"Бородинское поле" - читать интересную книгу автора (Шевцов Иван Михайлович)ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯЗаседание Политбюро и Государственного Комитета Обороны затянулось. Сначала был обычный доклад о положении на фронтах. Оперативную обстановку, докладывал заместитель начальника Генштаба генерал Василевский. Главное внимание докладчика и всех присутствующих было приковано к битве за Москву. Положение продолжало оставаться крайне напряженным, если не сказать критическим. Было очевидно, что Бок бросает в бой последние резервы, и принцип "любой ценой" стал для него священной заповедью, своего рода девизом. Бои на подступах к столице не прекращались ни днем, ни ночью. Не сумев с ходу овладеть Тулой, Гудериан повел свои танки в обход, на Венев и Каширу. Тула оказалась в полукольце, и Гудериан уже не ломился в ее ворота, он рвался к Москве с юга, будучи уверенным в том, что с падением Москвы защитники Тулы сами выбросят белый флаг. Однако самое угрожающее положение складывалось не здесь, а на западных подступах к столице в полосах 5-й и 16-й армий Западного фронта и 30-й армии Калининского фронта. Особенно жестокий нажим немцы предприняли восточнее Можайска и западнее Волоколамска. Сталин требовал подробного доклада о положении на этом участке. Его тяжелый сосредоточенный взгляд был прикован к карте. Он слушал сообщение Василевского молча. Но когда Александр Михайлович сказал, что полученные из резерва Ставки мотострелковую дивизию и танковую бригаду Жуков отдал Говорову и они уже вступили в бой, Сталин, ткнув мундштуком трубки в карту, порывисто спросил: - И что? Остановлены немцы здесь, на автостраде? - Да, остановлены, - спокойным, уверенным голосом ответил Василевский, - но обстановка по-прежнему остается напряженной. Противник многократно превосходит… - А каково положение на левом фланге у Говорова? Где сейчас дивизия Полосухина? - перебил Сталин. Его, как и командарма пятой, тоже беспокоила немецкая стрела, нацеленная на Кубинку с юга. - Здесь сегодня тридцать вторая дивизия полковника Полосухина, - ответил Василевский, - нанесла контрудар в направлении деревень Выглядовка, Болдино, Якшино, Хомяки и Ястребово. Только что получено сообщение, что полк майора Спасского при поддержке зенитной, противотанковой и реактивной артиллерии занял деревню Якшино и развивает наступление на Болдино и Выглядовку. Сталин отошел от стола, наклоняя голову и глядя под ноги, сделал несколько шагов по кабинету, затем остановился и заметил, одобрительно кивая: - Правильно делает Говоров. Надо контратаковать. Немцы выдыхаются. Их резервы на исходе. Между прочим, где сейчас пятидесятая дивизия? - Мы направляем ее Западному фронту, - ответил Василевский. - Надо поторопить с отправкой. И отдать ее Говорову. - Голос его звучал глухо. Сообщение Василевского о том, что немцам удалось в полосе 16-й армии занять несколько деревень и затем, форсировав Рузу, овладеть станцией Волоколамск, произвело на Сталина удручающее впечатление. - А что Панфилов? - резко сорвалось у него. - На станцию Волоколамск кроме пехоты противник бросил больше сотни танков, - ответил Василевский, стараясь, если не оправдать, то хотя бы объяснить отход дивизии генерала Панфилова под натиском превосходящих сил врага. Сталин больше не делал никаких замечаний. Он молча ходил по кабинету и тяжело дышал, угрюмо насупившись, что-то обдумывал. Вопросов было много, но главный, из которого вытекали все другие вопросы, - оборона Москвы. Заседание затянулось за полночь. Когда члены Политбюро покинули его кабинет, Сталин нажал кнопку звонка, и на пороге кабинета тотчас же появился Поскребышев. - Соедините меня с Рокоссовским, - не поворачивая головы и не отрывая глаз от карты, приказал Сталин. - Есть, - тихо ответил Поскребышев и, пройдя через кабинет, скрылся в комнате связи. Спустя несколько минут он доложил, что командарм 16 на проводе. Сталин не спеша прошел в комнату связи, взял трубку ВЧ. - Здравствуйте, товарищ Рокоссовский. Почему сдали немцам Волоколамск? Почему отошел Панфилов? - спросил сразу, без всяких предисловий. - Против дивизии Панфилова кроме мотопехоты действуют две танковые дивизии немцев, - волнуясь, ответил Рокоссовский. - У нас мало артиллерии для борьбы с танками врага. Сейчас противник оказывает сильный нажим в направлении Волоколамска. - Что вы предприняли для защиты города? Где сейчас корпус Доватора? - Корпус генерала Доватора я вынужден был снять из района водохранилища и перебросить на помощь Панфилову в район Волоколамска. - А чем вы прикрыли район водохранилища? - Туда, товарищ Сталин, я выдвинул две стрелковые дивизии. - Он назвал их номера. - Хорошо. - После некоторой паузы Сталин вздохнул. - Не допускайте немцев в Волоколамск. Продержитесь еще несколько дней. Мы вам поможем. Желаю удачи. "Несколько дней", - мысленно повторил Сталин. А что потом? Потом будут введены в бой свежие силы. Но это потом. Сталин поднял на Поскребышева глаза, в которых уже погасли искры гнева, тихо сказал: - Идите отдыхать. Он уже не вернулся в кабинет, а удалился в свою комнату отдыха, здесь, рядом с комнатой связи. Стрелки часов показывали двадцать минут четвертого. Сталин устало опустился в кресло, стараясь ни о чем не думать. Ни о чем. Впрочем, это ему никогда не удавалось; он мог не думать всего лишь несколько минут. Потом думы наступали, тревожные, острые, атаковали со всех сторон, и он сдавался, покорялся им. Не вставая с кресла, он протягивал к журнальному столику руку, брал томик "Войны и мира", открывал страницы и читал: "Не один Наполеон испытывал то похожее на сновиденье чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и неучаствовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений… испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения. Нравственная сила французской, атакующей армии была истощена. Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, - а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородином. Французское нашествие, как разъяренный зверь, получивший в своем разбеге смертельную рану, чувствовало свою погибель; но оно не смогло остановиться, так же как и не могло не отклониться вдвое слабейшее русское войско. После данного толчка французское войско еще могло докатиться до Москвы; но там, без новых усилий со стороны русского войска, оно должно было погибнуть, истекая кровью от смертельной, нанесенной при Бородине, раны. Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции, на которую в первый раз под Бородином была наложена рука сильнейшего духом противника". Прочитал и задумался. Он знал эти толстовские слова почти наизусть, но в который раз возвращался к ним в минуты усталости и тревожных раздумий. Он сравнивал ту и эту битвы за Москву, преднамеренно избегал параллелей и анализировал, находя для себя нечто поучительное и утешительное. Он верил в силу духа Красной Армии и советского народа. Потери немцев растут с каждым днем, число убитых, раненых и взятых в плен приближается к 700 тысячам человек. Но Сталина интересовал моральный дух немецкой армии. В папке на столике лежали письма немецких солдат и офицеров, переданные Сталину начальником разведуправления. К подлинникам приложен русский перевод писем. Он взял одно из них и стал читать. "Дорогая Герта! Извини меня, что долго не писал: не до писем было, бой идет денно и нощно, мы уже подошли к самой Москве и оказались в таком кромешном аду, какого даже наш старый Ганс при его воображении не сможет придумать. Русские озверели. Они дерутся дьяволы, и сколько их ни убивай, все равно их не убывает. Или этим азиатам вообще нет числа, пли они обладают способностью воскресать. Днем они до последнего солдата защищают свои позиции, а ночью нападают на нас как кошмарные призраки. В нашей роте теперь осталось шестнадцать человек. Думали, что нас отведут на отдых и пополнят людьми, но есть приказ полковника, который обещает отдых в Москве. А я в это уже не верю, скорей в могиле отдохнем. Здесь стоят жестокие сибирские морозы, от которых нечем дышать. А говорят, это только начало зимы. Можно представить, что будет в ноябре - декабре. Я тебе уже писал о "катюшах" - новом русском оружии. Каждый день и ночь эта огненная смерть уносит много наших солдат. Позавчера схоронили Пауля Райнхардта и Фрица Бауэра. А Генриху Зюсу повезло: ему оторвало кисть левой руки, и для него теперь кончился этот кошмар, из которого никто из нас не надеется выйти живым. Передай, пожалуйста, Карлу…" На этом письмо оборвалось. Что помешало автору закончить фразу? "Очевидно, ушел на вечный отдых", - подумал Сталин и взял второе письмо, в конце которого стояла подпись: "Д-р В. Гальвиц". Посмотрел на почерк: быстрый, стремительный, размашистый. Подумал: "Сразу видно - доктор. Только каких наук?" Начал читать перевод. "Дорогой Отто! У меня великое горе - убит мой старый друг генерал-майор Курт Штейнборн. Он погиб нелепо от случайной пули, выпущенной из немецкого танка. Я тебе о нем как-то рассказывал. Он командовал танковой дивизией, с которой должен был пройти мимо Кремля по Красной площади. Это случилось на знаменитом Бородинском поле, где 130 лет назад произошла решающая битва русских с Наполеоном. В жестоком сражении наши войска овладели этим историческим плацдармом и прошли километров на двадцать вперед к Москве. Я уговорил Курта поехать со мной на Бородинское поле, где находится старинный русский мемориал. Мне хотелось посмотреть бесчисленные памятники, среди которых есть и обелиск на могиле французских солдат. Страсть историка и литератора звала меня туда. Признаюсь, Курт ехал без охоты, он словно предчувствовал беду. Поехал ради меня, уступив моей просьбе. Кто же мог думать, что в подбитом нашем танке, брошенном среди старых обелисков и свежих могил, затаился русский фанатик-коммунист. Он открыл стрельбу по колонне наших солдат, возле которой остановилась машина генерала. Курт и несколько солдат были убиты наповал. Я спасся каким-то чудом. Случай невероятный, чудовищный. Получается, что я невольный виновник гибели моего друга. Но я ни в чем не виноват, это случай, совпадение, а возможно, рок. Я был свидетелем, как генерал Штейнборн допрашивал русского танкового аса, обер-лейтенанта. Он попал к нам в плен раненым. Между генералом и обер-лейтенантом произошел словесный поединок. И знаешь, Отто, меня поразило спокойствие и самоуверенность русского танкиста. Курт был к нему милостив, он не расстрелял его. Но если в России таких, как тот танкист, наберется хотя бы тысяча, мы не скоро попадем в Москву. Я уверен, что в Курта стрелял такой же фанатик-большевик, заранее обрекший себя на смерть. Спрашивается: какая вера заставляет их идти на самопожертвование? Тело покойного увезли на родину в Кенигсберг. Я не мог поехать хоронить его: меня задержал фельдмаршал. Он изъявил желание побывать на историческом Бородинском поле и хотел, чтобы я сопровождал его. Я притворился больным, и он поехал без меня. После гибели Курта я не мог ехать на это проклятое поле. Оно страшит меня. Да, Отто, я боюсь его. В нем какой-то символ и колдовской рок. Покойный Курт за полчаса до своей гибели назвал это поле кладбищем. Он был прав. Прощай, Отто, и моли бога, чтобы следующее письмо я тебе прислал из Москвы. Кланяйся Луизе. Д-р В. Гальвиц". Сталин повертел в руках письмо, усмехнулся кривой усмешкой, мысленно произнес: "Не понимает доктор от истории, во что верует советский человек. Но, думаю, что скоро поймет. Непременно, и очень скоро". Затем он встал и направился в пустынный кабинет, по-прежнему освещенный. Остановился у карты, настороженно прислушался, отыскал острыми, зоркими глазами на западе от Москвы два населенных пункта: Кубинку и Волоколамск. И сразу вспомнил двух генералов, двух командующих армиями, ответственных за оборону этих рубежей, - Говорова и Рокоссовского. Обоих он высоко ценил и доверял им. Он понимал, как им сейчас тяжело сдерживать врага, во много крат превосходящего числом и техникой, главное - танками. Говорова и Рокоссовского он считал талантливыми командирами. Подумал: "Странно, почему Говоров не вступает в партию? Не хочет ворошить свое прошлое, стесняется? А чего, собственно, стесняться? Был прапорщиком в царской армии. Ну и что? Начальник Генштаба Шапошников - тоже в прошлом царский офицер, Василевский - тоже. Надо доверять". Эта мысль промелькнула молнией и неприятно задела, что-то нежелательное напомнила, и, чтоб потерять ее, он подумал о Рокоссовском. Хорошо воюет. Но ведь ему пришлось испить чашу несправедливости. Нет, никак он не мог отделаться от неприятных дум -одну отгонял, на смену ей приходила другая, такая же беспокойная, колючая. Но он все еще продолжал с ними бороться, понимая, что борется с самим собой, со своей совестью. Тогда он погружался в дела фронтовые, и на это время его, казалось, оставляли в покое колючие думы. Он всматривался в линию фронта, обозначенную флажками. Флажки подходили уже почти вплотную к Москве. Он знал, что силы немцев иссякают, армии Бока выдыхаются, но Гитлер еще может пойти на риск и создать резерв за счет других участков, от него можно ожидать любой авантюры. А мысль снова возвращается к старому вопросу, на который он вот уже четыре месяца не может дать твердого ответа: как могло случиться, что Гитлер дошел до Москвы? У него есть длинный перечень причин, но до главной причины он так и не добрался. А может, ее вовсе нет, этой главной причины, может, она сумма всех самых разных причин и обстоятельств. Себя он не склонен ни в чем винить. Разве лишь в том, что недооценил силы танковых клиньев, не думал, не предполагал, что немцы нанесут такие мощные удары танками. Но это должны были предусмотреть его полководцы, военные спецы, маршалы. - Маршалы, - сорвалось у него вслух сердито, и он отвернулся от карты и сутуло побрел в спальню. Он думал о первых советских маршалах. Троих из них уже не было в живых: Тухачевского, Егорова и Блюхера. Он не хотел вспоминать о них, об их трагической судьбе, но волей-неволей приходилось вспоминать, когда он в суровое военное время в бессонные ночные часы оставался один на один со своими мыслями, пробовал разобраться в причинах неудач и поражений на фронте. Думы о погибших маршалах всегда приходили внезапно, и он, застигнутый врасплох, пытался оправдаться перед своей совестью. Он им не доверял. И дело вовсе не в том, что двое первых были в прошлом офицерами царской армии. Доверяет же он Шапошникову и тому же Говорову. Ленин доверил пост Главкома Республики Советов Сергею Сергеевичу Каменеву - бывшему полковнику генштаба царской армии. Имя командарма Каменева заставило Сталина тихо улыбнуться. Он вспомнил, как однажды спросил его: "Сергей Сергеевич, а вы, случайно, не родственник тому Каменеву, Льву Борисовичу?" Командарм первого ранга щелкнул каблуками, выпрямился и ответил четко, по-военному: "Никак нет, товарищ Сталин, даже не однофамилец!" Имя же того Каменева, всегда стоящее рядом с именем Зиновьева, вызывало в памяти ненавистное имя Троцкого, которого Сталин считал своим личным врагом номер один. А всех своих врагов он считал врагами народа. Что касается Троцкого, Каменева и Зиновьева, тут он не ошибался. Троцкого Сталин ненавидел лютой ненавистью. Он знал, что этот политический авантюрист, презирающий русский народ, метил в комимператоры России. Из всех врагов молодой советской власти и коммунизма он был самым опасным и самым коварным. Он умел расставлять свои кадры везде, но главное - на ключевых позициях: в партийном и государственном аппарате, в армии. Их было немало, таких же, как и их главарь, авантюристов, циников и демагогов. При имени Троцкого Сталин внутренне вздрагивал… В спальне было тепло, он снял с себя китель, небрежно бросил на стул и снова втиснулся в кресло. Часы показывали без десяти минут пять. Лежащий на столике томик Льва Толстого действовал магически - он манил к себе интригующе, точно в нем таились какие-то очень важные тайны, ответы на мучившие его вопросы. Он протянул руку, взял книгу, и она как бы открылась сама. "Бенигсен, выбрав позицию, горячо выставляя свой русский патриотизм (которого не мог, не морщась, выслушивать Кутузов), настаивал на защите Москвы. Кутузов ясно как день видел цель Бенигсена: в случае неудачи защиты - свалить вину на Кутузова, доведшего войска без сражения до Воробьевых гор, а в случае успеха - себе приписать его; в случае же отказа - очистить себя в преступлении оставления Москвы. Но этот вопрос интриги не занимал теперь старого человека. Одни страшный вопрос занимал его. И на вопрос этот он ни. от кого не слышал ответа. Вопрос состоял для него теперь только в том: "Неужели это я допустил до Москвы Наполеона, и когда же я это сделал? Когда это решилось? Неужели вчера, когда я послал к Платову приказ отступить, или третьего дня вечером, когда я задремал и приказал Бенигсену распорядиться? Или еще прежде?.. но когда, когда же решилось это страшное дело? Москва должна быть оставлена. Войска должны отступить, и надо отдать это приказание". Отдать это страшное приказание казалось ему одно и то же, что отказаться от командования армией. А мало того, что он любил власть, привык к ней (почет, отдаваемый князю Прозоровскому, при котором он состоял в Турции, дразнил его), он был убежден, что ему было предназначено спасение России, и потому только, против воли государя и по воле народа, он был избран главнокомандующим ". Сталин захлопнул книгу и отложил ее в сторону. Ему вдруг показалось, что прочитанные сейчас им строки, написанные гением, потому бессмертны, что они касаются и его - Сталина. Аналогии возникали сами собой; он им не очень доверял, но, невольно вторя Толстому, спрашивал: "Неужели это я допустил до Москвы Гитлера и когда ж это я сделал? Когда не послушался совета Шапошникова и перед войной передислоцировал главные силы западных округов из укрепрайонов старой границы на новую границу? А может, еще раньше? Нет, моей ошибки тут не было. Не по моей вине Гитлер подошел к Москве. И что проку искать сейчас виновных. Теперь важно другое: не сдать Москвы, выстоять, чего б это ни стоило, сделать невозможное возможным. Важно, чтоб эта мысль стала главной для каждого генерала. Жуков это понимает. На этого можно положиться. У него есть свои убеждения, которые он всегда готов отстаивать. Может возражать, спорить, доказывать, даже если и не прав. Ершист, упрям, прямолинеен…" В половине шестого он разделся и лег в постель, включив у изголовья ночник. Что-то давило на мозг, и это отдавалось во всем теле. Не головная боль, а что-то другое, непонятное и труднообъяснимое. "Возможно, усталость…" - подумал он. И тогда представил себе бойцов и командиров, которые в эту морозную ночь, не смыкая глаз, сидят в окопах, отражают атаки врага. Каково им? И снова вспомнил командармов Говорова и Рокоссовского. Подумал: "Они тоже устают". До Говорова пятой армией командовал Лелюшенко. Он ранен на Бородинском поле и сейчас находится в госпитале. Каково его состояние, вернется ли снова в строй? Надо поинтересоваться, позвонить ему, подбодрить теплым словом. Вспомнил, какой усталый вид был сегодня у Василевского. Конечно же не высыпается - небось нарушает установленное для него время отдыха: спать с четырех до десяти часов. Определенно нарушает. Он поднялся, протянул руку к телефону. Услыхав в трубке голос Василевского, спросил: - Вы чем сейчас занимаетесь, Александр Михайлович? - Кой-какие материалы просматриваю, товарищ Сталин. - Просматриваете… А почему вы не соблюдаете установленный распорядок? - Я не понял вас, товарищ Сталин, - в некотором затруднении после паузы отозвался Василевский. - Вы должны сейчас спать. От четырех до десяти. И без напоминаний. Спокойной ночи. Он засыпал медленно, тяжело, и не было четкой границы между сном и бдением, была полудрема, неясная, расплывчатая и зыбкая, как туман, и в ней продолжала свою работу беспокойная мысль, постепенно переходя от неутешительной реальности в еще более жуткие, порой кошмарные сновидения, от которых он всполошенно просыпался. И в ту же минуту сновидение смывалось в памяти бесследно, лишь один маленький кадр на какое-то время оставался: он хорошо помнит, как во сне искренне и нежно говорил кому-то из полководцев, стройному, высокому и красивому: "Ты меня прости. Виноват я и не я". Ему казалось, что в этом "я и не я" крылось что-то особое, значительное, полное глубокого смысла. Ему было приятно от собственных слов "ты меня прости", произнесенных во сне, потому что наяву он никогда ни за что ни у кого не попросил бы прощения. Придет время, кончится война, отзвучат победные литавры, и знойным летним днем он пригласит к себе на дачу маршала Рокоссовского. Встретит его не сам, встретит комендант и проводит в прохладную гостиную. Потом откроется дверь - и в гостиную войдет он, Сталин, какой-то по-домашнему простой, с охапкой белых роз в исцарапанных руках - видно, не срезал, а ломал обнаженными руками, - и скажет, пряча застенчивую улыбку: - Константин Константинович, я понимаю, что ваши заслуги перед Отечеством выше всяких наград. И все же я прошу вас принять от меня лично вот этот скромный букет. Пораженный и растроганный таким неожиданным вниманием маршал поднесет к своему еще моложавому лицу белые благоухающие розы и тайком уронит в букет светлую слезу. …Сталин встал, как всегда, в полдень и в тринадцать часов уже слушал доклад о положении на фронте. Потом попросил Поскребышева узнать о состоянии здоровья генерала Лелюшенко и, если возможно, соединить его с ним по телефону. В Казани в военный госпиталь приехал первый секретарь обкома партии и сразу - в палату к генералу Лелюшенко. Обычный в таком случае вопрос: как самочувствие и сможет ли раненый доехать до обкома к аппарату ВЧ, мол, с генералом будет говорить Москва. Состояние здоровья Дмитрия Даниловича позволяло совершить такое путешествие в машине от госпиталя до обкома. И вот телефонный звонок и знакомый голос: - Здравствуйте, товарищ Лелюшенко. Как себя чувствуете? - Хорошо, товарищ Сталин. Здравствуйте. - Кость не задета? - Немного. - Спокойно лечитесь и слушайтесь врачей. Желаю скорейшего выздоровления и возвращения в строй. И все. Минутный разговор. Но раненый генерал вдруг почувствовал себя окрыленно. А Сталину казалось, что этим минутным разговором он снял со своей души частицу какого-то давящего на совесть груза… |
||
|