"Лев Вершинин. Лихолетье Ойкумены ("Приговоренные к власти" #1)" - читать интересную книгу автора

завещанные Божественным своей верной армии, кинув честным воинам жалкую
подачку.
Толпа угрожала штурмом дворца, настаивая на немедленной коронации
наследника Божественного, и это было уже требование политическое. Нельзя
было отдавать на откуп охлосу* решение подобных вопросов, тем паче что
наследник Царя Царей еще пребывал в материнском чреве, а из всех
родственников ушедшего, из всех, так или иначе причастных к дому македонских
Аргеадов, в Вавилоне находился только припадочный Арридей, добродушный и
слюнявый придурок, сводный брат Божественного, рожденный от хромого Филиппа
случайной возлюбленной, фракийской танцовщицей.
Насмешкой было бы отдавать наследие Царя Царей в эти вялые, неспособные
удержать поводья руки...
Стратеги, сидящие во дворце, словно в осаде, хмурились и помалкивали,
стараясь не встречаться взглядами; все понимали, что уступки черни достигли
уже предела, и самой ничтожной капельки довольно, чтобы уверовавший в свою
непобедимость охлос кинулся на приступ.
Лохаги* этерии* требовали принять меры, головами ручаясь за то, что
конница сумеет усмирить зарвавшуюся не по чину пехтуру. И это, как понимали
все, было правдой. Но никто не смел взять на себя ответственность и скрепить
личной печатью такой приказ, означающий открытую схватку между македонцами в
самом сердце покоренной, но все еще огрызающейся, готовой в любой миг
взбунтоваться Азии.
К тому же никто не мог ручаться наверняка, что этерия, пусть и
десятикратно прославленная в битвах, одолеет в уличных боях закаленную в тех
же сражениях пехоту. Возможно всякое. И если Олимпийцы позволят охлосу
победить, простое колесование под одобрительные вопли ликующих охломонов
будет наиболее легким и немучительным исходом для подписавшего и скрепившего
личной печатью такой приказ - это понимали все.
Ни один из стратегов Божественного не заслуживал упрека в малодушии. Но
в тот день все они были бледны от ужаса, не скрывая его и нисколько не
стыдясь.
Боялся и Пердикка.
Ему, хранителю царской печати, было страшно, может быть, даже страшнее,
чем прочим, но именно он в мертвой, густой, как сметана, тишине встал,
приказал Эвмену немедля набросать текст, дважды перечитал и молча, явственно
ощущая тяжесть скрестившихся на спине взглядов, приложил к серо-желтому
папирусу перстень-печатку со змеей, обвившей рукоять кривого кинжала,
древним знаком своего рода.
А затем, не советуясь ни с кем, поставил под приказом оттиск еще одной
печати, той, которую, не снимая ни на миг, носил на шее.
Он знал, на что шел.
Но знал и другое: чернь смертельно опасна, пока перед ней лебезят,
умиротворяя и заискивая. Увидев же против себя подлинную, не стесняющуюся в
средствах силу, она, как правило, уползает в нору, трусливо поджав хвост.
И не ошибся.
До резни дело не дошло.
Выстояв несколько часов на гигантской дворцовой площади лицом к лицу с
сияющей на солнце стеной этерии, пехота, чертыхаясь, вернулась в лагеря.
Военный совет пополнился несколькими представителями охлоса, потными
горлопанами, быстрехонько смекнувшими, впрочем, с кем выгоднее иметь дело.