадкие статейки и дразнился, и Савинков был жив-здоров и чуть не каждую неделю организовывал в каком-нибудь городе или стране новый заговор, и висела над Феликсом Эдмундовичем еще одна страшная угроза... А все Брестский мир, будь он неладен!

Мирный договор, в соответствии с которым Германия аннексировала Польшу, разумеется, был Дзержинскому неприятен; но он был разумным человеком и, как и все главные большевики, понимал, что воевать дальше с Германией невозможно, поскольку все солдаты и матросы были заняты другими делами. В конце концов, Польша в течение последних двухсот лет все время была кем-нибудь порабощена, и Феликс Эдмундович полагал, что она сможет еще немного подождать, хотя сердце его и обливалось при этой мысли кровью. Если бы Дзержинский знал, что неуступчивость Германии на переговорах напрямую связана с личной обидой руководителя немецкой делегации Штромеля на руководителя советского государства Ленина, — он быстро сместил бы Ленина и смягчил противника! Но Штромель слишком хорошо помнил тот вечер в Цюрихе и не желал уступать ни пяди. Ленин знал, что просьбы бесполезны, а потому требовал соглашаться на все. ЦК привыкло его слушаться и махнуло рукой. Тягчайший, унизительнейший мир был подписан.

Но у Брестского мира было еще одно дурное последствие: немцы посадили в Москве своего посла, и послом этим оказался не кто иной, как Бауман-Мирбах, старый недруг Феликса Эдмундовича! Поистине от немцев исходили одни пакости и неприятности.

Мирбаха, естественно, нужно было убирать. Он знал многое. Исчезновение его должно было пройти тихо, не вызвав ни малейших подозрений: лист, как известно, прячут в лесу, а труп — под горами трупов, и оставалось лишь решить, из чьих тел соорудить эту гору... Да, нужна была тонкая игра. И в эту игру Дзержинский решил сыграть со своими старыми друзьями эсерами, только уже не правыми, к которым принадлежал Савинков, а левыми. Эти левые эсеры, в отличие от правых, были люди умеренные, добропорядочные и кроткие: они не готовили террористических актов, не организовывали заговоров, а только выступали на съездах и писали вежливые статьи в газеты, где ругали большевиков, осуждали Брестский мир и будоражили крестьянство. «Действительно какие-то левые», — недоумевал Зиновьев.

Но если они не устраивали заговора — это вовсе не означало, что их заговор нельзя разоблачить. Нужно было всего лишь организовать и возглавить его, а потом свалить на этих безответных эсеров убийство Мирбаха и заодно преподнести советской власти на блюдечке с голубой каемочкой еще один разоблаченный мятеж, что позволило бы Дзержинскому требовать для себя новых неограниченных полномочий. И Феликс Эдмундович начал действовать: он тайно повстречался с разными левоэсеровскими деятелями и, пользуясь старой дружбой, внушил им мысль о необходимости составить заговор для свержения большевиков. Он дал им в помощь целый летучий отряд ВЧК, вооруженный до зубов.

Доверчивые эсеры согласились. Они только очень долго не могли взять в толк, почему для свержения большевиков нужно убить не Ленина, к примеру, а немецкого посла Мирбаха.

— Как же вы не понимаете? — ласково втолковывал им Дзержинский. — Убийство посла повлечет за собой немедленное возобновление войны с немцами. А во время войны гораздо легче совершить переворот. Прецедент уже существует.

Наконец эсеры поняли и согласились ликвидировать Мирбаха. Феликс Эдмундович вздохнул спокойно: далее все должно было идти как по маслу. Эсеры убивают Мирбаха, Дзержинский с триумфом арестовывает эсеров. Это была простейшая двухходовая комбинация — даже скучно объяснять. Дзержинский от нечего делать оттачивал ее до блеска: запустил в немецкое посольство слух о том, что со стороны эсеров готовится покушение на Мирбаха, а также на Ленина и Дзержинского. Это должно было убедить всех — и немцев, и русских — в том, что заговор реально существует. Озабоченные немцы через заместителя наркоминдела Барахана жаловались ВЧК, что в их распоряжении имеются данные о готовящемся покушении на графа Мирбаха. Расследование этих сведений вел, разумеется, лично Дзержинский. Но они не выводили на след, и Дзержинский отвечал посольству, что кто-то, вероятно, умышленно дает им ложные сведения, не то шантажируя, не то из каких-то иных, более сложных соображений. В общем, все шло как задумано.

Но все, все внезапно перевернулось с ног на голову, когда Феликсу Эдмундовичу пришлось повидаться с одним из эсеровских главарей, с которым он первоначально общаться не желал по одной простой причине: это была женщина, а женщину в политике Феликс Эдмундович, как любой нормальный мужчина, полагал недоразумением. Однако эсеры отказывались договариваться с Дзержинским окончательно, пока он не переговорит лично с их королевой — Марией Спиридоновой...

Он встречал Спиридонову в 1905-м: это была самая обыкновенная двадцатилетняя брюнетка, на которую он не обращал никакого внимания, потому что такие старые девушки его не интересовали. А вскоре Спиридонова по заданию Тамбовского комитета эсеров совершила террористический акт — убийство жандарма Луженовского, усмирителя крестьянских волнений. Как и все революционеры, Дзержинский, конечно, знал о том, что в полицейском участке Спиридонову раздели донага и в течение нескольких суток проделывали с нею все, на что способна мужская фантазия, а после приговорили к повешению, в последний миг заменив казнь бессрочной каторгой. Но это были естественные издержки революционной деятельности. Спиридонова так и сгинула бы в Нерчинской каторге, но Керенский освободил ее, и она стала жить в Чите, по старой памяти занявшись партийной работой, а недавно приехала в Москву и возглавила левых эсеров.

— Вы великолепно выглядите, Марья Александровна. Ничуть не изменились, — сказал ей Дзержинский. Как-никак она была дама, и с ней нельзя было с бухты-барахты подходить к делу, как с мужчиною, а следовало для начала сказать комплимент. Но Спиридонова не проявила ответной вежливости.

— А вы постарели, товарищ Дзержинский, — сказала она с насмешливой улыбкой. Удивительно, но после десяти лет каторги зубы ее были ровны и белы как снег. — И эта козлиная бородка вам совершенно не идет. С нею у вас глупый вид... А вот кожанчик у вас неплохой. — Она, протянув через стол руку, деловито пощупала лацкан кожаной куртки Дзержинского. — Почем брали?

— Мне недосуг заботиться о своей наружности, — проворчал Феликс Эдмундович.

Его задели ее слова. «Но не могу же я ей объяснить, что эта проклятая бородка — фальшивая и я ношу ее нарочно, чтобы никто не смог меня узнать, если я ее не надену!» И он кинул строгий взгляд на Спиридонову... Перед ним сидела в вольной позе довольно крупная, свежая тридцатилетняя женщина с пышным узлом черных волос; асболютно ничего интересного и привлекательного для него в этом зрелище быть не могло. И все же... Легкая, смутная тоска и нежность шевельнулись в его сердце. Он не мог отвести от Спиридоновой взгляда... Ни единой черточкой она не была похожа на графиню Брасову, но... О, если б он в 13 году прислушался к тревожному звоночку, если б тогда же, при первых признаках болезни, раскаленным железом выжег ее из души!..

Возможно, причина была в том, что, взяв под свое крыло беспризорных детей и получив таким образом к малышкам доступ, ограниченный лишь собственной потенцией (увы, не слишком большой!), он попросту пресытился; возможно, в его психике вдруг случился какой-то минутный сдвиг, как произошло, например, с Каменевым, когда тот женился, или, наоборот, с Пятаковым, когда тот ни с того ни с сего начал блокироваться с Каменевым; возможно, мысль о пытках и унижениях, которым подверглась эта женщина, щекотала ему нервы; возможно, ее черные, как смородина, глаза слишком живо напомнили ему то, что он хотел и боялся забыть, — так или иначе, но она волновала его... С этим надо было бороться. Но впервые в жизни он не находил в себе сил для борьбы.

— Да что вы так на меня уставились, товарищ Дзержинский? — удивилась Спиридонова. — Или у меня кофточка не застегнута?

— Нет, ваша кофточка... ваша кофточка прекрасна, — вдруг вырвалось у него. — Простите, Марья Александровна... Я... я плохо себя чувствую. Пожалуй, я зайду в другой раз. — И он стремительно вскочил, свалив два цветочных горшка, и выбежал из комнаты. А Спиридонова недоуменно пожала плечами и вновь подвинула к себе бумаги, над которыми работала до его прихода.

Остаток дня и всю ночь он, сорвав дурацкую бородку, бегал по городу и рыдал от ужаса и отчаяния. Вернувшись на рассвете домой, он схватил плеть-семихвостку и принялся истязать себя. Он пытался уйти от любви; он брал острую бритву... но у него не хватило решимости довести задуманное до конца. Неужели единственное спасение — вновь подвергнуться психоанализу?! Кстати, и Мирбах тут... Или... жениться?!! Возвести Марию на престол...

Как она улыбалась, как глядела! О нет, не грубое вожделение владело им, но — нежность почти смертельная... Пасть к ногам этой женщины, носить ее на руках, сделаться ее коленопреклоненным рабом, прильнуть к ее оскверненному лону, неслыханными ласками загладить оскорбление, что нанесли ей мужчины... Он подумал о том, какие надругательства она перенесла, и вновь залился слезами. «К чорту большевиков, — думал он, не утирая слез, — да здравствуют левые эсеры! Они такие прекрасные!» Он подумал о знакомом эсере Блюмкине и опять заплакал от умиления. (Он уже обожал все, что хоть как-то было связано с Марией.) Он воздел руки к небу, моля судьбу дать ему утешение и подарить любовь Марии. За один ее ласковый взгляд он готов был, как собака, служить ей до скончания веков. Если бы сейчас в его руках оказались ее кофточка, брошка, подвязка от чулка или, на худой конец, эсер Блюмкин — он был бы счастливейшим из смертных.

К утру он принял твердое решение: ни к какому психоаналитику не ходить, а просить руки Марии Спиридоновой. Ведь он был мужчина хоть куда и к тому же — будущий император.

Когда он пришел на Лубянку, охрана его не впустила, потому что он ужасно опух от слез и забыл надеть бородку, а также брюки. Это немного отрезвило его. Он опустился на скамеечку и сжал голову руками, пытаясь навести в своих мыслях какое-нибудь подобие порядка. «А как же мне теперь быть с Мирбахом и левоэсеровским заговором? — думал он. — И волшебное кольцо нужно искать...» Но что такое был Мирбах, и что такое был заговор, и что такое были ВЧК, и вся советская власть, и даже кольцо и корона, когда в душе его страсть бурлила, и все соловьи в мире пели в то утро для него одного...

В таком обалделом состоянии председатель ВЧК провел целую неделю. Ежедневно он приходил к Спиридоновой с намерением просить ее руки и сердца и каждый раз робел так, что не мог произнести ни слова. Удивленные эсеры, волнуясь, спрашивали Спиридонову:

— Мария Александровна, ну что? Что он говорит насчет Мирбаха?

— Да ничего не говорит, — отвечала Спиридонова, тоже несколько удивленная. — Придет, сядет и сидит как пень... Потом вдруг вскочит и убежит, точно его собака укусила. Должно быть, у него расстроен желудок.

— А почему он все время сморкается и утирает глаза платочком?

— Сенная лихорадка, должно быть, — говорила прозаическая Спиридонова, выглядывая из раскрытого окна, — липы, вишь, цветут... Да и кошек тут у нас видимо-невидимо.

За эту неделю Дзержинский не арестовал и не расстрелял ни одного человека, и бедный Петерс был вынужден делать все это за него, не получая никакой прибавки к жалованью. На совещаниях и коллегиях он рассеянно улыбался и всем отвечал невпопад. Большевики стали посматривать на него лукаво и даже осмеливались прыскать в кулак, когда он поворачивался к ним спиной. Однажды во время заседания какого-то важного государственного органа он, когда его спросили, почему до сих пор не пойман Савинков, машинально ответил: «Потому что Машенька не хо...», осекся и под взрывы смеха выскочил вон.

В тот день он наконец решился. Большими шагами, взъерошенный и бледный как смерть, он вошел к Спиридоновой. Он был, конечно, уверен в том, что она ответит на его чувство, как только он откроется ей, — ведь она с таким участием всегда осведомлялась о его здоровье... Но робость, робость... Он долго молчал и смотрел на нее в упор, как обычно, надеясь, что она догадается о его чувствах. Но она не догадывалась. Тогда он проговорил тихим голосом — ему казалось при этом, что он падает с крутого обрыва:

— Marie... Марья Александровна... Машенька, друг мой! — И с этими словами он по своей обычной привычке разорвал на груди рубаху. — Вот мое сердце; мне больше нечего вам предложить... пока. Но я сделаю вас королевой, клянусь!

— Что-о? — Спиридонова в изумлении уронила книгу, которую держала в руках.

— Машенька, Машенька... — бормотал он.

«Наверное, болен», — подумала Спиридонова. Она подошла к нему, усадила его на стул и налила ему воды. Но он не мог пить: рука его ходуном ходила, и зубы выбивали дробь по краю стакана. Из глаз его брызнули слезы. Но это были не те притворные слезы, что он проливал перед несчастной Инессой Арманд. Они лились прямо из глубины его измученного сердца.

— Вы, наверное, хотите мне что-то сказать? — спросила Спиридонова, желая помочь ему преодолеть смущение.

— Хотите, я помогу вам свалить большевиков? — выпалил он не думая: поистине какой-то бес порою дергал его за язык...

— Ну наконец-то! — обрадовалась Спиридонова. — Говорят, у вас есть уже конкретный план. Расскажите мне о нем... Угостить вас папиросой? Вы какой-то бледный.

Он молчал и смотрел на нее; страшная борьба происходила в его душе. «В самом деле поставить на эсеров? Свергнуть большевичков к чортовой матери? Рука об руку с Марией мы отыщем кольцо и взойдем на трон... Да, но эти эсеры такие легкомысленные и прекраснодушные пустозвоны; они всерьез хотят воевать с Германией... И дождутся на свою голову: немцы простят нам убийство Мирбаха лишь в том случае, если будет тотчас установлено, что это сделали заговорщики, которых Советская власть разоблачит и накажет; иначе они и впрямь опять объявят войну... А мне сейчас совершенно ни к чему война с Германией: я начну ее, когда найду кольцо и стану настоящим императором, а нынче она лишь все осложнит... Так что ежели ставить на эсеров — тогда Мирбаха ни в коем случае убивать нельзя, ибо это полнейший идиотизм, только эсеры могут не понимать таких элементарных вещей...

Но Мирбах опасен; теперь, когда я женюсь на Марии, он опасен вдвойне: она и смотреть на меня не захочет, если услышит что-нибудь этакое... Но ежели эсеры убьют Мирбаха и я разгромлю их партию — она тоже не захочет на меня смотреть... Круто же я попал, psya krev!

Один выход — устроить все так, чтобы Мирбаха убили и заговор раскрыли, но раскрыл как будто не я... Выступлю в роли не гонителя Машеньки, но — спасителя ее... И притом останусь чист и перед большевиками, и перед немцами. Да, это сложно; требуется тончайшая психологическая игра. Но разве я не проходил уже многократно по лезвию бритвы?»

— Слушайте же, — произнес он сдавленным голосом. — Мы должны начать с графа Мирбаха... Потом я дам вам для восстания целый отряд летучих чекистов... то есть летучий отряд чекистов... Ах, Marie!


А немцы тем временем продолжали волноваться; они писали Дзержинскому все новые и новые жалобные записочки и целыми днями названивали ему по телефону, умоляя разобраться с готовящимся покушением; наконец Мирбах, не выдержав, потребовал личной встречи с председателем ВЧК. (Надо заметить, что Мирбах не догадывался о том, что председатель ВЧК Дзержинский, одетый в кожаную куртку и носящий козлиную бородку, и безбородый Железный Феликс, одетый в крылатку, с которым он сталкивался много лет тому назад, — одно и то же лицо. Ведь немцы различают славян исключительно по мундирам и бородам. Так что разоблачение с его стороны Феликсу Эдмундовичу, казалось бы, не грозило; но ведь он намеревался, женившись и взойдя на престол, от мерзкой бородки отказаться, и тогда...)

— Герр Дзержинский, мне начинает казаться, что вы умышленно смотрите сквозь пальцы на мое убийство.

— Это клевета; я вообще никак не могу смотреть на ваше убийство, герр Мирбах, — хладнокровно отвечал Дзержинский, — поскольку вы живы и сидите передо мной. Надо сказать, вы весьма живучи, — колко заметил он. (Мирбах не понял этой колкости.) — О каком убийстве вы говорите? Или это вы желаете кого-нибудь убить? В таком случае вам ничего не грозит: ведь вы — лицо неприкосновенное. Убивайте на здоровье.

— Герр Дзержинский, я настаиваю, чтобы вы поскорей разобрались с этими вашими левыми эсерами.

— Разберусь, не переживайте, — успокоил его Феликс Эдмундович. — А вот скажите мне, герр Мирбах, верно ли я слышал, что вы большой специалист в области психоанализа? — Он подумал, что неплохо было бы все-таки получить у Мирбаха бесплатную консультацию, пока тот еще жив: вдруг окажется, что любовь к Марии — это просто болезнь и наваждение?

— Да, я был любимым учеником д-ра Фрейда, — гордо ответил Мирбах.

— А вы не могли бы меня немножечко проанализировать?

— Вообще-то я давно уж не практикую.

— Если вы меня проанализируете, я обрету душевное равновесие и скорей раскрою ваше уби... покушение на вас.

— О, в таком случае я согласен. Ложитесь на кушетку, пожалуйста... Нет, не нужно разрывать вашу рубаху, все движения вашей души и так от меня не ускользнут. А теперь расскажите мне, что вы сегодня видели во сне.

— Мою мать, — правдиво отвечал Феликс Эдмундович.

— О, превосходно! — обрадовался Мирбах. — Можете не рассказывать дальше, я и так все понял: вы видели, как ваш отец вошел в спальню к вашей матери, и это вызывало у вас гнев и жела...

— Ничего подобного, — оборвал его Дзержинский. — Мне снилось, как моя мать купила нам с сестрой котенка, серого в полосочку.

— Да, да... А к вашей сестре ваш отец входил в спальню?

— Не помню. Он умер, когда мне было пять лет.

— Но, стало быть, он мог входить в спальню вашей сестры?

— Понятия не имею.

— Но спальня-то хоть у вас в доме была?

— Была, конечно. И не одна.

— Ну вот видите!

Дзержинский ничего не видел. Тогда Мирбах решил зайти с другой стороны. Он показал пациенту палец и спросил:

— Что вы видите перед собой?

— Палец.

— Но он вам что-нибудь напоминает? Нет? Странно... — Мирбах огорчился. «Совсем потерял квалификацию, — подумал он, — конечно, без регулярной практики...» Он схватил зонтик и помахал им перед носом пациента. — А зонтик вам что-нибудь напоминает? А сигара? А карандаш?

Добившись в конце концов от пациента признания, что демонстрируемый предмет отдаленно напоминает ему фаллос, Мирбах обрадовался, застегнул брюки и сказал, что пациент совершенно здоров. «Издевается, сволочь», — подумал Дзержинский. В самом деле, пора было его убирать.


6 июля около трех часов дня к дому № 5 по Денежному переулку, занимаемому германским посольством, на автомобиле подъехали два человека. Один был смуглый брюнет с бородой и усами, другой — рыжий и в косоворотке. Оба были с портфелями. Они прошли в здание посольства. Войдя, брюнет сказал дежурному чиновнику, что они члены ВЧК и прибыли по поручению Дзержинского переговорить с графом Мирбахом. О пришедших доложили первому советнику посольства доктору Рицлеру. В сопровождении переводчика доктор Рицлер вышел к посетителям, и те отрекомендовались ему членом ВЧК Блюмкиным и членом революционного трибунала Андреевым, при чем предъявили мандат за подписью Дзержинского: «Всероссийская Чрезвычайная Комиссия уполномочивает члена ее Якова Блюмкина и представителя Революционного трибунала Николая Андреева войти в переговоры с господином германским послом в Российской республике по поводу дела, имеющего непосредственное отношение к господину послу».

Но как ни уверял их доктор Рицлер, что он в качестве первого советника посольства уполномочен вести все переговоры, как ни предлагал изложить сущность дела ему, Блюмкин настаивал на распоряжении Дзержинского, чтобы они переговорили непосредственно с послом, которого лично касается это дело. И через пять минут в зале посольства, демонстрируя изготовленные Дзержинским документы, Блюмкин говорил послу о судьбе арестованного чекистами брата графа, австрийского офицера Роберта Мирбаха, в судьбе которого якобы посол должен был быть заинтересован.

— Но этот граф Роберт Мирбах мне вовсе не брат, — сказал Мирбах.

— Уверяю вас, ваше сиятельство, вы ошибаетесь, — возразил Блюмкин. — У ВЧК имеются абсолютно достоверные сведения о том, что он ваш родной брат. Я могу показать вам документы.

Это был условный сигнал. Вместо документов Блюмкин выхватил из портфеля револьвер и, словно в тире, перестрелял всех немцев, начиная с посла. Затем он извлек из портфеля небольшую бомбу и швырнул ее в дверной проем. Посыпались оконные стекла, все окуталось дымом, и в этом дыму террористы спокойно скрылись на ожидавшем их автомобиле, за рулем которого сидел Дзержинский: он к тому времени уже порядочно выучился водить.

Отвезши Блюмкина с Андреевым в штаб-квартиру левых эсеров, Феликс Эдмундович вернулся в свой кабинет на Лубянке и стал ждать звонка от Ленина. Теперь начинался самый сложный этап игры...

Звонок раздался через полчаса.

— Феликс Эдмундович, Мирбаха убили! — сказал Ленин. — Это не вы, случайно?

— Нет, не я.

— А ведь больше-то некому, — подозрительно сказал Ленин.

— Это сделал не я, — спокойно отвечал Дзержинский, — и я вам это докажу. Я сейчас же поеду и арестую убийц.

И, отдав кой-какие распоряжения Петерсу, он выложил из карманов кожаной куртки револьвер и скальпель, подзарядился для храбрости кокаином и, один и безоружный, поехал опять к эсерам.

— Друзья мои, мне только что стало известно, что Петерс раскрыл наш заговор! — объявил он им. — Большевики ищут Блюмкина.

Взволнованные эсеры зашумели; потом кто-то из них сказал:

— Мы вам не верим. Вы нас обманули. Вы — провокатор! Вы, должно быть, привели с собой отряд чекистов. Но и мы не лыком шиты. Мы сами чекисты. — Это была правда: за то время, которое летучий отряд чекистов по поручению Дзержинского болтался в штаб-квартире эсеров и пил с эсерами коньяк, он весь проникся эсеровскими идеями.

— Я пришел к вам один и безоружный, — ответил Дзержинский. В голосе его были гнев и страдание. Можете обыскать меня.

Он расстегнул куртку и разорвал на груди рубаху. Но он забыл, что находится среди эсеров, которые к этому были привычны. Вперед выступил эсер Саблин; он тоже аккуратно разорвал на себе рубаху с кружевным воротничком и сказал:

— Мы вам не верим. Мы вас сейчас арестуем.

— Но я приехал, чтобы спасти вас! — уверял Дзержинский. — Я увезу Блюмкина и Спиридонову и спрячу их в надежном месте! — Он, конечно же, намеревался спасти одну лишь Спиридонову, а Блюмкина с триумфом поднести большевикам.

— Врете, — отвечали эсеры. А матрос Протопопов разорвал свою тельняшку и сказал Дзержинскому:

— Попробуй только рыпнуться, шкура, — убью!

Причина столь странного эсеровского поведения заключалась в том, что летучие чекисты и их командир Попов давно признались Спиридоновой, что Дзержинский подослал их нарочно, с целью провокации, чистосердечно раскаялись и перешли на сторону эсеров по-настоящему. И эсеры могли бы, пожалуй, реально свалить большевиков, если бы были хоть немного последовательней, решительней и разумней; но тогда они уже не были бы эсерами, а были бы большевиками... Вместо того чтобы пристрелить Дзержинского, эсеры ограничились тем, что арестовали его и, плачущего от унижения, заперли в задней комнатке; а вместо того чтобы немедленно совершить вооруженный переворот, они принялись бегать по городу и шуметь...


— Ну что, товарищ Дзержинский? — насмешливо спросила Спиридонова, входя в комнатку к арестованному. — Не удалась ваша провокация?

Кусая в кровь губы, охваченный тоскою, он угрюмо смотрел на нее.

— Мария, мы могли бы... — произнес он горько. — Мария, вы совершаете ужасную, непоправимую ошибку... Машенька...

— Вы подлый и нехороший человек.

— Это неправда.

— Но ведь вы специально подослали к нам своих чекистов!

— Я... я был уверен, что они перейдут на вашу сторону, — вывернулся он. — Ах, Мария, напрасно я так и не сказал вам самого главного... — Он соскочил со стола, на котором сидел, и бросился перед нею на колени. — У вас ничего не выйдет! Петерс вас разгромит! Вы такие легкомысленные! Бежим со мною сейчас же! Уедем в Лондон, там нас не достанут ни ваши, ни наши! Я... я люблю вас, Маша! А вы, вы любите меня?!

Несколько секунд Спиридонова в изумлении разглядывала его. Потом сказала:

— Ой, товарищ Дзержинский, уморили... Да вы не стойте на коленках-то. Еще простудитесь.

И, не прибавив более ни слова, она повернулась и вышла — только подол черной юбки метнулся... Дзержинский, рыдая, упал ничком на пол и стал биться в конвульсиях. Он грыз зубами свои пальцы. Человек больших страстей, он теперь ненавидел Спиридонову так же безумно, как еще минуту назад — любил. О, зачем он не взял с собой револьвера!


Но он по большому счету оказался прав: у бедных эсеров ничего не получилось. Они бегали и шумели до тех пор, пока Петерс не переловил их всех поодиночке. Он также освободил из плена Дзержинского.

На Феликса Эдмундовича было страшно смотреть: он был белее мела, челюсть его тряслась, руки были искусаны, от рубахи не осталось ни клочка; он жаждал мщения.

— Я требую расстрела Спиридоновой, — сказал он Ленину.

— Батенька, вы с ума сошли. Такая заслуженная революционерка... И ей и так в жизни несладко пришлось. Дадим ей год условно. Я б ее вовсе отпустил, но, к сожалению, товарищи не поймут, — сказал Ленин и вздохнул. Его бесило и мучило, что, согласившись руководить этим игрушечным государством, он мгновенно стал заложником собственных министров. «Но ведь это же все временно, это же все так...» — утешал он себя.

— Но ведь она на допросах призналась, что сама, лично организовала убийство Мирбаха и восстание эсеров!

— Вот видите? Честный человек, сама призналась, не в пример вам... А Блюмкин-то каков молодец! Уж его я точно отпущу. Вообразите, он бесстрашно носился по Москве с револьвером в руках и кричал: «За Машеньку — пол-Кремля, пол-Лубянки снесу!» Вот это человечище! Вот это мужик!

— Так у них... у него с ней что-то было?! — прошептал Дзержинский. Ему казалось, что земля уходит из-под его ног.

— Я, в отличие от вас, не имею привычки совать свой нос в чужие постели.

— Их необходимо расстрелять! Вы — идиот!

— Знаете что, Эдмундович? Вы бы вообще сидели и помалкивали. Хорош председатель ВЧК, которого арестовывают собственные бойцы! Вот, кстати, приказ о вашей отставке — ознакомьтесь...

— Вы пожалеете об этом, — прошипел Дзержинский. — Кто будет искать ваше кольцо?

— Сам найду.

— Не найдете.

Ленин тоже понимал, что навряд ли у него самого будет возможность заниматься поисками кольца; но ему так осточертел Железный, и так осточертело все время притворяться и наступать себе на горло, и мономахова шапка так давила на него, что он махнул рукой и сказал:

— Все равно. Вы уволены.

— Вы пожалеете, — повторил Дзержинский и, шатаясь, вышел из кабинета. Он не сомневался, что отставка будет недолгой.


5

— Лева, ты бы повлиял как-то на Гришу. Он совсем зарвался. Творит там в Питере чорт знает что — волосы дыбом становятся... И еще эта крыса Урицкий...

— Ильич, навряд ли я смогу на Гришу повлиять, — ответил Каменев. — Мы в последнее время практически не общаемся.

— Ах да, ты ведь женился.

— Да не в том дело... Просто как-то, знаешь... — Каменев несколько смутился. — Причин масса. Во-первых, я все-таки работаю — хлеб там для населения, керосин, канцелярские кнопки... И у меня появились другие интересы... А Гриша когда не пытает людей и не тискает статейки в «Известия», то знай лежит бревном на диване и жрет икру.

— Н-да.

— Во-вторых, он безобразно растолстел. А в-третьих, до меня дошли слухи, что он блокируется с Троцким.

— Как блокируется с Троцким?! — вскричал ошарашенный Ленин. — Лева, что ты несешь, опомнись! Никакого Троцкого нет и никогда не было. Тебе это известно не хуже меня.

Но Лева молчал и смотрел ясным взором, и Ленин понял, что теперь уже никто, кроме него и Железного, не поверит, что Троцкого не существует. Ему стало жутко... О Эльсинор, высоки твои стены!


А на квартире бывшего председателя ВЧК происходил в это время совсем другой разговор.

— Прямо не знаю, что и делать, — жаловался Свердлов. — Вот пришел посоветоваться.

— Со мной? — усмехнулся Дзержинский. Он лежал на турецком диване, облаченный в халат, и курил кальян: ему требовался отдых, прежде чем он начнет строить новые интриги. — Ведь я нынче не в фаворе.

— Да ведь не с кем больше. У нас осталось два умных человека: Бухарин и Кржижановский, но один все время пьян, а другой занят только своим электричеством. В деликатные вопросы им вникать недосуг. Короче говоря, Феликс Эдмундович, вся надежда на вас!

— Ну так и быть, — лениво произнес Дзержинский, — выкладывайте, что там у вас опять стряслось... Хотите кальян?

— Нет, благодарю... Ильич опять насчет Романовых говорил. Нехорошо, дескать, им быть в России, опасно. И что он так о них печется — ума на приложу.

— Вы, Яков Михайлович, не умеете угадывать желаний Ильича.

— Не умею, — признал Свердлов. — Увы, я лишен интуиции. Мне подавай факты, логику...

— Так вот вам логика, друг мой: неужели вы хоть на миг допускаете, что наш Ильич, наш революционный вождь, всерьез может заботиться о безопасности кровавых тиранов?

— И в самом деле, — согласился Свердлов. — Нет, конечно, не допускаю.

— Или, может быть, — Дзержинский посмотрел на Свердлова очень строго, — вы подозреваете, что у него может быть какой-то личный интерес к этой семейке?

— Боже упаси, Феликс Эдмундович!

— Или вы думаете, что он желает, чтоб они уехали в Лондон и оттуда будоражили народ и иностранные правительства?!

— Да что вы такое говорите... — Свердлов поежился. — Нет, конечно.

— Тогда делайте вывод. Он хочет, чтоб вы их ликвидировали. Ведь логика железная?

— Железная-то железная, — согласился Свердлов, — но почему он так прямо мне об этом не скажет?

— Он ведет себя как настоящий вождь, — твердо сказал Дзержинский. — Ждет, что вы сам обо всем догадаетесь и решите эту небольшую проблему без его письменного указания.

— Вы имеете в виду, — глаза Свердлова за стеклами пенсне заблестели, — ликвидировать?

— Вот видите, Ильич не зря считает вас очень умным. Он знал, кому поручить разобраться с его ро... то есть с Романовыми.

— Что ж, это полезно для нашего дела, — неопределенно заметил Свердлов. — Но как же быть с детьми?

— Вы не поняли, Яков Михайлович, — усмехнулся Дзержинский. — Ильич считает, что в живых не следует оставлять никого.

Свердлов побледнел и опустил голову, но снова вскинул ее с решительным видом:

— Великое дело — великие жертвы. Господь, истребивший когда-то всех первенцев в земле Египта, простит нас. Вы с Ильичом совершенно правы, и я сегодня же отдам распоряжение.

— Нет уж, позвольте, я сам все устрою, — с той же усмешкой сказал Дзержинский, хорошо знавший полную беспомощность Якова в практических делах.


...Одно, лишь одно сомнение было у него: ребенок. Невинное дитя... С другой стороны, дитя было не такое уж и маленькое и к тому же не того пола. И разве сам Господь не принес агнца в жертву для того, чтоб спасти человечество?! Так что когда Свердлов позвонил Дзержинскому и сказал, что для вывоза Романовых все готово, тот отвечал, что беспокоиться не о чем: Юровский превосходно справился с делом и уже все в порядке. Свердлов был удивлен; он рассыпался в благодарностях и, в свою очередь, доложил Ленину, что все в порядке. Гром, конечно, грянул очень скоро; но у Феликса Эдмундовича был заготовлен громоотвод...

— Вы... это вы сделали... Что вы сделали?!

— О чем вы, Владимир Ильич? — недоуменным тоном спросил Дзержинский.

— Заткнись, мразь. Иль ты думаешь, что я читать не умею?! — И Ленин швырнул через стол пачку иностранных газет, где сообщалось о казни Романовых. Дзержинский спокойно подобрал газеты и положил обратно на стол.

— Владимир Ильич, успокойтесь...

— Я больше не желаю быть председателем этого подлого Совнаркома. Ничего я больше не хочу. Все кончено. Я ухожу. Но перед этим сделаю хоть одно доброе дело...

И с этими словами Ленин вынул из кармана револьвер. Дзержинский в первый раз видел в его руках такое оружие. Курок был взведен, и черное дуло смотрело прямо на него. По глазам Ленина Дзержинский отлично видел, что рвать на груди рубаху бесполезно. Но он был готов и к такому повороту событий. Он демонстративно вынул портсигар и заложил ногу за ногу, всем своим видом показывая, что не боится. Рука Ленина задрожала: он никогда еще не убивал человека.

— Вы, конечно, можете пристрелить меня, — сказал Дзержинский с деланным равнодушием, — я не дорожу жизнью, и мне плевать... Но в таком случае, боюсь, вы никогда не узнаете адреса...

— Какого еще адреса?! Не заговаривайте мне зубы.

— А им было бы приятно получить от вас письмецо...

— Что вы несете? Какое письмецо?

— Вы сможете написать вашим племянникам, как только они устроятся на новом месте. Разумеется, не открытой почтой — вы же понимаете...

Владимир Ильич задрожал еще сильнее и опустил револьвер. Боже, как ему хотелось в это поверить! Он всеми силами цеплялся за мысль о том, что Дзержинский — пусть по-своему, болезненно и странно, но все же любит детей...

— Так дети живы? — слабым голосом спросил он.

— Почему же только дети? Все живы-здоровы. Пароход уже прибыл в Австралию.

— А как же газе...

— Владимир Ильич, неужели вы считаете меня дураком?! Разумеется, ваша родня вывезена инкогнито, в глубочайшей тайне. Мы со Свердловым нарочно распустили слух об их гибели. Это же азы конспирации. Там для них куплена хорошенькая ферма. Зелень, овцы, бабочки, чудесный климат.

— Это ложь... — прошептал Ленин.

— Отнюдь. Вы — будущий император российский, и мне это отлично известно. Неужто я стал бы делать такую страшную и бесполезную гадость своему императору, при котором я рассчитываю сытно кормиться до конца моих дней? — Этот цинизм был тщательно продуман. — Сами-то раскиньте мозгами. Ну, для чего бы мне убивать ваших родственников? Николай, конечно, гнида та еще, вы это и сами знаете, но это не причина... Лично мне они ничего не сделали. Как взойдете на трон — может вернуть их ко двору, это ваше дело, хотя я бы не советовал.

Ленин ничего на это не ответил. Он молча смотрел куда-то в стену. Подбородок его вздрагивал. «Австралия, Австралия... Зелень... Ферма... Это Peugeot... А я не скажу про Пелагею... Конечно, ему незачем было убивать их... Ведь он надеется, что я снова приближу его к себе, если он поможет мне взойти на престол... Я не флейта, нет... Это Peugeot... Австралия, зеленая... Бабочки... Если не верить в это — то и жить не хочется... Уснуть — и видеть сны, быть может... Австралия... Почти как Атлантида...»

— Уйдите, — сказал он Дзержинскому. Он не хотел, чтобы кто-нибудь видел, как он плачет.

— Вы бы вернули мне мою должность. Я столько трудился ради вас.

— Нет. Вы слишком любите кровь. Нет... Не знаю... Может быть, потом... Уйдите же, прошу вас. — И столько тихого и грустного достоинства было в жесте, каким он приложил к груди руку, что Дзержинский не посмел настаивать и вышел, очень мягко притворив за собою дверь.


Через пару дней Ленин был по делам в Петрограде. Он уже убедил себя в том, что его родные уехали в Австралию. Ведь человек всегда верит в то, во что ему хочется верить. Почти убедил...

Он зашел к Зиновьеву и внимательным взором окинул кабинет. Никаких следов блокирования с Троцким не было. «Слава богу, — подумал он, — если б оказалось, что Троцкий все-таки существует, я бы, наверное, застрелился».

— Сыграем? — предложил Зиновьев, протягивая на ладони колоду карт.

Ленин посмотрел на него. «И вправду растолстел, — мелькнуло у него в голове, — он похож на жирную бабу... Где тот мальчик резвый, кудрявый? Где она — наша беззаботная молодость? Неужели все хорошее ушло навсегда?»

— Нет, Гриша, — сказал он. — Что-то не хочется.


6

Обнаженный, он лежал на полу — навзничь, руки раскинуты в стороны, словно распятый на кресте. Пульс его почти не бился, грудь вздымалась едва-едва. Со стороны можно было принять его за мертвого или умирающего. Но демон поверженный еще не раз расправит крылья...

Пролежав таким образом чуть более трех суток, Феликс Эдмундович поднялся — ослабевший и шатающийся от голода, но неутомимый и грозный, как всегда. За время лежания у него в голове созрел план, превосходящий по изощренности и коварству все прежние. Он придумал, как одним ударом — нет, двумя, ежели быть точным, — решить сразу все стоявшие перед ним задачи: вернуть себе пост председателя ЧК и получить для этой организации максимальные полномочия, вновь завоевать доверие Ленина и до смерти запугать его, чтобы пикнуть не смел.

Он привел себя в боевое состояние: принял ванну и отправился наводить справки об одной особе. Его память хранила подробнейший каталог людей, с которыми ему когда-либо приходилось сталкиваться хотя бы на пару секунд. Эту миловидную подслеповатую жидовочку он повстречал лет десять тому назад, зайдя с визитом в дом к одному зажиточному анархисту: она была чем-то средним между гувернанткой и обыкновенной прислугою. Сам Феликс Эдмундович не обмолвился с ней ни словом, но хозяин, помнится, почему-то заговорил о ней — по его словам, это была несчастная, экзальтированная, почти что полоумная девушка, словно сошедшая со страниц романа Достоевского, более всего на свете мечтавшая выйти замуж за князя и разъезжать в собственном экипаже, но из-за своего низкого происхождения и истеричного характера обреченная до конца дней мыкаться по чужим домам.

Теперь, пустив в ход своих информаторов, Дзержинский узнал, что m-lle Каплан, благодарение Господу, жива и снимает комнатушку в Москве, кой-как зарабатывая на жизнь починкой белья; что она слепа как крот и стала еще более полоумною, чем прежде. Он узнал также, что родители девушки давно эмигрировали в Америку. Это было очень хорошо. Дзержинский сопоставил новую информацию с тем, что знал о прошлом Ленина и его частной жизни. Да, это придавало плану законченность и отточенное изящество... Воодушевленный, Феликс Эдмундович прикупил по дороге букет цветов и всякой снеди и пошел навестить бедняжку.

— Господин... ой, простите, товарищ Глинский... Вы страшно добры, что пришли навестить меня. Я так одинока! Только я вас не помню, как жаль... Да и зрение у меня совсем расстроилось.

— А я вас отлично помню. Ведь я вас маленькой на руках носил. Вы тогда еще пешком под стол ходили, дитя мое.

— Как поживают мама и папа? (Феликс Эдмундович сказал бедной Фанни, что приехал из Америки и привез привет от родителей, с которыми был знаком давным-давно.)

— Эти добрые люди, что вас приютили и вырастили? Они стары, больны... Но в общем поживают.

— Что вы такое говорите, товарищ Глинский? Я не поняла.

— О, Фанни, милая... Ведь эти прекрасные старики евреи совсем не ваши настоящие родители. Они вас удочерили в младенчестве. Вы не еврейка.

— Как это?!

— Ваша мать — полька. Прекрасная женщина. Ее имя Матильда... А ваш отец... но мне тяжело говорить о нем после того, как ужасно он поступил с вами и вашей матушкою.

— Расскажите, расскажите, умоляю вас!

И, сделав вид, что с неохотою уступает просьбам несчастной девицы, Феликс Эдмундович с запинками и экивоками поведал ей — пока что с недомолвками — историю ее рождения... Фанни только моргала от изумления. Оказывается, она была дочерью знаменитой балерины Матильды Кшесинской! Любовник Матильды, которого та любила больше жизни, бежал и бросил несчастную; Матильде пришлось родить ребенка тайно и отдать на воспитание чужим людям. Всю жизнь несчастная балерина безумно страдала от разлуки с дочерью.

— Кто он, кто? — жадно спрашивала Фанни. — Кто мой отец? Кто этот негодяй?

— Для чего вам знать это?

— Я... я бы его убила, — с силой произнесла она. — Он загубил жизнь матушки и мою...

— Ах, Фанни, Фанни... — Он подсел к ней ближе, взял ее руку, ласково погладил (внутри у него все переворачивалось от отвращения), проникновенно заглянул в подслеповатые глаза. — Он занимает очень, очень высокий пост. Он сумел этого добиться благодаря своей подлости. Это человек, который ходит по трупам и смеется. Он не только вам принес много горя. Это дьявол.

— Клянусь Богом, я его убью! — закричала Фанни. — Имя! Скажите мне имя!

— Ленин...

— Как?! Тот самый? Главный революционер? Председатель Совнаркома?

— А вы знаете еще какого-нибудь Ленина, дитя мое? — грустно усмехнулся Феликс Эдмундович.

— Я убью его. Помогите мне, пожалуйста!

— Ну, ежели вы так настаиваете...

Ужасная близорукость Фанни была важнейшим звеном в цепи событий. Да и позицию для стрельбы девушке было велено занять такую, что, будь у нее хоть одна извилина в голове, она поняла бы, что убийство вряд ли удастся. Ведь Феликс Эдмундович, несмотря на свою ненависть к рыжему болвану, отнюдь не собирался ликвидировать его. Ленин был удобной ширмой — до той минуты, пока не будет найдено волшебное кольцо. «Это слепое — ха-ха, каламбур получился — орудие никогда не выдаст меня. И в самом худшем случае — что она сможет сказать на следствии? Что к ней приходил некий человек с рыжей бородой до колен и синими волосами».


Утром 30 августа в кабинете Ленина раздался телефонный звонок. Владимир Ильич снял трубку. Настроение у него было хорошее. Оно почти всегда было хорошим с того дня, как он избавился от Железного. Но едва он услыхал истеричные вопли Зиновьева, как на душе у него вновь стало уныло.

— Гриша, ну что ты визжишь как резаный? Кого убили? Ах, Урицкого... — Ленину хотелось сказать «туда ему и дорога», но он не посмел. Взвалив на себя должность руководителя государства, он не мог, как прежде, ляпать что в голову взбредет. Стыдно признаться, но он теперь опасался даже Гришки. — Хорошо, хорошо, не хнычь. Я пришлю кого-нибудь разобраться... Нет, только не его, и не проси! Вы там вдвоем такого натворите...

Но, положив трубку, Ленин с досадой понял, что послать в Питер, кроме Железного Феликса, и впрямь некого. Уголовник и проходимец Петерс был ничем не лучше, а вдобавок глуп. При Дзержинском, по крайней мере, хоть карманных воришек иногда ловили. «Похоже, придется вернуть его на должность председателя ЧеКи... Ох, как не хочется...» Но тем и отличается правитель от обычного человека, что ежедневно вынужден делать то, чего не хочется, и не делать того, что хочется.

— Феликс Эдмундович, поезжайте немедленно в Питер. Товарищ Свердлов уже взял для вас билет в первом классе.

— А что случилось? — спросил Дзержинский, дьявольски усмехаясь про себя.

Разумеется, убийство коллеги тоже организовал он сам. Это было частью плана...


Возможно, он и без плана уничтожил бы его, так надоел ему Урицкий — это ничтожество, по-утиному переваливающееся на кривых ножках, этот гнусный блатарь, к тому же знающий слишком много, а стало быть, потенциальный шантажист. Но так, в один день, — это было просто великолепно. И здесь большую роль сыграл петербургский градоначальник Гришка Зиновьев...

Однажды, когда Дзержинский приехал погостить в Питер к Зиновьеву (любовь к кожаной одежде и высоким сапогам сроднила этих людей, ранее не переносивших друг друга), он обнаружил градоначальника с подбитым глазом, расквашенною мордой и в унынии; даже новая шикарная плетка с рукоятью, инкрустированной изумрудами, которую Феликс Эдмундович привез в подарок новому другу, не развлекла его... На все расспросы Зиновьев отмалчивался или нес какую-то чепуху; но Феликс Эдмундович не был бы Железным Феликсом, если б не заинтересовался этим обстоятельством. Поднажав на Гришкиных ганимедов-секретарей, он уже к вечеру был в курсе того, что в морду господин градоначальник схлопотал от некоего красавца юнкера, с презрением отвергшего его домогательства.

Тогда Дзержинский — ни одной мелочи он никогда не упускал — навел об этом юнкере справки и узнал, что звать его Леней Каннегиссером. Осведомители подробно рассказали о его характере и привычках: Леонид был прекраснодушный романтик, эсер по убеждениям, человек необыкновенной личной отваги и дерзости, но, в сущности, совершенный еще ребенок; талантливый поэт, дружил с другим поэтом — входящим в моду Сережей Есениным, а другого, куда как более близкого его друга — какого-то там Виктора Перельцвейга, что ли, — мстительный и ревнивый Зиновьев после того, как подвергся мордобитию, велел расстрелять по обвинению в одном из бесчисленных заговоров, и теперь Каннегиссер пребывал в страшном отчаянии... Дзержинскому даже показали фотокарточку, где были сняты Каннегиссер с этим самым Перельцвейгом. Оба — и вправду совсем еще мальчишки — были хороши собой необычайно.

«Лицо как у благородного шляхтича, — думал Дзержинский, — даже жаль... Да и второй тоже... Понятно, почему разжиревший Гриша (товарищ Зиновьев, сделавшись градоначальником, моментально так разожрался на казенных харчах, что стал похож на перезрелую купчиху с тремя подбородками, и всю его юношескую томную смазливость как рукой сняло) не имел успеха у этого юнкера... Впрочем, ежели они все того же поля ягодки, то, стало быть, жалеть нечего. Да и какая, в сущности, разница?..» Феликс Здмундович прекрасно отдавал себе отчет в том, что ради главной своей цели не задумываясь уничтожил бы и настоящего польского дворянина безупречной морали. Ведь иезуиты учили, что благая цель всегда оправдывает средства, а он остался верен их заветам на всю жизнь. Он великолепно разбирался в людях; он решил, что в этом эпизоде с Зиновьевым можно сыграть в открытую — и не ошибся.

— Григорий Евсеевич («Григорий Ефимович, — мелькнуло в мыслях Дзержинского, — они, ей-богу, чем-то весьма похожи...»), как вы ладите с Урицким?

— Скверно, — буркнул Зиновьев. — Осточертел он мне — сил нет. Всюду лезет, лезет... И потом, у него такие кривые ноги, что у меня от одного его вида изжога делается.

— Не ешьте, друг мой, столько ананасов — вот и не будет изжоги, — легким дружеским тоном посоветовал Дзержинский. И тут же, посуровев лицом, сказал:

— Хотите, я помогу вам от него избавиться?

— Вы же мне сами его навязали! — удивился Зиновьев.

— Никого другого под рукой не было. А теперь я хочу его убрать

— Годится.

— А теперь поговорим о поэте Каннегиссере...

— О ком?

— Вы знаете о ком. — Феликс Эдмундович сверлил своим изумрудным взором лоснящуюся зиновьевскую морду, и тот, не выдержав, опустил глаза. — Каннегиссер убьет Урицкого. — «А ежели что не так пойдет — можно будет все списать на жидовские междоусобные разборки...» — Это я беру на себя. А далее он ваш.

— Годится, — с маслянистой улыбочкой повторил Зиновьев. — Ну, что? Теперь пройдемте в подвальчик? Там сегодня приготовлено много народу. А то ведь у вас в Москве особо не разгуляешься...

— Да, ваш бывший друг Каменев любит миндальничать, — сказал Дзержинский. — И его приятельница Крупская всюду сует свой нос... Пойдемте, Григорий Ефи... Евсеевич. Я вам еще привез новые тисочки для рук. Очень рекомендую.


Он долго думал, в каком обличье нанести визит молодому поэту и с какого боку к нему подъехать. И принял парадоксальное, невероятно смелое решение. Он пришел к Каннегиссеру без грима и парика, наклеив лишь свою обычную острую бородку, с которой его знала вся страна, и представился... своим собственным именем.

— Я... мне не о чем с вами разговаривать, — сказал Каннегиссер. — Прошу вас уйти. Иначе я за себя не ручаюсь.

Губы его были крепко сжаты, глаза смотрели спокойно и холодно. Сейчас этот красивый юноша казался много старше, чем на фотоснимке, хотя прошло всего полтора года. При виде его Дзержинскому сразу вспомнился молодой князь Юсупов, и кровожадная злоба вспыхнула в нем. «Да, не удалось, не удалось... Удрал, проклятый. Ну так этому не сносить же головы!»

— Умоляю, выслушайте меня, г-н Каннегиссер!

— Вы б еще назвали меня товарищем! — усмехнулся тот, не разжимая губ. — Что вы можете сказать мне такого, что изменит мое отношение к вам и вашей банде?

— А вы смелый человек.

— Мне просто уже все равно.

— Да, Виктора уже не вернешь. Но...

— Не смейте произносить этого имени.

— А если я помогу вам отомстить его убийцам? — спросил Дзержинский.

— Вы?!

— Г-н Каннегиссер, вы многого не знаете... Власть — страшное испытание... Не буду притворяться пред вами, что я не хотел революции. Но то, что я увидел после победы, навсегда отвратило меня от большевиков. Это — дикие звери, негодяи. Я сам бывший эсер и всю жизнь сотрудничал с эсерами, вы можете навести справки, вам любой подтвердит. Полгода я обдумывал, как свергнуть власть большевиков. И теперь у меня есть план, есть множество честных людей, которые доверили мне возглавить заговор...

— Лжете.

— Что ж, вы можете прогнать меня, можете на меня донести. Я в ваших руках. Можете убить меня прямо сейчас, здесь. Хотите? — Дзержинский протянул Каннегиссеру револьвер рукоятью вперед, медленно расстегнул на груди кожаную куртку, рубаху. — Вот мое сердце. Прицелиться, право, нетрудно. — Револьвер, конечно, был не заряжен: Феликс Эдмундович всегда играл наверняка.

— Не верю я вам... — слабо сопротивлялся бедный поэт. Но его романтическое воображение уже было захвачено.

— ...Итак, я обеспечу вам отход после убийства Урицкого, — заканчивал наставления Феликс Эдмундович. — А потом мы с вами ликвидируем ублюдка Зиновьева. — Он искоса взглянул на поэта, но тот ни одним движением брови не показал, что имел уже удовольствие познакомиться с товарищем Зиновьевым. — А в это время в Москве... Но я не имею права раскрывать вам всего заговора. Вы же понимаете...


И вот утром 30 августа из квартиры на Саперном вышел, одетый в кожаную куртку, молодой поэт; он сел на велосипед и поехал к Дворцовой площади. От Дзержинского он знал, к какому подъезду и в котором часу приедет Урицкий. Он вошел в подъезд, осведомился у швейцара, принимает ли Урицкий, и, получив отрицательный ответ, уселся на подоконник — один бог знает, о чем он думал в эти минуты, — и стал ждать... Наконец автомобиль подъехал. Урицкий вошел в подъезд и направился к лифту. Выстрел был сделан с шести шагов. Ах, если б у него достало хладнокровия, не полагаясь на своего сообщника, спокойно выйти и свернуть налево — он, быть может, ушел бы через Морскую на Невский и там затерялся бы в толпе... Однако автомобиль Дзержинского должен был ждать его за углом справа... Но никакого автомобиля не было, а на велосипеде далеко не уйдешь. Его схватили на Миллионной, у самых дверей Английского клуба. И спустя полчаса лицемер Зиновьев, рыдая в трубку, умолял Ленина прислать Феликса Эдмундовича для расследования...


— ...Урицкого убили. Я сожалею, — сквозь зубы сказал Ленин.

— Какой кошмар! — вскричал Дзержинский. — Это террор! Вот видите, что у вас творится!

— Да, и еще... — Ленин помедлил — так тошно было признавать свою ошибку. Потом он глубоко вздохнул и сказал: — Эдмундович, вы уж вернитесь обратно на должность, что ли... А, батенька?

— Что, не тянет Петерс?

— Не тянет. — Ленин уже раскрыл рот, чтобы добавить: «Да и вы не больно-то тянули, почтеннейший», но усилием воли сдержал себя. Да, власть приносила покамест в основном унижения. «Неужели все будет так же, когда я стану настоящим монархом?! Нет, не может быть. Это все оттого, что государство у нас фиктивное».

— Хорошо, я еду. Здесь Свердлов остается делами заправлять?

— Кто ж еще? — угрюмо ответил Ленин.

— Вы все еще гневаетесь на него за то, что он по ошибке отослал вашу родню на Урал? Но ведь он исправил свою ошибку... с моей помощью, конечно.

— Ни на кого я не гневаюсь. Даже на вас, — соврал на всякий случай Владимир Ильич. — Устал я, дружище Феликс. Послать бы все к чортовой бабушке. Может, ну его, это кольцо?

— Никогда не нужно падать духом, — наставительно сказал Дзержинский. И уехал в Питер. Далее все зависело от его счастливой звезды.


— ...Дзержинский на проводе. Кто говорит? — Был поздний вечер; Феликс Эдмундович сидел в кабинете покойного Моськи Урицкого и разбирал его бумаги, уничтожая все, что могло бы когда-нибудь его скомпрометировать хоть в малейшей степени.

— Свердлов на проводе... — Голос у Якова Михайловича дрожал. — Товарищ Дзержинский, на Ильича покушались! После митинга на заводе Михельсона!

— Что вы говорите?! Ну вот, стоило мне на полдня уехать из Москвы... Он жив?

— Да, жив, слава бо... слава революции! Она промахнулась. Немножко задела плечо.

— Она?!

— Женщина. Некая Фаня Каплан. Кажется, бывшая анархистка не то эсерка. Ее родители — американцы. Товарищ Дзержинский, что же делать?

— Обратитесь с воззванием к народу, — посоветовал Дзержинский.

— Что, мол, международные террористы распоясались и всякое такое?

— Вы поразительно догадливы, дражайший Яков Михайлович, — язвительно сказал Дзержинский.


«Несколько часов тому назад совершено злодейское покушение на товарища Ленина. По выходе с митинга тов. Ленин был ранен. Двое стрелявших задержаны. Их личности выясняются. Мы не сомневаемся в том, что и здесь будут найдены следы правых эсеров, наймитов англичан и французов», — написал Свердлов. Потом подумал, что это звучит как-то сухо. И написал еще статью и разослал во все газеты: «За смерть нашего борца должны поплатиться тысячи врагов. Довольно миндальничать... Зададим кровавый урок буржуазии... К террору живых... смерть буржуазии — пусть станет лозунгом дня. Сотнями будем мы убивать врагов. Пусть будут это тысячи, пусть они захлебнутся в собственной крови. За кровь Ленина и Урицкого пусть прольются потоки крови — больше крови, столько, сколько возможно...» Он не был кровожаден. Он просто хотел соответствовать эстетике революции.

Закончив с этим, Свердлов позавтракал и пошел допрашивать Каплан. Он все любил делать по порядку. Но то, что Фанни сказала на допросе, повергло его в смятение. Он не знал, что предпринять, и решил посоветоваться с Дзержинским. Ведь тот уже однажды оказался прав с Романовыми. Наверное, он и теперь дурного не посоветует.

— ...Что за вздор! — воскликнул Феликс Эдмундович, выслушав по телефону рассказ Свердлова.

— Вздор, конечно. Не может она быть дочерью Владимира Ильича. В ней еврейку за километр видно. Но она-то, похоже, в это верит. Как вы считаете, Феликс Эдмундович, — должен я сказать об этом Владимиру Ильичу?

— Ни в коем случае, друг мой. Это его расстроит. А он еще слаб после ранения. (На самом деле у Ленина лишь чуть-чуть побаливало плечо.)

— Что же делать?

— Выведите ее в расход. И чем скорее, тем лучше. Нельзя огорчать Владимира Ильича. Пусть он думает, что она политическая.

— Да, но тут вышла одна закавыка... — горестно вздохнул Свердлов.

— Какая опять?! — Тут Дзержинский рассердился уже непритворно. — Вечно у вас, Яков Михайлович, какие-то закавыки выходят...

— Надежда Константиновна говорила с этой Фанни...

— О Matka Boska! — простонал Дзержинский в отчаянии и гневе. — Зачем же вы, идиот, допустили ее к арестованной?!

— Да, понимаете, пока я завтракал... Вы же знаете Надежду Константиновну. Она прорвалась к ней в камеру, и охранники не посмели ее не пустить. Она сперва накинулась на эту Каплан с кулаками и выдрала ей чуть не все волосы, а потом они разговорились и обе сидели обнявшись и хныкали...

— Проклятое бабье! А Крупская уже передала эту информацию мужу?

— Нет, не думаю, — отвечал Свердлов. — У него сейчас врачи.

— Задержите ее любым способом! И быстренько расстреляйте эту сумасшедшую. А тело сожгите, чтоб чего не вышло.

— Вы думаете, так будет лучше? Не получится как с Екатеринбургом?

— Уверен, друг мой.

— А как там у вас с убийцей Урицкого? — поинтересовался Свердлов, вспомнив о вежливости.

— С ним все ясно, — небрежно ответил Дзержинский. — Мы с Григорием Евсеевичем мгновенно во всем разобрались. Каннегиссер — типичный террорист. Мы его уже расстреляли. — Феликс Эдмундович не стал распространяться о том, каким невообразимым пыткам и надругательствам, коих он сам был свидетелем, подвергли несчастного поэта по приказу Зиновьева перед расстрелом, справедливо полагая, что сухаря и зануду Свердлова это вряд ли могло заинтересовать. — Можете порадовать товарища Ленина, когда он очухается...


«Задержать, задержать... — волнуясь, думал Свердлов. — Легко сказать — задержать Крупскую! Она кому хочешь глаза выцарапает и хай подымет на весь Кремль... Кто с этим справится?» И тут его осенило...

— Коба, дружок... Товарищ Сталин!

— Таварищ Сталин слюшает.

— Коба, ты знаешь Надю? — Никогда нельзя было до конца быть уверенным, что Коба понимает, о чем или о ком идет речь.

— Коба знает Надю, да. Старый дура, жена Ленин, рыбий глаз.

— Коба, найди Надю и задержи ее, чтоб она не ходила к Ленину и не беспокоила его. Долго, долго держи, понял?

— Коба понял, да. Коба сдэлает. Коба хороший?

— Хороший, хороший... — пробормотал Свердлов, с отвращением глядя вслед удалявшемуся идиоту.

«С полоумного и взятки гладки. Если он кому-нибудь скажет, что я приказал ему силой удерживать жену Владимира Ильича, никто не поверит в этот бред». Свердлов предпочел перед самим собою притвориться, что не заметил промелькнувшей на бугристом лице Кобы садистской ухмылочки, ибо не знал, вызвана ли сия гримаса какими-то мыслями или же ее надобно отнести на счет бессознательных инстинктов маленького крокодила.


Однако когда Дзержинский вернулся в Москву, то узнал, что Фанни Каплан уже выпущена на свободу: оказывается, Надежда Константиновна, которую Коба пытался запереть в чулан со швабрами, огрела его по голове, вырвалась и, прямиком помчавшись к мужу, все ему рассказала, а тот, расхохотавшись, велел накормить «террористку» хорошим завтраком и отпустить на все четыре стороны... «Вздор, у Малечки не могло быть никакой дочери от меня — надо знать Малечку... — подумал тогда Владимир Ильич. — Глупенькая девчонка, но прехорошенькая, чорт побери! А кретина Кобу нужно гнать взашей...» Конечно, Феликс Эдмундович мог бы разыскать и снова схватить Фанни. Но зачем? Пост председателя ЧК ему и так уже вернули. Это была бы бесполезная трата драгоценного времени.


7

1919 год начался тоскливо. Поначалу Ленин радовался переселению в кремлевские палаты — казалось, что это приближает его к заветному царскому трону. Но теперь средневековый лабиринт узких переходов и изрядно обветшавших дворцов не вызывал ничего, кроме глухого раздражения. От скуки он попробовал отыскать библиотеку Ивана Грозного, о которой ему рассказал Луначарский, но непривычка к физическому труду сделала свое дело, — углубившись примерно на метр в дворцовом подвале, он наткнулся на чьи-то давным-давно закопанные кости, ужаснулся и постановил поиски прекратить. Почти все большевики разъехались — одни на фронт, другие за границу, якобы затем, чтобы разжечь там пожар мировой революции. На самом деле они со вкусом проводили время в казино и ресторанах, тратя то, что было отобрано у буржуев. В лучших отелях Европы швейцарам была дана команда: едва завидев человека в черной кожанке, широко распахивать перед ним двери. Эти «новые русские», как их называли, делали сбор парижским увеселительным заведениям, воскресшим после Мировой войны.

Ленин и сам бы с удовольствием присоединился к ним, но слишком много дел требовали его ежедневного присутствия. Свердлов раз за разом отказывался отпустить его хотя бы на недельку в Монте-Карло, проявляя несвойственную ему прежде твердость. Яков вообще сильно изменился — голос его, когда-то тихий и словно извиняющийся, погромыхивал теперь стальными митинговыми обертонами, манеры стали резкими и бесцеремонными. Отчасти в этом виновато было тесное общение с Дзержинским, с которым Свердлова накрепко связала история с расстрелом Романовых. Отчасти — сама власть, которая особенно сильно бьет в голову непривычным к ней евреям. Из-под пера Свердлова выходили резолюции одна кровожаднее другой. Он требовал «беспощадно истребить» то попов, то бывших офицеров, то всех до одного казаков. Правда, в стране царил такой бардак, что эти требования выполнялись через пень-колоду, но кровь все равно лилась рекой.

Терпение Ленина переполнилось, когда на стол к нему легла бумага с предложением расстрелять Горького, который якобы «проводил контрреволюционную линию» в Петрограде. Судя по грамматическим ошибкам, бумажку написал Гриша Зиновьев, у которого с «буревестником» были застарелые контры. Ходили слухи, что Горький приватно обозвал питерского наместника «мешком говна», чего самолюбивый Гриша простить не мог. Правда, Горький не лучше отзывался и об остальных большевиках, не исключая своего бывшего друга Ильича, но Ленин зла на него не держал. Хитроватый и вместе с тем по-детски наивный писатель был ему симпатичен. Но как его спасти? Без сомнения, Дзержинский ухватится за шанс избавиться от Горького — тот слишком много знал о его делишках. А Свердлов уже поставил на бумаге свою резолюцию — «раздавить гадину немедленно». В конце подписи стояла жирная клякса — без сомнения, знак радости от предстоящего уничтожения очередного русского таланта. Ленину уже не раз казалось, что Свердлов готов завершить свою деятельность циркуляром о беспощадном истреблении вообще всех, кто не принадлежит к его любимому «избранному народу».

И тогда у Ленина созрел хитрый план. В один из дней, когда робкие лучи мартовского солнца заглядывали в кремлевские окна, он постучался в комнату-келью Железного Феликса. Ее хозяин редко бывал дома, проводя дни и ночи в пыточных подвалах ЧеКа, но сегодня Ильичу улыбнулась удача.

— Ну что, Эдмундыч, колечко-то нашли? — спросил он с деланным равнодушием, осторожно присаживаясь в жесткое кресло, больше напоминавшее очередное орудие пыток.

— Ищем, Ильич, ищем, — отозвался Дзержинский, лицо которого от недосыпа и передоза выглядело совсем уж вампирским. На губах его блуждала странная улыбка, при виде которой Ленина чуть не передернуло от отвращения. Он вспомнил, что в подмосковном Болшево открыли колонию для беспризорных и Железный лично занимается отбором для нее перспективных девочек-сироток.

— Смотрите, как бы вас не опередили. Тут еще один претендент в цари выискался, — и Ленин кратко передал содержание давнего своего разговора со Свердловым, не без радости наблюдая, как лицо его собеседника от злости пошло накось. Феликс был вне себя. Евреи, которых он считал своим послушным орудием, сплели за его спиной целый заговор! И во главе заговора — Яшка, это ничтожество, который только и умеет, что драть глотку на митингах под видом Троцкого. Как он мог согласиться на его избрание президентом? Теперь дело поправить трудно... но можно. Поправить можно все.

— Как вы думаете, кто еще в заговоре? — отрывисто спросил он.

— Шут его знает, — Ленин развел руками. — Яков говорил, у них большие связи за границей. Должно быть, Ротшильды...

— Ну, Ротшильдов нам пока не достать, а вот с этим талмудистом мы разберемся. Но помните, Ильич, — что бы ни случилось, вы ничего не знаете. Только так я смогу поручиться за вашу безопасность. — И Дзержинский, круто повернувшись, вышел из комнаты.

Через несколько дней на московском заводе «Серп и молот», бывшем Гужона, намечался митинг, где должен был выступать товарищ Троцкий. Большинство рабочих от голода разбежались по деревням, а оставшиеся вместо работы ходили на митинги, получая за это паек, состоявший из кислого полусырого хлеба и ржавой селедки. Митинги были единственным их развлечением — некоторые ораторы неплохо пели, другие показывали фокусы, а третьи после выступления бросали в толпу бублики или конфеты, крича при этом: «Приходите еще! В следующий четверг, всего одно выступление!» Троцкий не творил ничего подобного, но его выступления вызывали самый большой ажиотаж. Он так убедительно описывал страдания пролетариата при старом режиме и несказанное счастье, ждущее его в будущем, что на глаза у слушателей наворачивались слезы, а руки сами начинали шарить вокруг, ища схватить булыжник, ружье или лопату — все, что прикажет оратор.

Перед заводским управлением собралась толпа, в которой стоял и Дзержинский, морщась от запахов махорки и немытых тел. В тот день он в искусстве маскировки превзошел самого себя — нарядился в немыслимые отрепья, нацепил клочковатый парик и измазался сажей до такой степени, что выглядел настоящим революционным негром. Соседи лузгали семечки и беседовали о своих жалких заботах, не обращая на ряженого никакого внимания. Наконец на трибуну взлетел человек в пенсне с густой черной шевелюрой, в котором Феликс сразу признал Свердлова.

— Товарищи! — картаво начал он. — Гидра буржуазии еще извивается, недобитая молодецкими ударами революционных штыков...

Дзержинский терпеливо слушал эту ахинею, пока оратор не дошел до страданий, которые терпели пролетарии в царских тюрьмах. Он так ярко описывал боль от ударов плетью и тяжесть кандалов, тисками сжимающих руки, что Феликс ощутил сладкую дрожь во всем теле. Тряхнув головой, чтобы избавиться от наваждения, он привстал на цыпочках и крикнул:

— А ты-то откуда это знаешь?

— Я был узником царизма! — сбить Свердлова было не так-то легко. — Каторга, застенки, эмиграция — все пришлось перенести ради свободы трудящихся!

Толпа одобрительно зашумела.

— Да неужели? — Дзержинский попытался придать голосу насмешливость. — А ты не врешь ли? — Он повернулся лицом к толпе. — Товарищи, этот тип сам служил надзирателем в Виленской тюрьме. Спросите тех, кто там сидел, — все скажут, что такого зверя, как Троцкий, нигде не было. Поглядите, что он со мной сделал!

Он скинул с плеч отрепья, и все увидели на спине его багровые шрамы — следы давних упражнений с плеткой, к которым он накануне, не щадя себя, добавил несколько новых. По рядам рабочих пронесся ропот.

— Товарищи, все это непра... — начал было побледневший Свердлов-Троцкий, но ряженый перебил его:

— А еще он буржуйский сынок, товарищи! Папа его на Полтавщине имением владел, с мужиков три шкуры драл, а сам он по балам разъезжал да наших девок портил. Ну ничего, сволочь, не все коту масленица. — Предыдущим вечером он специально выучил несколько выразительных русских пословиц. — В тюрьме над рабочими издевался и теперь продолжает. Ишь, очки одел, антилегент хренов! Вы гляньте на него, товарищи, это ж жид! Жидовская морда! Всю кровь из нас выпили, проклятые!

Толпа оживилась — прозвучавшие слова явно были ей знакомы и пробудили какие-то стремления в ее коллективной душе. Самые сообразительные уже нагнулись за камнями.

— Людям жрать нечего! — продолжал голосить Дзержинский, заглушая слабые попытки Свердлова оправдаться. — Всё жиды прячут! Ветчину, сыры голландские, сайки с повидлом... Вы загляните ему под трибуну — у него же там цельная бутыль самогона!

Эти слова стали последней каплей — рабочие, сбивая друг друга с ног, кинулись к трибуне. Дзержинский запустил им вдогонку ударную реплику: «Бей жидов, спасай Россию!» — и, усиленно работая локтями, начал выбираться из толпы. Укрывшись за углом, он осторожно выглянул оттуда. Над местом, где была трибуна, сгрудились люди, оттуда рвался тонкий поросячий визг и временами вылетали какие-то темно-багровые ошметки. С облегчением скидывая лохмотья и сдирая мерзкий парик, Феликс Эдмундович накинул на плечи спрятанную заранее шинель и поспешил на Лубянку.

На другой день газеты напечатали известие о скоропостижной смерти товарища Свердлова от тифа. То немногое, что от него осталось, похоронили в Кремлевской стене. Президентом вместо него сделали безобидного пьяницу, бывшего слесаря Калинина, который имел большой успех на митингах, распевая матерные частушки. От Троцкого тоже решили не отказываться — под его именем теперь выступал некий литератор из Шклова по прозвищу Шкловский. Говорил он так же хорошо, как покойный Свердлов, причем так запутывал слушателей непонятными словами, что они готовы были верить чему угодно. Правда, он был лыс как коленка, но Дзержинский быстро решил эту проблему, снабдив златоуста львиным париком и эспаньолкой. Это было вдвойне удобно — в парике Шкловский мог изображать Троцкого, а без него Ленина.

Сам Ильич на время перестал выступать вовсе. Он жалел бедного Свердлова, но еще больше жалел себя, снова и снова мечтая бросить все и уехать куда-нибудь подальше.

Но ехать было некуда — Советскую республику окружало кольцо фронтов.