"Бородинское поле" - читать интересную книгу автора (Шевцов Иван Михайлович)ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯГенерал-майор Курт Штейнборн вечером, ложась в теплую постель в хорошо натопленной избе, приказал адъютанту разбудить его в шесть утра. Но когда без одной минуты шесть адъютант вошел в горницу, то, к своему немалому удивлению, застал генерала уже выбритым, умывшимся, одетым в мундир и вообще каким-то торжественно бодрым и свежим. Генерал сидел за круглым столом, стоящим посредине горницы, склонившись над картой, испещренной стремительно-лихими стрелами. На карте лежала Золотая Звезда Героя Советского Союза, отнятая вчера у Игоря Макарова. Состоявшая до сих пор в резерве фельдмаршала Бока танковая дивизия генерала Штейнборна была введена в бой лишь вчера на стыке армий Говорова и Рокоссовского. И в тот же день на штаб дивизии Штейнборна совершили дерзкое, совершенно внезапное, никак не ожидаемое нападение три советских танка. За каких-нибудь четверть часа раздавили гусеницами и подожгли несколько штабных машин и мотоциклов, подбили два танка и бронетранспортер, а когда возвращались назад, встретились с танковым полком, в котором в этот момент находился сам командир дивизии. Видя такое неравенство в силах, тридцатьчетверки хотели уклониться от боя, но были атакованы. Один советский танк был подбит тремя снарядами, двум другим удалось ускользнуть. Из горящей тридцатьчетверки немцы вытащили в бессознательном состоянии раненного осколком снаряда и обгоревшего старшего лейтенанта. Из найденных при нем документов немцы узнали, что в их руках находится командир танковой роты Герой Советского Союза старший лейтенант Макаров Игорь Трофимович. Когда Игорь пришел в себя, его допросил сам командир дивизии в присутствии своего друга военного историка доктора Вилли Гальвица, неплохо владеющего русским языком. На допросе Игорь вел себя с достоинством, ни посулы сохранить ему жизнь в обмен на измену, ни угрозы мучительной смерти не вытянули из него ни единого слова. И лишь когда доктор Гальвиц спросил, за что герр обер-лейтенант получил высшую боевую награду, Игорь, покусывая пересохшие губы и язвительно ухмыляясь, ответил: - За Гудериана. - Вот как? Это интересно, - подстегиваемый любопытством, оживился Штейнборн. - Расскажите, где вы встречались с генералом Гудерианом? - Под Мценском и в Орле, - ответил Игорь и тут же упрекнул себя, потому что из его ответа стало ясно, что танкисты, которые две недели тому назад были под Орлом, теперь сражаются здесь, у стен Москвы. Впрочем, для немцев это не было тайной, они знали, что в составе армии Рокоссовского находится танковая бригада Катукова, та самая, что доставила им много неприятностей. И генералу Штейнборну вспомнился торжественный ужин у Гудериана по случаю вступления его танкистов в Орел и затем переполох, испортивший торжество. Значит, нарушителем спокойствия был вот этот курносый лейтенант, который, даже будучи в плену, обреченный на муки и смерть, смеет разговаривать дерзким, уверенным голосом. Его фанатически самоуверенное заявление о том, что никогда фашистам не бывать в Москве, привело генерала в бешенство. Штейнборну хотелось собственноручно заткнуть глотку этому коммунисту. Но он сдержал себя: пусть пока поживет. На этот счет у Штейнборна был свой замысел. Вошел адъютант. - Что, доктор Гальвиц еще спит? - спросил Штейнборн, не отрывая глаз от карты, - Вероятно, господин генерал. - Разбудите его и приготовьте завтрак. - Завтрак готов, господин генерал. - Тогда зовите доктора. Вилли Гальвиц - длинный и поджарый мужчина, уже давно отметивший свое сорокалетие, одетый в кожаный на меховой подкладке реглан, в сапогах и в форменной офицерской фуражке с лихо загнутым верхом - пришел к генералу минут через тридцать. Штейнборн стоял у стола и рассматривал Золотую Звезду Героя. Он поджидал историка, рассчитывая на расположение доктора Гальвица, который в своих будущих трудах уделит достойное внимание генерал-майору Штейнборну - герою Московской битвы. - Как спалось, Вилли? - любезно справился генерал. - Плохо, Курт. - Гальвиц снял реглан, фуражку и, не найдя, куда б их повесить, небрежно бросил на диван. Вид у него был и в самом деле утомленный. Узкое бледное лицо казалось каким-то помятым, блеклые, водянистые глаза точно выцвели. - Какие-то кошмары одолевали. И этот русский. - Гальвиц кивнул на Золотую Звезду. Штейнборн поинтересовался: - Как ты думаешь, Вилли, она настоящая? Из чистого золота? - Ну, разумеется, нет, сусальное, тончайший слой. - Обман. Сталину она стоила дешево, а нам обошлась дорого. - Не понимаю, Курт, что ты имеешь в виду? - А то, что за эту звезду обер-лейтенант - как его там? - тогда в Орле много наших машин превратил в металлолом. Если бросить на одну чашу весов золото, что ушло на звезду, а на другую стоимость наших танков и машин, им уничтоженных, то чаша с золотом подскочит до потолка. - К танкам и машинам приплюсуй жизни немецких солдат. Но ты, Курт, правильно, по-рыцарски поступил, сохранив ему жизнь. Откровенно говоря, я не ожидал от тебя такого великодушия. Достойный враг заслуживает уважения, а следовательно, и снисхождения. А этот - достойный витязь, как у них называют рыцарей. - Чепуха, Вилли, ты меня просто не понял. Враги, а тем более такие, как этот, заслуживают не снисхождения, а самой Жестокой казни. И этот обер-лейтенант ее не избежит. Но не сегодня, а немного погодя, после того, как наши танки пройдут по Красной площади триумфальным маршем. Я покажу ему фотографию. Вспомни, с какой самоуверенной яростью он кричал мне в лицо: "Никогда, никогда!" Думаю, что это его не обрадует. - Да, Курт, для него это будет самой страшной казнью. - Нравственной, Вилли. Перед тем как принять физическую. Но о том позаботятся парни из ведомства Гиммлера - они великие мастера своего дела. А теперь давай завтракать. - Генерал торжественно посмотрел на часы. - Сегодня, Вилли, решающий день. Через час двадцать минут начнется сражение, в котором сгорят остатки русских дивизий, преградивших нам путь к Москве. Доктор Гальвиц склонился над разостланной на столе картой, читая названия населенных пунктов. Читал вслух: - Можайск. Он все еще в руках русских. - Можешь считать, что он уже наш, - хвастливо отозвался Штейнборн и приказал адъютанту подавать завтрак. - Можайск, Можайск, - продолжал Гальвиц. - Ага, вот оно - Бородино. Знаменитое поле битвы с Наполеоном. Скажи, Курт, твоя дивизия пройдет через Бородино? Вот оно, смотри. Генерал уставился в карту, облокотись на стол и вертя в руке карандаш. - Да, правым крылом мои танки пройдут через Бородино и вот по этому шоссе войдут в Можайск. Сегодня же мы с тобой будем в Можайске, Вилли. - Дай бог. Но прежде я хотел бы побывать на историческом Бородинском поле. Для меня, для моих будущих работ это очень важная, существенная деталь. Историческая параллель. История, Курт, не повторяется. - Мы вместе с тобой побываем в этом Бо-ро-ди-но… А сейчас - завтракать. Сражение началось утром, началось, как обычно, налетом фашистской авиации. Тяжело груженные бомбовозы, тщательно охраняемые истребителями, шли волна за волной. Передний край нашей обороны клевали пикирующие бомбардировщики. Они набрасывались на окопы, как коршуны, швыряли бомбы с небольшой высоты, выходили из крутого пике, делали разворот над Бородинским полем и снова повторяли атаку на те же позиции. И так по нескольку заходов. Затем шла другая волна - бомбить вторые эшелоны. За ней - третья волна засыпала бомбами артиллерийские позиции. А когда четвертая волна самолетов бомбила армейские и фронтовые тылы, тяжелая артиллерия и минометы, не жалея смертоносного металла, обрабатывали передний край. Бомбы, снаряды и мины нещадно вспахивали землю, уже изрытую противотанковыми рвами, траншеями, окопами и блиндажами. Осколки стучали по граниту, бронзе и чугуну, наносили раны обелискам бессмертной славы. Жестокий враг никого не щадил. И древний тополь-богатырь толщиной в четыре обхвата, видавший и слыхавший самого Кутузова, вздрагивал от гнева и боли, когда в его могучую, исполинскую грудь впивались еще горячие осколки. Виктор Иванович Полосухин находился на своем НП, расположенном все там же, неподалеку от батареи Раевского. Отсюда, с возвышенности, открывался неплохой обзор на правый фланг дивизии - село Бородино с белой церковной колокольней, приспособленной фашистами под наблюдательный пункт. Хорошо просматривался и центральный сектор обороны, где немецкие танки, сопровождаемые пехотой, уже вышли на западный берег безымянной речки, впадающей в Колочь, и были остановлены артиллерийским и пулеметным огнем из дотов, окопов и засад с восточного берега. Хуже просматривался левый фланг - его закрывал бугор села Семеновское, и лишь красная громада Спасо-Бородинского монастыря была видна с НП комдива. Но именно оттуда, с левого фланга, Полосухин получил тревожную весть вскоре после того, как отбомбила авиация и перенесла свой огонь на армейские тылы тяжелая артиллерия гитлеровцев. На Бородинском поле начинался первый акт героической трагедии. Левофланговая батарея полка Макарова понесла тяжелые потери от бомбежки. От батареи осталось всего лишь одно орудие. Именно здесь немцы пробивали брешь для своих танков, которые рвались на станцию Бородино. И пробили. Уцелевшее орудие, из которого стреляли оставшиеся в живых командир взвода - подвижный насмешливый лейтенант Дикуша - да малоразговорчивый широкоплечий и угрюмый на вид заряжающий Джумбаев, успело выпустить всего три снаряда и было опрокинуто, смято стремительно налетевшим танком. Дикуша и Джумбаев в последний миг успели отскочить в сторону, залегли в траншее, но были изрешечены очередями из автоматов бегущими за танком фашистами. Танк, раздавивший пушку Дикуши, не умчался вместе с четырьмя другими в направлении станции, а взял несколько левей, направляясь к командному пункту полка, где в это время находились командир, комиссар, начальник штаба, адъютант командира, два связиста, а также Чумаев с Акуловым. Первым увидел беду Думбадзе. Он вбежал в блиндаж, запыхавшись, и, сверкая огненными глазами, прокричал, захлебываясь булькающим голосом: - У Дикуши танки прорвались!.. Идут сюда, на КП!.. И пехота!.. Глеб спокойно поднялся, строго и даже как будто осуждающе посмотрел на своего адъютанта, но ни о чем не стал его спрашивать: бледное, взволнованное лицо Думбадзе было красноречивей всяких слов. Вопросительные взгляды Брусничкина и Судоплатова устремились на Макарова. - Без паники, товарищи, - сказал Глеб, быстро беря свой автомат и противотанковую гранату. - Приготовиться к бою… А вы, Иосиф, захватите бутылки. Кирилл Степанович, сообщите в дивизию. Он стремительно шагнул из блиндажа и уже бегом по ходу сообщения помчался в окоп, куда минутой раньше выскочили Акулов с Чумаевым. Следом за ним бежал впопыхах Думбадзе с автоматом на шее и двумя бутылками горючей смеси в руках. Думбадзе обогнал Глеба, который занял стрелковую ячейку в окопе, добежал до Чумаева, сунул ему одну бутылку, а взамен взял у него противотанковую гранату, сказав на ходу: - Иди к командиру. Возле него будь, - и побежал дальше по ходу сообщения навстречу идущему танку, до которого оставалось уже не менее двухсот метров. Макаров, Судоплатов и Брусничкин, зарядив автоматы, выжидали, когда пехота, идущая за танком, приблизится метров на сто пятьдесят. Чумаев, Акулов и связист стреляли из карабинов. Из танка отвечали пулеметными очередями. Пули посвистывали над головой, заставляя Чумаева и Брусничкина прятаться за бруствер. "Что ж с нами будет? Неужто это конец? - с волнением спрашивал себя Леонид Викторович. - Как это произошло? Неожиданно прорвались танки. Надо бы позвать на помощь. Попросить помощи. Но у кого? Что-то надо предпринять. Нельзя же вот так лежать и ждать, когда тебя раздавят гусеницы". Брусничкину на какой-то миг показалось, что и командир, и начальник штаба растерялись, бездействуют. Он решил подсказать Судоплатову: - Кирилл Степанович, а нельзя ли вызвать сюда ближайшую пушку? Ведь эдак мы… - Он не договорил, да и не было нужды уточнять, что он имел в виду. - Поздно, - коротко и, как показалось Брусничкину, обреченным тоном отозвался начальник штаба. Стрельба гремела вокруг - справа и слева, впереди и сзади, в стороне станции Бородино, уже захваченной немецкими танками. Брусничкин вдруг понял, что если их маленькая группка, то есть он и его товарищи, вот сейчас не остановит идущих на пролом немцев, то это будет конец. Конец всему - планам, мечтам, - всему на свете. И в нем появилась злость. Но совсем не та, которая возникла в нем несколько минут тому назад на Макарова и Судоплатова, по чьей вине, как считал Леонид Викторович, они оказались в трагическом положении. Ту злость он быстро преодолел, отбросил. Эта же злость была совсем другой, в этой священной злости к фашистам, замышлявшим лишить его, Леонида Брусничкина, всего на свете, самой жизни, преобладала первобытная ярость язычника, зоологический инстинкт победить смерть. Тогда он, уже не обращая внимания на свист пуль и разрывы снарядов, с дерзким вызовом облокотился на бруствер и, прицелившись в группу бегущих за танком врагов, выпустил длинную, на полмагазина, очередь. И в тот же момент услышал команду Макарова, в которой совершенно явственно звучала укоризненная нота, и ее Брусничкин принял на свой счет: - Вести прицельный огонь! Беречь патроны!.. Команда эта, хоть и с опозданием, напомнила Леониду Викторовичу о том, что он впопыхах не взял запасного магазина к автомату. Мысленно он выругал своего ординарца за то, что тот не подсказал вовремя, выругал бы и вслух, будь он рядом, на Акулов, не в пример Чумаеву, находившемуся подле своего командира, почему-то убежал вперед за Думбадзе. Автоматы Макарова и Судоплатова строчили короткими очередями, и Брусничкин видел, как во вражеской цепи упало несколько солдат. Тогда и он попробовал стрелять короткими очередями, несколько раз нажал на спуск, и вдруг автомат его замолчал. Брусничкин отвел затвор: магазин был пуст. Разгоряченное лицо его обдало холодным потом. Торопливо дрожащей рукой он достал из кобуры пистолет, дослал патрон в патронник, прикинув в уме, что у него еще есть два десятка патронов, которыми можно было бы сразить два десятка врагов. Враги стремительно приближались к окопу. И казалось, не было силы, способной преградить им путь. Но что это?.. Брусничкин удивился и обрадовался одновременно: когда до окопа оставалась всего сотня метров, когда, казалось, еще один рывок - и фашисты ворвутся в окоп, где начнется скоротечная рукопашная схватка, вражеская цепь вдруг залегла, оторвавшись от танка, который уже подходил к передним ячейкам, где находились Думбадзе и Акулов. Теперь Брусничкин хорошо видел спины своего ординарца и адъютанта командира. Они присели в окопе, спрятав головы за бруствер, потому что именно по ним из танка хлестал пулемет. А танк приближался к окопу осторожно, как бы прощупывая каждую пядь земли. Возможно, танкисты опасались, что подступы к окопу заминированы. Но, к сожалению, их опасения были напрасны, и танк медленно приближался, и его первой жертвой должны стать Думбадзе и Акулов. А потом и все остальные. В другой исход Леонид Викторович не верил. Но вот над бруствером взметнулась на какой-то миг упругая фигура Думбадзе, и в танк полетела бутылка, но не долетела, упала в двух шагах от танка и не разбилась. - Поторопился Иосиф, - услышал Брусничкин досадливый голос Макарова. - У него еще граната есть, товарищ подполковник, моя граната, - сказал Чумаев. А танк продолжал все так же, осторожной ощупью, двигаться к окопу. Тогда взвилась вторая бутылка и разбилась о борт башни. На броне вспыхнул огонь. Макаров понимал, что огонь этот не причинит танку никакого вреда, но с похвалой отозвался об Акулове: - Кузьма бросает метко. Молодец. И этот обычный, какой-то будничный тон Макарова в совсем необычных, критических обстоятельствах как-то хорошо подействовал на Брусничкина, который, в сущности, впервые в своей жизни вот так непосредственно участвовал в бою: стрелял по фашистам и, быть может, даже сразил, и не одного, - познал настоящий страх и в мыслях уже похоронил себя. В то время как Макаров, Судоплатов, Чумаев и связист продолжали вести огонь по залегшей пехоте, не позволяя ей подняться, Брусничкин внимательно наблюдал за поединком Думбадзе и Акулова с танком. Попавшая в цель бутылка Акулова заставила танк остановиться. А вслед за ней удачно брошенная Иосифом противотанковая граната угодила в башню. Взрыв был раздирающе резкий, со скрежетом. Теперь Леонид Викторович с восхищением и благодарностью думал о своем ординарце и о Думбадзе, всем существом своим понял глубину значения, доподлинный смысл кратких слов "мужество" и "отвага". И ему даже неловко стало за себя, он пожалел, что не он, а его ординарец оказался рядом с Думбадзе в передней ячейке. И в душевном порыве, сразу охватившем его, Леонид Викторович восторженно прокричал не свои, не присущие ему слова: - Готов! Спекся один!.. Брусничкин ошибся - танк не был "готов" и совсем не "спекся", потому что граната не повредила его, а лишь припугнула, дала понять экипажу, что следующая граната может угодить в более уязвимое место - и тогда взрыв будет роковым. И экипаж не стал рисковать, гитлеровские танкисты предпочли дать задний ход и, отойдя на безопасное расстояние, круто развернулись - пошли догонять своих, умчавшихся на станцию Бородино. Группе стрелков, сопровождавших танк, не оставалось ничего другого, как отойти в сторону железной дороги и укрыться в роще. Кризисное положение у КП артполка разрядилось, но и Макаров, и Судоплатов, и Брусничкин понимали, что это ненадолго, что в дальнейшем положение может стать более острым, даже безвыходным, поскольку в тылу полка, у станции Бородино, оказались танки врага. На ходу скупо и сдержанно поблагодарив Думбадзе и Акулова за находчивость, Глеб поспешил к телефону, чтобы доложить Полосухину обстановку. Потеря целой батареи осложняла дело. Комдив был серьезно обеспокоен. Только что Воробьев, доложил по рации, что его отряд снова окружен, на этот раз мотополком немцев. Противник оказывает особенно сильный нажим с юга и запада. Боеприпасы на исходе. Отряд может продержаться до ночи. Воробьев просит указаний. Каких? Полосухин догадывался: Павел Иванович намекает на то, чтобы ему разрешили пробиваться к основным силам дивизии - на Бородинское поле. Приказав Макарову отойти в район Семеновского и расположить орудия полукольцом, так, чтобы предотвратить удар вражеских танков с тыла, со стороны станции, Полосухин позвонил в штаб армии, доложил обстановку. Ни командарма, ни его начальника штаба на месте не было, а дежурный, выслушав Виктора Ивановича, сообщил, что наши части оставляют Можайск. Ничто так не подействовало на Полосухина, как это сообщение. Сложные, противоречивые чувства закипели в нем. Ведь если армия оставляет Можайск, значит, 32-я дивизия попадает в ловушку, в мешок. Пока что остается узенький коридор, но он в любой час, в любую минуту может быть перекрыт фашистскими танками. И тогда не только отряду Воробьева, а и всей дивизий, расчлененной на отдельные очаги, придется сражаться в окружении, сражаться столько, на сколько хватит продовольствия и боеприпасов. Мимо его НП со стороны музея шла группа бойцов - семь человек. Они брели устало и равнодушно, не обращая внимания на разрывы снарядов. В их согбенных фигурах Полосухин увидел безысходное уныние и обреченность. Это насторожило его, породив тревогу. "Что это? Начало стихийного отступления, бегство? Не может быть. Этого нельзя допустить. Если они бросили позиции, если отступают… Разве они не знают приказа стоять насмерть?" Он им покажет, он ни перед чем не остановится. Он приказал привести к себе эту группу. И вот они стоят перед ним, измученные, но спокойные, даже суровые, и на их лицах, в их глазах никаких следов обреченности или страха - только смертельная усталость. Пехотный и артиллерийский лейтенанты, и с ними пять бойцов. - Вы кто такие? Из какой части? - строго спросил Полосухин, задержав жесткий взгляд на артиллеристе в порванном ватнике. - Командир огневого взвода из части подполковника Макарова лейтенант Экимян, товарищ комдив, - нервно дергая головой, ответил плотный крепыш и, понизив голос, прибавил: - Взвод занимал два танка, вкопанных в землю. Оба танка разбиты прямым попаданием бомб. Все погибли, кроме меня и сержанта Мустафаева. Полосухин перевел взгляд на рослого, подтянутого пехотного командира. Тот доложил угрюмо глухим, тихим голосом: - Лейтенант Сухов - командир стрелкового взвода. Мы их прикрывали, - кивнул на Экимяна. - От взвода в живых осталось пять человек. Двое раненых. Полосухин вспомнил: это о них докладывал ему сегодня Макаров. Приготовленные крепкие слова не понадобились, а другие сразу не нашлись. Комдив повернулся к стоящему рядом штабному капитану и негромко распорядился: - Направьте в свои части. Позаботьтесь о раненых. А потом поступил приказ генерала Говорова: дивизию отвести на новый рубеж. Отходить организованно и без потерь. Итак, прощай, Бородино! Нет, до свидания… Отдав приказ частям и подразделениям дивизии на отход, Полосухин вышел из блиндажа НП и в сопровождении лейтенанта и двух автоматчиков пешком направился в сторону переднего края. Возле кургана Раевского задержался у двух орудий Тараса Ткачука. Находившийся здесь же командир батареи Думчев встретил комдива докладом, но тот, не дослушав его, протянул руку, говоря: - Хорошо, спасибо, товарищи, за честную службу. - Потом подошел к пушке, ласково положил широкую горячую ладонь на заиндевелый ствол, приговаривая: - Они, родимые, потрудились на славу. И еще потрудятся. Били гадов в обороне, будут и в наступлении бить. Как, товарищ Думчев, будем наступать? - Мы готовы, товарищ полковник, - браво отчеканил старший лейтенант. - Прикажете наступать - будем наступать. Полосухин горестно вздохнул, дружески похлопал Думчева по плечу, сказал с грустинкой, глядя в сторону здания музея: - Когда-нибудь прикажу. Придет время. А пока что я отдал приказ отходить. Да-да, товарищи - будем отходить. Сегодня, как стемнеет. Но мы вернемся. Обязательно. Обычно спокойные глаза его ожесточились, и голос, всегда такой ровный, без надрывов, звенел непривычно, совершенно новыми нотами, удивляя прежде всего его самого. - И выйдет Боку Москва наша боком, - вставил Думчев, довольно смеясь своему каламбуру. Засмеялся и Полосухин, сказал: - Что верно, то верно - боком выйдет. Откуда ни возьмись, с веселым подсвистом появилась стайка редких в Подмосковье длиннохвостых синиц и облепила голый куст. Они провисали на тонких ветках, как диковинные плоды, маленькие, пушистые, торопливо клевали подмороженные ягоды. Это было так неожиданно, что все сразу обратили на них внимание. - Что за чудо! - воскликнул Полосухин. - Какая прелесть! - Лазоревки, - пояснил Ткачук, глядя на птиц зачарованно. - Ну нет, самая что ни на есть натуральная длиннохвостая синица, - возразил Думчев, и суровое, угрюмое лицо его потеплело. - Лазоревка - она как обыкновенная большая Синица, только посветлей, дымчатой окраски. А это красавицы. Более забавных и красивых я не знаю в наших подмосковных лесах. Обратите внимание, как расписан ее длинный тонкий хвост. А эта пушистая маленькая белая головка, клюв-гвоздик и глаз-маковка. Ну просто как из сказки! - Никогда таких не видел. В первый раз вот довелось. И где? На фронте. И в какой день… - сказал Полосухин, любуясь маленькими светло-розовыми, как яблоневый цветок, птичками. Но… любоваться долго не пришлось. Поблизости ухнула пушка, спугнула необыкновенных птах. Тарас Ткачук с досадой махнул рукой: - Э-э-эх! - и прибавил зачем-то: - Улетели. И больше не прилетят. - Прилетят, - со спокойной убежденностью сказал Думчев. - Никуда не денутся, здесь их родина. А родина хоть для человека, хоть для птицы - она одна. Виктор Иванович одобрительно улыбнулся на его слова, улыбнулся губами, а в глазах его, усталых и сосредоточенных, продолжала светиться тихая грусть. О чем? О ком? Он и сам, пожалуй, не мог бы с точностью ответить. По улетевшим необыкновенной красоты редкостным синицам, спугнутым орудийным выстрелом, или… Он ничего не сказал, молча поднялся на курган, оставив сопровождающих внизу, присел на мраморную плиту на могиле Багратиона. Он был переполнен волнующими чувствами и тревожными, суровыми думами. Бородинское поле! Бессмертная слава России, пантеон и академия воинской доблести, пробитое пулями и не меркнущее от времени вечно живое знамя! Оно стало для Виктора Ивановича Полосухина его родиной, без которой человек не может жить. А ведь всего неделю, только одну-единственную неделю провел он здесь, на этом поле, и неделя показалась вечностью, а каждый бугорок, каждый берег ручья и речушки, каждая рощица, дорога и тропка стали для него родными, несказанно милыми, волнующими сердце. И эти могилы предков, и обелиски из камня и металла, что как бессменные стражи - по всему полю… Что-то терпкое, вяжущее подступило к горлу, защемило в груди, и он поднялся. Мысленно произнес: "Прощай, Бородинское поле! - и тут же поправил самого себя: - До свидания". И на минуту прикрыл веками глаза. И именно в эту минуту вся Россия вдруг показалась ему Бородинским полем. Он открыл глаза, выпрямился и кивнул лейтенанту и автоматчикам, чтобы следовали за ним, и широко зашагал к зданию музея мимо дота, из амбразуры которого торчал ствол тяжелого пулемета. На палевой стене полуразрушенного здания углем головешки начертал: "Мы уходим. Но мы еще вернемся!" Повторил вслух, с твердостью и убежденностью глядя на своих спутников: - Вернемся! - и поставил второй восклицательный знак. На НП возвращался снежной целиной, все еще охваченный размышлениями об отходе. Он искал оправдания себе, командарму, войскам. Перед глазами маячили белые обелиски возле его наблюдательного пункта: 7-й пехотной дивизии и 2-й конной батареи лейб-гвардии артиллерийской бригады. И снова мысли обращались к истории. Тогда, в далеком восемьсот двенадцатом, русские тоже оставили Бородинское поле, но битву здесь не проиграли, а выиграли. Несмотря на огромные потери. А они были очень велики, потери, как русских, так и французов. Он знал потери своей дивизии, они были чувствительны, даже очень. Но он видел и потери врага: на белоснежной равнине среди берез и траншей чернели сожженные, превращенные в груды металла немецкие танки и бронетранспортеры, автомашины и мотоциклы. Окоченевшие трупы солдат и офицеров густо устилали поле битвы. Еще несколько таких Бородинских полей, и что останется от армии Бока? Верно сказал старший лейтенант Думчев: Москва им выйдет боком. А главное - время. Мы выиграли его, такое бесценное, нужное нам как воздух. Вспомнились слова командарма Говорова: для нас сейчас дорог не только каждый день, каждый час, каждая минута. И Полосухин понимал: каждую минуту на заводах делаются новые снаряды, каждый час - новые орудия, минометы, "катюши", танки, самолеты. Формируются новые полки и дивизии. Спешат с востока к Москве эшелоны, отсчитывая стуком колес секунды, минуты, часы. 32-я дивизия выиграла время. Значит, и битву на Бородинском поле она выиграла. С этой мыслью Полосухин возвратился на свой КП. Полк Глеба Макарова оставлял Бородинское поле вечером. Его отход прикрывал взвод автоматчиков из отряда ополченцев и три танка. Перед самым отходом Кузьма Акулов обратился к Глебу с просьбой разрешить ему и Елисею Цымбареву сходить на Могилу - проститься с Александром Владимировичем Гоголевым и Петром Цымбаревым. В просьбе этой Макаров не нашел ничего необычного, лишь спросил Акулова, почему он обращается к нему, а не к своему непосредственному начальнику. - Я знаю, что старший батальонный комиссар не разрешит, - откровенно признался Акулов. - Почему ты так думаешь? - Из ревности, товарищ подполковник. - Но я же не имею права, - сказал Глеб. - Да к тому же там уже могут быть немцы. - Пока их там не видно. Там наши танки. А немцы теперь после трепки, что мы им задали, раньше утра там не появятся, - уверенно убеждал Акулов и перевел настойчивый взгляд на молча стоявшего в сторонке Цымбарева. Вид у Елисея был умоляющий. Глеб вспомнил, как он подхватил на руки смертельно раненного сына, и ему стало жалко бойца, сказал: - Елисею я могу разрешить, а тебе, Кузьма, не имею права. - Одному ему не с руки, - переминаясь с ноги на ногу и сопя носом, ответил Акулов. - Да мы быстро, товарищ подполковник. За полчаса обернемся. Ничего не случится. Глеб всегда питал симпатию к ординарцу комиссара, а его беззаветная преданность покойному Гоголеву была трогательной, и он сдался, махнул рукой: - Ну хорошо, давайте, только быстро. Да будьте осмотрительны. Мысль проститься с сыном Елисею подсказал Акулов, но в вой подлинный замысел до поры до времени Цымбарева не посвятил. А замыслил он серьезное дело, и, если б Елисей знал о нем заранее, пожалуй, не согласился б идти с Акуловым на братскую могилу. Путь от Семеновского до Багратионовых флешей недалек, они преодолели его меньше чем за четверть часа. У могилы Гоголева в присутствии Елисея Акулов сказал негромко и торжественно: - Ну, Александр Владимирович, я свое слово сдержал. Все будет, как договорились: останемся здесь, на Бородинском поле, на веки вечные. Вначале Цымбарев не понял смысла его слов, вернее, по-своему, неправильно понял и, подойдя к заснеженному холмику братской могилы, так же, как и Акулов, заговорил вполголоса: - Я вот тоже, Петруша, пришел к тебе проститься. Мы уходим отседова. Ты уж прости нас - приказ такой. Да и ненадолго - скоро вернемся. А ежели не судьба мне выпадет, ежели в живых не буду, то тем паче с тобой там повстречаемся. А матери я отписал. И командир ей про тебя написал, какой ты герой был… - и простонал что-то невнятное. Больше говорить он не мог. Акулов решительно взял его под локоть и сказал повелительно: - Ну будет. Нам пора. Немчура рядом - услышат, и тогда всей задумке конец. Акулов, съежившись, мелкой, но спорой трусцой подался не на Семеновское, откуда они пришли, а в другую сторону. - А ты какой дорогой хочешь? - недоумевая, спросил Елисей. - Разве так, ближе? - Может, и не ближе, да и ненамного дальше, - повелительно сказал Акулов, продолжая поторапливаться. - Только я тебе хочу одно дело показать. Тут рядышком. - И направился к немецкому танку со сбитой гусеницей. Елисей шел следом. Танк был совсем целехонек, только "разут", а потому "ходить" не мог. Экипаж его пытался бежать, да был настигнут нашими пулями. Днем Акулов вместе с Думбадзе обследовал танк, они проверили пушку и пулемет - оказалось, все в полной исправности и боезапаса достаточно. Иосиф даже попробовал тогда - выпустил снаряд в сторону Шевардино и дал пулеметную очередь. Когда подошли к танку, Акулов спросил Елисея загадочно: - Видал эту штучку? Как, по-твоему, что она такое? Вопрос показался Елисею никчемным, главное - неуместным, не ко времени. Ответил недовольно: - Ну танк. - Какой же танк, когда он ходить не в состоянии. Танк ходить должен. А этот теперь обыкновенный дот, потому как внутренности его в полной сохранности - что пушка, что пулемет. Теперь, Елисей, это будет мой дот, а потом, опосля, и могила. - Это как же так? - Голос у Елисея озадаченный. Неожиданная догадка испугала его. - Ты что ж такое надумал, Кузьма? Какой грех ты затеваешь? - А никакого греха моего нет, Елисей, если ты хочешь знать. Я с немцем не расквитался. У меня с ним свой счет, у тебя свой. Каждый за себя отвечает. Я вот сегодня пробовал его бутылкой подпалить. Попасть-то попал, а толку что? Я слово себе дал: никуда отседова не уходить. Потому как ежели мы пустим Гитлера в Москву, то все равно жизни нам никакой не видать. А умирать - что, оно все одно, хоть так, хоть этак. Я так прикинул: в такой катавасии, как, скажем, сегодня получилась, можешь быть раздавленным, как дождевой червь. Или шальной осколок тебе живот разворотит, и ты примешь адовы мучения, перед тем как богу душу отдать. А убивец твой будет по нашей земле ходить, новые смерти сеять. Так лучше я сначала этих убивцев перестреляю, как волков, а тогда и сам пойду к Александру Владимировичу, отчет ему дам. Мы с ним договорились не уходить с Бородинского поля. - Выходит, ты давно решился голову свою тут сложить? Смерть свою добровольно найти, а не то чтоб она тебя искала. - Нет, Елисей, ты все смешал. Не смерти я ищу, а расплаты. Если хочешь знать, я смерть для фашистов готовлю. А за себя я не думаю, будь что будет. Ты меня понять должон. Можешь ты меня понять, Елисей? Вот Петя твой, он бы понял. - Да что ж тут непонятного? Я все вижу. По правде говоря, я тоже за Петрушу не рассчитался. Мне бы тоже с тобой. Как там внутри - места для обоих найдется? - Места-то найдется, только тебе никак нельзя со мной. - Это почему же? - А потому, что ты должон в полк воротиться и обо всем как есть Глебу Трофимовичу доложить. А иначе что ж получится? Иначе неприятность получится. Нас с тобой в дезертиры зачислят, в изменники, значит, произведут. А кто такой изменник, ты сам преотлично понимаешь, потому как это мерзкая тварь, которая поганей самого поганого фашиста. Мало того, что нас перед Россией и перед родней ославят, позор на весь полк ляжет, и подполковнику неприятность, потому как он нас отпустил, поверил нам. Нет, браток, тебе оставаться со мной ни в коем разе нельзя. Ты должон нашим все как есть объяснить. Ты вишь дорогу? Завтра по ней фашисты пойдут победителями, довольные нашим уходом. В колоннах, возможно, идти будут. И тут-то я и стегану по этим победителям из пулемета. На десяток штук-то могу рассчитывать. Да пушка в запасе, это ежели танки пойдут. Теперь ты кумекаешь, какое дело я замыслил? Вот так-то. И давай прощаться. Скажи всем нашим, пусть не поминают меня лихом. Я никому зла не делал. Жил тихо, а умирать буду… с музыкой. Ну, бывай, браток. Я и за твоего Петра посчитаюсь, спрошу с них должок. Акулов крепко обнял Цымбарева, и они трижды расцеловались, смочив холодные шершавые щеки скупой слезой. Когда Елисей сделал от танка десяток шагов, Акулов поспешно окликнул его: - Эй, браток, погоди немножко. Я вот тут матери и сестренке письмо написал. Прощальное, понимаешь. Так ты отошли его. Только никому не показывай, не говори, а то начнут читать, посмеются только, ни к чему чужому глазу. Так-то. Ты дальше его спрячь да смотри не потеряй… - Все, все исполню, как ты пожелал, - сказал Елисей, засовывая дрожащей рукой за пазуху треугольник письма. В полночь, когда полк Макарова отошел восточнее Можайска и расположился в небольшой деревушке, Леонид Викторович Брусничкин, вконец расстроенный "делом" Акулова, после острого разговора с Макаровым писал пространную объяснительную записку в политорган и в особый отдел. А утром Глеб узнал, что его полк выводится в армейский резерв для пополнения и непродолжительного отдыха. В то же утро еще до восхода солнца генерал Штейнборн получил донесение, что русские оставили Можайск. Он приказал адъютанту разбудить доктора Гальвица. Но доктор уже не спал, он раньше генерала узнал, что ночью все Бородинское поле очищено от русских, и он горел желанием попасть на этот исторический мемориал с восходом солнца, потому как вызвездившее небо предвещало солнечный морозный день. Кузьма Акулов, удобно расположившись в танке, плотно закрыл все люки - на всякий случай, чтоб кто-нибудь нежданный-нежеланный не пожаловал к нему в гости. Больше всего он опасался своих: мол, придет Елисей, доложит начальству, а те, не поняв его искреннего замысла, пошлют сюда людей, приказав им вернуть Акулова в полк живым или мертвым. Такая мысль и в самом деле появлялась у Брусничкина, но осуществить ее уже не представлялось возможным. Цымбарев догнал свой полк на марше возле деревни Псарево, когда уже на окраине Семеновского три наших танка вели перестрелку с головными отрядами немцев. Путь к Акулову был закрыт. Наглухо закупорив себя в бронированном колпаке, Акулов предавался, как это ни странно в его положении, спокойным раздумьям о жизни. И думал он не о том, правильно ли он поступил - его решение было окончательным и бесповоротным, оно не вызывало в нем никаких сомнений, - а просто, перебирая в памяти всю свою жизнь год за годом, вспоминая своих родных, близких, друзей и просто знакомых, он силился представить себе ту жизнь, которая будет уже без него и после него. Теперь в его сознании все решительно делилось на две части: одна - "до" и другая - "после". Все, что было "до", то есть при его жизни, казалось естественным, не вызывающим ни сомнений, ни огорчений, хотя не все было гладко. Рос он без отца под присмотром матери и старшей сестренки. Отец прошел империалистическую и не вернулся с гражданской. Командовал он красным эскадроном. И, как сообщало военное начальство в официальной бумаге, присланной матери, в атаке под Перекопом был зарублен белыми. Кузьма плохо помнил отца - он представлялся ему тихим, ласковым и застенчивым, даже не верилось, что такой мог скакать на лошади с обнаженным клинком. Росший без отца, он с детских лет привык внимательно присматриваться к людям, изучать, наблюдать, ценил в человеке прежде всего искренность, правдивость и не терпел фальши. Людей делил на две категории: лживых и правдивых. Первых сторонился и презирал, ко вторым льнул всей душой и доверялся беспредельно. Таких Кузьма встречал в своей жизни немного. Среди них на первое место он ставил комиссара Гоголева. Акулов вспомнил их разговор, когда формировался полк. - Вы где вступали в партию, товарищ Акулов? - спросил тогда Александр Владимирович, глядя весело, доверчиво, словно они были давнишние знакомые. Кузьма ответил, почему-то обрадовавшись: - У себя в деревне. Это когда я секретарем сельсовета работал. - И засмущался последней фразы своей: "К чему такое ввернул? Еще подумает, что хвастаюсь". Хотя своей секретарской должностью он гордился. - У вас большая семья? - Семья? - удивился вопросу Акулов. - Мама да я. Да еще старшая сестра, но она замужняя, свою семью имеет. - А ваш отец? Гоголев так посмотрел на Кузьму, будто был не просто знаком, а дружен с его отцом. И Кузьма обстоятельно рассказал. А вскоре - это уже когда Гоголев взял его к себе в ординарцы - комиссар стал для Акулова отцом. Так считал Кузьма, не знавший до этого отцовской ласки. Он был предан своему начальнику и боготворил его. В Гоголеве он видел одного из тех людей, о которых много читал. А книги он любил. Акулов никогда не сетовал на свою судьбу, жил "как все", со своими радостями и печалями, с тревогами и надеждами, с сомнениями и мечтой. А главное, что жизнь его в последние два года перед призывом в армию слилась с жизнью, интересами и заботами односельчан так, что для личного, своего не оставалось места. Секретарь сельского Совета - это вам не просто какой-то чиновник, который знает "от" и "до", это деятель государственный, представитель советской власти. Так понимал свое место в жизни Кузьма Акулов, дорожил этим местом и гордился. Его как-то не очень беспокоили такие мелочи, как нехватка лишней копейки в кармане, чтоб купить новые сапоги или рубаху, что не всегда он был сыт и курил самые дешевые папиросы, что часто приходилось недосыпать и не всегда у него была возможность пособить нуждающимся. Не в этом ведь главное. Главное в идее, в которую он верил и которую исповедовал, главное в том, что трудности эти - временные, что завтра будет все иным, настанет светлый день, придет та жизнь, за которую ходил в жаркие атаки его отец. И вот теперь, сидя в немецком танке, он пытался представить себе ту жизнь, что придет после победы над фашизмом. А то, что мы победим, для Акулова было бесспорным. Эту веру в победу внушил ему Гоголев. Конечно, было обидно, что нет у Кузьмы сына, чтобы мог продолжать дело отца и деда; на нем, на Кузьме, кончится акуловский род. Но у сестры, у Даши, двое ребятишек, им жить в той будущей, новой и какой-то несказанно прекрасной жизни, за которую столько народу полегло даже вот здесь, на Бородинском поле. Ему казалось, что грядущая послевоенная жизнь будет светлой и справедливой, что люди, прошедшие через огонь, муки и страдания войны, научатся ценить добро и ненавидеть зло, что они будут добрее и чище, что это будет совершенно новое племя, свободное от язв и пятен старого капиталистического мира, что солдаты, вернувшиеся домой, будут вечно помнить о своих однополчанах, принявших смерть во имя спасения своих ближних, Отечества своего. Что дети солдат, живых и мертвых, в память отцов своих построят общество справедливости, добра и красоты, общество, достойное славы, подвига и мечты. Кузьма Акулов верил, что между людьми сегодняшнего дня, его современниками и товарищами, и теми, кто будет жить после победы, лежит четкая черта, та определенная, ясная грань, которая отделяет мир от войны. Эта грань ему представлялась рекой из крови, слез и страданий лучших людей, ибо он считал, что на войне погибают лучшие, самые честные и порядочные, самые смелые и отважные. И эту грань, по мнению Акулова, не смеют перешагнуть недостойные. Всяческая нечисть, людские отбросы, карьеристы, авантюристы, жулье, хапуги, эгоисты, лжецы - вся эта дрянь должна остаться за гранью нового, послевоенного мира, где будут торжествовать добро, справедливость, нравственная и физическая красота. Ему казалось, что после войны немыслимы фальшь, лицемерие, цинизм и карьеризм, воровство и хулиганство и все то, что досталось советской власти от царского прошлого, а главное, считал он, исчезнет эгоизм, себялюбие, своекорыстие, среди граждан высокой сознательности и достоинства будет главенствовать дух коллективизма, товарищества и братства. Еще со школьных лет в нем родился и на всю жизнь окреп простой и ясный жизненный принцип: не прятаться от трудностей, не строить свое благополучие за счет других. "Чем я хуже других" или "Чем я лучше других" - стало его житейской философией. И в конечном счете все это привело его в танк. В его усталой, но ясной голове мысли текли медленно и плавно, а вместе с ними незаметно, воровски подкрадывался сон. Он не отгонял его и не боялся. Впереди была длинная ночь, а исполнить свой замысел, свой последний долг он не мог в темноте. Он хотел ясно видеть своих врагов и знал, что все произойдет утром или днем. Согревшись собственным дыханием, он уснул и спал без сновидений несколько часов кряду. Генерал Штейнборн и доктор Гальвиц прибыли в деревню Бородино с восходом солнца. Поток автомашин всех видов и назначений, бронетранспортеров, танков и мотоциклов направлялся по дороге на Можайск, уже занятый фашистскими войсками. На косогоре у белой церкви солдаты жгли костер, и дым от него черными клубами уходил высоко в морозное небо. На обочину шоссе у сожженного моста через Колочь они вышли из машины. Гальвиц достал из полевой сумки альбом фотографий и схему расположения памятников на Бородинском поле, быстро "привязал" ее к местности. Генерал поднял меховой воротник - крепенький морозец щипал уши, - вскинул к глазам бинокль и посмотрел в сторону Семеновского. На белом заснеженном поле среди увенчанных крестами и орлами обелисков безжизненно чернели подбитые и сожженные танки, тоже разрисованные крестами. Их соседство с обелисками порождало у Штейнборна неприятные чувства: картина эта казалась ему неестественной, нарочитой. Не отнимая от глаз бинокля, генерал спросил: - Вилли, почему так много памятников? Это кладбище, что ли? - В известном смысле - да, Курт, старое воинское кладбище. Впрочем, и новое. Здесь русские проиграли битву французам. Генерал хотел сказать, что история повторяется, но вид сгоревших танков среди обелисков и многозначительная фраза Гальвица о новом кладбище его смущали, и он сказал с иронией: - А потом, Вилли, Наполеон занял Москву… - Был большой пожар. Москва горела несколько суток и никто огонь не тушил. Некому было. А после - отход и гибель великой армии, - продолжил Гальвиц и внимательно посмотрел на генерала. Штейнборн опустил бинокль, и взгляды их столкнулись: полный раздумий и сомнений взгляд доктора и надменно-саркастический взгляд генерала. Между ними произошел мгновенный диалог без слов, сложный и тайный, острый и ожесточенный. Продолжать его было рискованно, и генерал сказал: - Нет, господин доктор, история не повторится, и пожара на этот раз не будет. Все произойдет наоборот: то, что когда-то не сумел довершить огонь, теперь довершит вода. Так решил фюрер - Москва будет затоплена… А сейчас - на Можайск… - Он решительно шагнул к машине. - Послушай, Курт, - заговорил Гальвиц, садясь в генеральский "мерседес", - я предлагаю сделать маленький крюк. В Можайск мы успеем. Это задержит нас всего на полчаса. Я хочу проехать в центр Бородинского поля и сфотографировать тебя на командном пункте Наполеона. Там тоже есть памятник. Тут недалеко. Сфотографироваться на командном пункте Наполеона! Эта блестящая идея пришлась по душе молодому тщеславному генералу, и он решительно сказал: - Поехали. Они свернули направо к Семеновскому: впереди "мерседеса" шел танк Штейнборна, позади бронетранспортер с личной охраной. Генерал был возбужден. Задумчиво-созерцательный вид доктора ему не нравился, он ловил тревожный, подавленный взгляд Гальвица, скользящий по сожженным танкам, и пытался приподнятым, бодряческим разговором отвлечь его от неприятного, рассеять тягостные мысли. - Война, дорогой Вилли, всегда влекла за собой жертвы. Победа дается дорогой ценой, и чем выше цепа, тем ярче ореол славы. Судя по этим памятникам, в битве с Наполеоном русские дорого заплатили за свою победу. - А стоит ли ворошить прах древних, генерал? Штейнборн не ответил. Мысли его, как и взгляд, не задерживались на одном предмете: они сновали, суетились торопливо и возбужденно. Впереди показалось ярко-красное здание. - Это что за церковь? - Генерал кивнул на громаду Спасо-Бородинского монастыря. Гальвиц неопределенно пожал плечами: к чему этот вопрос? Разве мало в России церквей? Не в этом суть. Его воображение поразила поистине жуткая картина, открывшаяся перед Багратионовыми флешами: кладбище немецких танков и бронетранспортеров. Такого он еще не видел. Черные стальные гробы на белом фоне среди горделиво сверкающих обелисков. Они - как вызов, как роковое напоминание. Навстречу им по дороге от Шевардино двигалась колонна немецких солдат, съежившихся на морозе, обутых и одетых кто во что горазд. Поверх пилоток - женские платки, шарфы и разное тряпье. Они шли, зябко скрючившись, засунув руки в рукава и карманы, притопывая окоченевшими ногами. Впереди колонны звучно поскрипывала полозьями подвода, в которой лежали лопаты, кирки и топоры. "Красочное, символическое шествие", - подумал Гальвиц. Ему живо вспомнилась литография, изображавшая бегство Наполеона из России, и он обратился к генералу, кивая на солдат: - Что за сброд, Курт? Штейнборн остановил свой "мерседес". Шедший впереди колонны, похожий на огородное пугало фельдфебель в нахлобученной большой рыжей шапке-ушанке, реквизированной, должно быть, у какого-то колхозного сторожа, подал колонне команду "Смирно" и суетливо подбежал с рапортом, из которого генерал и доктор поняли, что это похоронная команда. Лицо Штейнборна исказила пренебрежительная гримаса. Настроение у него было испорчено. И не сейчас, а несколькими минутами раньше, когда он, как и Гальвиц, увидал кладбище танков перед Спасо-Бородинским монастырем. Встреча с похоронной командой изорвала генерала. Он вышел из машины и грубо сорвал с тонкой длинной шеи фельдфебеля грязный, поношенный шарф, процедив сквозь зубы: - Вы позорите доблестную армию фюрера, скоты. Посмотрите, на кого вы похожи… бродяги-гробокопатели… И в этот самый момент из подбитого немецкого танка, стоящего в полуторастах метрах от дороги, ударил пулемет, прострочил длинной, непрерывной строчкой по генеральской машине и по колонне. Генерал и фельдфебель упали одновременно, ухватившись друг за друга в предсмертной агонии. Несколько солдат в колонне тоже замертво упали на дорогу, другие с криком шарахнулись в сторону. Мотор бронетранспортера дико взревел, двигаться вперед было нельзя: мешал "мерседес" и упавшие на дорогу солдаты. Водитель попытался дать задний ход, но тут же один за другим прогремели два орудийных выстрела; первый снаряд пролетел над машиной, второй, легко прошив бортовую броню, разорвался внутри бронетранспортера. И тогда из железной утробы транспортера начали вываливаться окровавленные солдаты из охраны генерала. Вилли Гальвиц видел, как упали генерал и фельдфебель. Сначала он ничего не понял и хотел броситься им на помощь, но, поддаваясь инстинкту самосохранения, открыл дверцу машины с противоположной стороны и тут же увидел, как в колонне гробовщиков один за другим падают сраженные солдаты, а другие просто ложатся наземь, чтобы спастись. И он тоже лег, распластавшись на рыхлом снегу. И это его уберегло, потому что третий снаряд угодил в "мерседес", и генеральская машина вспыхнула, как коробка спичек. Гальвиц, спасаясь от близкого огня, торопливо начал отползать в сторону от дороги. Он уже не думал в эти трагические для него минуты ни о своем друге Штейнборне, ни о кладбище танков и гранитных обелисках, ни о замертво упавших на дорогу солдатах, позорящих армию фюрера. Он думал только об одном: уцелеть, остаться в живых. Шедший впереди танк командира дивизии остановился, как только прострочила пулеметная очередь. А после удара пушки по бронетранспортеру командир генеральского танка понял, откуда стреляют, быстро развернул башню и подряд влепил в такой же, как и его, в свой, отечественный, но взбесившийся танк три снаряда. Он стрелял бы и еще, но в этом уже не было необходимости: "бешеный" танк был охвачен пламенем и окутан черным дымом, ровным столбом потянувшимся в блеклое морозное небо. Кузьма Акулов, смертельно раненный в грудь горячим осколком снаряда, разорвавшегося внутри танка, оставлял этот мир спокойно и легко. Он исполнил то, что задумал, рассчитался с врагом сполна, и ему было только немного обидно, что ни подполковник Макаров, ни Елисей Цымбарев не могли видеть, как горели генеральская машина и бронетранспортер и как падали под свинцовым ливнем его пулемета фашисты в центре Бородинского поля. |
||
|