"Михаил Веллер. Точка зрения." - читать интересную книгу автора

- где же я-то, когда председатель голосом Левитана известил: "Что же
касается дипломного сочинения..." - и моя фамилия закачалась на краю
бездонной качаловской паузы. Аудитория ухнула. Я обомлел. Зачли диплом за
кандидатскую? Вряд ли. Не то настроение у комиссии. Не припомнят здесь
таких случаев. Так, прямо... Два?! Провал на защите... небывало...
дожили... "то комиссия не пришла к единому мнению об оценке, - включился
председатель обличительно, - и постановила назначить дополнительного
оппонента, с тем чтобы провести повторную защиту!"
Мои однокашники, работающие сейчас в университете, говорят, что
подобных случаев на их памяти не было больше.
Мнения членов комиссии, как я узнал позже, охватили полный диапазон:
от "отлично с рекомендацией в аспирантуру" до "неудовлетворительно".
Дополнительным оппонентом оказался ни больше ни меньше тогдашний
директор Пушкинского дома.
После повторной получасовой перегрызни комиссии за закрытыми дверьми,
когда прочие защитившиеся обрушились на меня с руганью за нервическое
ожидание по милости моих изысков (комиссия, впрочем, сводила собственные
научные счеты), я поимел нейтральную четверку. После чего директор Пушдома
с заведующим кафедрой отечески обсели меня и полчаса усовещивали в
формализме, объясняя, почему отказался Эйхенбаум от "Как сделана
гоголевская "Шинель".
И я понял, что не судьба мне принадлежать к счастливцам, которые
занимаются вещами понятными и приятными всем, или хотя бы всем коллегам.
Через год, подав свои рассказы на конференцию молодых писателей
Северо-Запада, я подвергся двум полным разносам и двум замечательным
восхвалениям (как нетрудно подсчитать, нуль в итоге). Но вынесенной за
скобки осталась первая фраза руководителя семинара, подтвердившая мои
подозрения: "Никто никого никогда писать не научит". Так что польза была.
После этого благословения старшими собратьями по перу я два года
вообще не писал, собираясь с мыслями, и еще два года писал ежедневно,
бросив работу, счастливо страдая над текстом до бессонницы и дрожи в
коленях. Не показывал я написанного никому, кроме разве что младшего брата
- он вырос под известным моим влиянием и вредного литературного
воздействия на меня оказать, по моему разумению, не мог. Я был молод и
честолюбив, войти в литературе хотел сразу, сильно и красиво. Я
воспитывался в американском духе: "Свое дело ты должен делать лучше всех".
Своим делом я считал рассказ. Вернее, короткую прозу, ибо рамки жанра
новеллы размыты сейчас абсолютно: прочитав по данному вопросу все, что
имелось в ленинградских Библиотеке Академии наук и Государственной
публичной на русском, английском и польском, я в этом полностью убежден.
Ясно, это не помогает писать - рыба не знает, как она плавает, а ихтиологи
могут тонуть, - но я стал рыбой, которая может сказать, как она плыла и
почему.
И в двадцать восемь лет решив, что я пишу очень хорошую короткую
прозу, я стал рассылать рукописи по редакциям в ожидании фанфарного пения
и гонораров.
Больше всех остальных мне понравилась редакция одного толстого
журнала в белой обложке. Она возвращала рукописи через неделю. Я стал все
папки рассказов пропускать сначала через нее, чтоб не залеживались.
Седьмая серия вернулась с рецензией в одну строку: "Послушайте, это же