"Александр Великин. Санитар " - читать интересную книгу автора

только больного, невзирая на то, каков он. И просил бога лишь об этом. Эх
ты, Семочка, добрая душа! Я помню, как ты плакала, когда на Кропоткинской
раздавило ногу старушке. Вышла из дома старушка за хлебом, закружилась
склеротиче-ская головка, и сшиб старушку грузовик. Жалко? Конечно, жалко. Я
ви-дел, как ты маялась животом, оттого только, что у больной был острый
аппендицит. И у меня такое случалось, и я маялся, поверь. Но эта жа-лость,
как бы точнее сказать, первого порядка, что ли, обыкновенная че-ловеческая
жалость, свойственная многим людям. Она недолга. Пожалел, пожалел, и пошел
дальше, к своим заботам, своим делам. Говорят, про-фессионализм убивает во
враче жалость. Такую жалость да. К боли, кро-ви и страданиям привыкнуть
можно. И я привык. Если бы я умирал с каждым больным, меня бы уже давно
похоронили. И ты, если не сбе-жишь, привыкнешь, потому что в нашей работе ты
будешь видеть только боль, кровь и страдания. И эта привычка даже помогает
смотреть ясно, оценивать трезво, соображать быстро. Дается она почти всем
врачам. Труднее другое. Как несравненно труднее! Прощать и жалеть. Прощать,
чтобы жалеть. Годами наблюдая человеческие пороки и первобытные ин-стинкты и
страдая от них. Всех жалеть подряд, не делая различий, жалеть от своего
опыта, зная о них все. Ты представляешь? Например, проник-нуться жалостью к
человеку, который в своей жизни сам не только никого не жалел, но ненавидел,
завидовал, за что-то мстил, с наслаждением ка-рал, истязал. Проникнуться
жалостью к его физическим страданиям, к тому, что он человек. И так, чтобы
он в это поверил. Что он для те-бя сейчас единственный и неповторимый, и ты
жалеешь его, возлюбя. Это, Семочка, жалость высшего порядка, настоящая
врачебная жалость. Но достигают ее ох как немногие! Я, например, к ней лишь
стремлюсь и прошу об этой высшей милости, как Маймонид. Трудно, Семочка!
Себя трудно не жалеть! Да при нашей собачьей работе, когда никто не щадит. И
когда у самого нутро клокочет ответить ударом на удар. Что я тебе говорю?
Сама уже понюхала наши скоропомощные ночи! Это верно, что врач должен
уставать. И он всегда уставал, во все времена. Но уставать он должен от
работы, а устает прежде от свинских условий, в какие за-гнан. А если еще из
тебя подавили ливер в метро, по пути на работу, в автобусе пытались оторвать
голову от тулова, и ты же притом ока-зался виноват? Если накануне обложили в
прачечной, чтоб не важничал, ты не особенный, всем белье так стирают, в
гастрономе продали скисший творог, в столовой накормили отравой? Что делать,
если сосед внизу бузо-терит и не дает выспаться перед сутками, и милиция не
желает с ним связываться, и в исполкоме тебя отщелкнули, не дали комнату, и
не жди, и ошельмовали, так как ты, по их мнению, шибко права качаешь, если
ты считаешь копейки, чтобы купить чаю, потому что отдал алименты, от-валил
стольник за квартиру, что снимаешь? И везде приходится просить, просить,
просить, возможно, своих же завтрашних пациентов...
И озирая родную Москву, и сторонясь тяжело бегущей по московским
улицам, с вытаращенными на витрины белыми глазами, задыхающейся толпы,
вынюхивающей финские сапоги, голландские пальто, костюмы из Парижа и
сырокопченую колбасу за одиннадцать пятьдесят, ты понимаешь: надо
переступить через тебя, чтобы заполучить новую паршивую тряпку, будьте
уверены, растопчут. А назавтра ты надеваешь белый халат, и кто-то из этой
толпы шпыняет тебя клятвой Гиппократа. Тяжелы, Семочка, ризы высшей
нравственности!
Снег перестал. Смягчился воздух, подобрел. Смерклось. Усталость нашла
на Серого. Это была пока черновая усталость, когда затяжелела шинель, и