"Лесные дали" - читать интересную книгу автора (Шевцов Иван Михайлович)ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЛЕТОЦвела рожь. Сизые, как оперенье голубя, волны плавно катились вдаль, к голубой опушке молодого сосняка, и не разбивались с ходу, а тихо гасли, исчезая бесследно в мохнатой хвойной пучине. Сверху, над муаровой зыбью, сверкая в солнечных отблесках и колыхаясь, висела сиреневая дымка пыльцы, пахнущей летними грозами и теплыми дождями. Все двигалось ритмично и слаженно, рождая в душе музыку, раздольную и проникновенную, как Первая симфония Калинникова. Пожалуй, ничто так не напоминает море, как цветущая рожь. Открытый лесхозовский "газик" неторопливо бежал по опушке леса, и сидевшему рядом с шофером Виноградову волнистая рожь напомнила крымский берег и дом отдыха, в котором он собирался провести свой отпуск. Он все еще не мог успокоиться после недавнего бюро горкома, где его критиковали сильно и в решении записали: указать директору лесхоза на слабый контроль с его стороны за работой лесничих. Виноградов мрачнел, вспоминая выступления членов бюро, острые и едкие слова, брошенные в адрес лесного хозяйства. "Виноградов в лесу не бывает и потому не знает, что там творится". Кто это сказал? Кажется, председатель горсовета. "Волков боится - в лес не ходит", - бросил тогда председатель Словенского колхоза. И вообще этот Кузьма вел себя на бюро активней всех, бросал злые и колючие слова, выступал резко. Виноградов даже спросил Погорельцева после бюро: "Что вы с Кузьмой не поделили?." "А черт его знает, какая шлея ему под хвост попала", - ответил тогда Валентин Георгиевич, а про себя подумал: может, из-за Аллы? До него доходили слухи, что Кузьма Никитич неравнодушен к его жене. Петру Владимировичу запомнились ехидные слова Кузьмы: "Вот здесь товарищ Виноградов научно рассказал нам о естественной смене пород, о том, какой прекрасный подрост идет в рамени, а по-простому, в старом еловом лесу за поселком, и в березовой роще, что по ту сторону шоссе. По-моему, товарищ Виноградов располагает неверными сведениями, так сказать, сам введен в заблуждение своими подчиненными и вводит в заблуждение нас. Потому что на самом деле весь лиственный подрост в еловом лесу съели козы. а молодые елочки в березняке наполовину вырублены под Новый год". Петр Владимирович не знал, что на это ответить, потому что и в самом деле не был ни в том, ни в другом лесу. На бюро он вел себя смирно, сдержанно, покладисто, критику принимал, клятвенно обещал исправиться, "руководить конкретно", чаще бывать в лесничествах и вот теперь начал объезд с лесных владений Погорельцева. Кузьма Никитич и секретарь горкома отметили инициативную работу молодого лесника Серегина. И сегодня в лесничестве Виноградов сказал Погорельцеву: - Хочу видеть твоего Серегина. Мне этот парень нравится: были бы все такие лесники - нам бы веселей работалось… - И добавил: - И тебя я мог бы отпустить на преподавательскую работу. Аллах с тобой: все равно ты лес не любишь. Погорельцев тогда молча проглотил эти обидные слова: но ему нужно было время, чтоб подумать над неожиданным и столь категоричным заявлением своего начальника. Еще была надежда. Уже в машине, наклонившись к Виноградову, он сказал тоном незаслуженно обиженного человека: - А ведь вы обещали отпустить меня нынче летом. - А ты обещал мне навести порядок в своем лесничестве, - парировал Виноградов и нахмурился. Погорельцев опять смолчал, выжидая более подходящего момента. Лишь спросил: - Сейчас куда поедем? К Серегину? - К Серегину потом, сначала на опытные семенники. Посмотрим, что получилось из колдовства ученых. Опытные делянки были как раз там, где голубые сосны, в которых исчезали волны цветущей ржи. Для закладки питомников хвойных пород нужны семена, много семян. Значит, нужны сосновые и еловые шишки. Сосна и ель плодоносят через три-четыре года. К тому же в хвойных шишках нередко встречаются бесплодные семена. Сложен сбор сосновых шишек. Как достать их с высоченного дерева? Ждать, когда они сами упадут? Но, увы - шишки сосны раскрываются на дереве, сбрасывая на землю семена, а затем уже падают сами пустыми. Выходит, что достать спелую шишку можно только с низкорослой сосны, и она должна быть полноценной, здоровой. Но молодые сосны не плодоносят. А если их заставить? Известно, что поврежденное дерево начинает усиленно плодоносить. Таков удивительный закон природы: умирающее дерево спешит оставить после себя потомство. Ученые решили заставить сосны плодоносить в том возрасте, когда до шишки можно дотянуться длинным шестом. Семенные опытные сосны посадили необыкновенно редко, так, чтобы деревья не заслоняли друг друга от солнца и росли не ввысь, а вширь. Тогда крона получается ветвистой, пышной, сроки созревания во много раз сокращаются. Когда эти опытные семенные сосны достигли высоты старой яблони, у них срезали макушки. Рассчитывали, что дерево пойдет куститься вширь и быстро даст плоды. Это один метод. Другой метод хотя и исходил из подобного же принципа, но сильно отличался от первого. К молодой, в человеческий рост сосенке прививалась ветка старой, плодоносящей сосны. По замыслу ученых, эти молодые сосны должны уже на второй или на третий год после прививки дать семенные шишки. Их можно будет доставать руками, тут и шест не потребуется. Обе эти делянки и были заложены в лесничестве Погорельцева. К ним и ехали директор лесхоза и лесничий, притом Виноградов - в первый раз. "Газик" проскочил по опушке мимо этих сосен. Погорельцев не был здесь уже два года и теперь никак не мог узнать делянку сосен со срезанными верхушками. А дело в том, что за эти два года сосны направили вверх ближние к вершине сучья, самые мощные из которых и образовали верхушки. Погорельцев беспокойно вертелся из стороны в сторону, сопел, глядя вперед, где уже кончалась опытная делянка и начинался старый бор. Виноградов думал о Черном море и не замечал беспокойства лесничего, только когда миновали опытную делянку, спросил, не поворачивая головы: - Далеко еще? - И в голосе его сквозило нетерпение. - Да нет, - неопределенно ответил Погорельцев и с тревогой подумал: "Что за наваждение? Как будто правильно едем, где-то здесь должны быть сосны. Не могли же они бесследно исчезнуть. Остались бы пни. Повезу-ка я его ко второй делянке, она должна быть за этим леском, слева у болотца. Это я точно помню". Где-то впереди, должно быть в осиннике возле болотца, трижды прокуковала кукушка и умолкла. - А, проклятая, почему бы не позади, - с шутливой досадой сказал Погорельцев. - Не все ли равно, - нехотя отозвался Виноградов. - Примета такая, - натянуто улыбнулся Погорельцев. - Если кукушку услышишь впереди, то все несчастья и беды у тебя впереди. А если позади, значит, все в прошлом. - Это когда слышишь ее первый раз в году. А я уже раз десять в этом сезоне слышал, - сказал Виноградов. И немного подумав, добавил: - Но, как я убедился на опыте, кукушки, как и гадалки, врут. Не верь им и полагайся больше на самого себя. Неожиданно Виноградов приказал шоферу остановиться и рывком легко выскочил из машины. Он заметил в лесу между толстых елей небольшое стадо коз, которые привычно пожирали молодые побеги клена, рябины и орешника. Виноградов недовольно взглянул на Погорельцева и проговорил с упреком: - Полюбуйся. Можно сказать, успешно выполняем решение бюро горкома. Чьи козы? - Гей! Пастух! Алло! - вместо ответа гулко прокричал Погорельцев. Грудной надтреснутый голос лесничего путался и затихал тут же в двадцати шагах в густом орешнике и мохнатых елях. Никто не отозвался. Виноградов нахмурился и строго спросил: - Чей участок? - Филиппа Хмелько. - Он где? - Должно быть, где-нибудь в лесу. Старик уже, скоро на пенсию. - Последнее Погорельцев прибавил, чтоб смягчить гнев начальника. Виноградов выругался, решительно пошел к машине и на ходу крикнул шоферу: - Поехали! - Затем, резко хлопнув, обернулся назад и сказал Погорельцеву: - Указывай дорогу к семенникам. - Прямо по опушке. Слева будет болотце - и за ним делянка. - Подумал с досадой: "Черт бы их побрал, этих коз: всю обедню испортили. Говорил же я Филиппу. Разгильдяй несчастный!" Конечно, в такой ситуации неуместно продолжать разговор о переводе в техникум, думал Погорельцев, глядя на разбросанные по небу хлопья белых облаков и вспоминая, как Виноградов спросил его: "Какие это облака?" "Обыкновенные", - ответил Погорельцев. Виноградов весело рассмеялся и сказал: "Есть перистые, кучевые… и так далее. Так это какие?" "Грозовые", - ответил лесничий. "Не слыхал таких. Тучи - да, тучи бывают грозовые. Ну, а кого они тебе напоминают? По форме, по своему очертанию?" - "Да как вам сказать… облака и напоминают. Нет, пожалуй, удобрение, что свалено возле железнодорожного пути у станции". "А вдруг снова спросит, кого напоминают вот эти медленно плывущие одинокие облака, - не тучи, а облака? - подумал Погорельцев и решил: - Диких гусей. Белые гуси улетают на юг". А вот и болотце; начало лета, а оно уже сухое, пестрое от цветов. От болотца навстречу машине быстро семенил легкий на помине Филипп Хмелько. "Вот и хорошо, голубчик, отлично", - подумал Погорельцев и попросил остановить машину. Лесник машинально дотронулся до картуза, приветствуя начальство. Вид у него был удрученный и злой. Он первым заговорил, обращаясь к Погорельцеву с претензией: - Что ж это получается, Валентин Георгиевич? Делянка под сенокос моя. А погляди, что от нее осталось. Начисто потравили. Я отказываюсь. Давайте мне другую. Это незаконно. Мне положено. Или пусть пастух деньги платит. Подавайте в суд. А я без сена не могу - у меня коровы… - А вы кто такой? - начальственно перебил его сумбурную скороговорку Виноградов и строго уставился на лесника. - Это и есть Филипп Зосимович Хмелько, - ответил Погорельцев. Виноградов осмотрел лесника даже с некоторым любопытством, потом, не сводя с него колючего взгляда, спросил с явной иронией: - Значит, вас жестоко ограбили, товарищ Хмелько, сенокос ваш потравили? - Точно так. Стадо паслось на моей делянке, - отозвался Хмелько, жестикулируя узловатыми корявыми руками. - И вон, посмотрите, что от нее осталось. - Стадо, говорите? - продолжал Виноградов - Стадо коз, что ли? Мы вон там встретили в ельнике. И без пастуха? Вы о них говорите? О козах? - Козы? Нет, что вы, товарищ директор. Козы, они не такие зловредные. Коров стадо прошло, - с младенческой откровенностью отвечал Хмелько, ожидая, что вот сейчас начальство распорядится выделить ему новый участок для сенокоса. Он был огорчен и расстроен из-за потравы своего сенокоса и совсем не понимал иронии Виноградова. Козы в лесу казались ему пустяком. - Выходит, товарищ Хмелько, что прошедшее здесь стадо коров больше принесло вреда, чем стадо коз, которое постоянно пасется в лесу. Я так вас понял? - говорил Виноградов. Хмелько, опомнившись, внимательно посмотрел на Погорельцева и прочитал на его иронически скорбном лице примерно такое сурово-безнадежное выражение: "Ну и дурак же ты, Филипп Зосимович. Набитый дурень". Но ярость на пастуха и злость на начальников, которые не желают понять его беды, которым нет дела до его сена, взяли в нем верх, и он распетушился: - А что козы? Пускай пасутся. Они ж не дикие, хозяин и у них есть. Жить людям надо. - Он помахал руками, затем быстро спрятал их за спину. - Вам известно постановление, категорически запрещающее пасти коз в лесу? - продолжал Виноградов с трудом сдерживаясь. - И что, что постановление! Ну, съест ветку - на будущий год новая вырастет. На то она коза - тоже скотина, - не задумываясь, ответил Хмелько. - Постановление было, чтобы, значит, больше скота разводить. А коза - тоже скотина. Не всякий корову может. Иному и коза хороша. Виноградов поморщился, отвернулся от Хмелько и сокрушенно спросил Погорельцева: - И много у вас таких лесников? - Хмелько неплохой лесник, я не понимаю, что с ним сегодня. Несет всякую ахинею. Слово "ахинея" оскорбило Хмелько, и он совсем вышел из себя: - Посмотрел бы я на тебя, Валентин Георгиевич, какую б ты ахинею понес, если б, к примеру, твой сенокос стравили. Чем бы стал ты кормить свою буренку?! Погорельцев внимательно посмотрел на Хмелько и неожиданно поймал в его маленьких карих глазах, всегда выражающих подобострастие и покорную готовность, необычное ожесточение, решимость и злость. И это тот Хмелько, который был опорой лесничего, его беспрекословным единомышленником. Что же с ним произошло? Неужто влияние Серегина? Погорельцев постарался замять этот неприятный разговор и повел Виноградова на семенную делянку. Привитые к молодым сосенкам черенки старых сосен хорошо выделялись своей голубизной и, к удивлению Виноградова, плодоносили. На маленькой, в человеческий рост сосенке уже было несколько шишек. - А посмотри-ка, опыт удался, - уже восхищенно приговаривал Виноградов, весело шествуя между рядами и трогая то одну, то другую шишку. - Вот что значит наука. Погорельцев думал о Хмелько и о том, что Виноградов внезапной отменой своего распоряжения и непонятной поблажкой Серегину подорвал и свой авторитет, и еще больше - авторитет лесничего. Шофер спросил, куда дальше ехать. - Прямо, - сказал Погорельцев и пожалел, что забыл спросить о другой семенной делянке у Хмелько. Снова подъехали ко ржи. Погорельцев попросил остановиться и, растерянно озираясь, признался: - Ничего не понимаю. Где-то здесь должны быть те сосны, отлично помню. - На смущенном лице его выступил пот. И вдруг он мотнул головой, хлопнул ладонью себя по лбу: - Да вот же они, вот! Они и есть! - И суетливо нырнул в пахучий хвойный омут. - Что-то неладное происходит в нашем лесхозе, - не то в шутку, не то всерьез заметил Виноградов, запрокинув голову и осматривая опытные семенные сосны. - Лесничий в трех соснах заблудился, а лесник коз в лесу пасет. - И уже совсем серьезно заключил: - Я считаю тот метод прививки перспективней. А тут что? Есть несколько шишек. Но их нелегко достать. Бюро горкома как-то встряхнуло Виноградова. Собственно говоря, ничего нового или неожиданного для него там не было сказано. Все свои огрехи, все упущения и слабины в лесном хозяйстве он знал, но как-то свыкся с ними, смирился. На открытом месте многие молодые посадки погибли от заморозков и от жары. Виноградов считал, что гораздо выгодней и легче сохранять подрост при выборочных рубках. Знал он, что много леса губят порубщики и скот, некоторые лесники вообще не занимаются охраной леса. Не везде проводятся рубки ухода, поэтому некоторые лесные участки засорены больными, усохшими и подгнившими деревьями, буреломом и сухостоем. И это ценное топливо не вывозится из леса, гниет, в то время как на дрова вырубаются десятки и сотни тысяч здоровых деревьев, из которых можно было бы в свое время получать пиловочник, строительные бревна, телеграфные столбы, шпальные тюльки, подтоварник, рудничные и вагонные стойки и другой ценный промышленный материал. Знал Виноградов и о том, что некоторые лесники, да и лесничие, не любят леса. От них, конечно, нужно было бы избавляться. Но где найдешь замену им? Молодой лесник Серегин понравился ему, Виноградов осуждал Погорельцева, который не сумел оценить и поддержать инициативного молодого лесника. Серегина они застали на так называемой рубке прореживания. Ярослав и еще три человека из Словеней прорежали густую березовую рощу. Вырубали молодую хилую осину, слабую подпорченную березу, ольху, лозу. Оставляли здоровую березу, дуб, хорошие экземпляры осины, клен и подрост хвойных. Когда Виноградов и Погорельцев подъезжали к делянке, Ярослав стоял на лесной тропе и растолковывал случайному прохожему необходимость рубок прореживания, ухода, которые улучшают условия роста деревьев. Прохожий не соглашался, спорил, доказывал свое. Это был речистый человек, любитель словесных баталий. Шофер затормозил "газик" возле спорящих. Виноградов весело спросил: - О чем дискуссия, товарищ Серегин? - Да вот товарищ возмущается, говорит, что мы - варвары, лес истребляем, - ответил Ярослав, кивая на пожилого человека с рюкзаком за спиной. - Значит, товарищ не турист, если так говорит, - бойко сказал Виноградов. - Туристы, к сожалению, иногда вредят лесу Гражданин с рюкзаком остановил его взглядом, полным понимания, сказал внушительно: - Турист - он ведь тоже человек, а следовательно, разный бывает. Скажем, с гитарой, с транзистором, с девицей, с поллитровкой - это уже не турист. Тот смотрит на природу как на удобную ночлежку. Такие после себя оставляют вытоптанную землю. Они оскверняют и природу, и красоту, и все такое прочее. - Нет-нет, вы не турист, - перебил его Виноградов, желая поскорей отделаться от словоохотливого человека. - Вы скорее странник. - Согласен, я странник. Но позвольте вам возразить насчет туристов. Потому что настоящий турист - он не враг, как вы сказали, а друг природы. Он любит природу, понимает и ценит ее. И нельзя путать подлинных туристов и мнимых. - Прохожий говорил без передышки, точно боялся, что слушатели воспользуются паузой и уйдут. - За это вам спасибо. Жму вашу руку, - с явным желанием отделаться от словоохотливого человека сказал Виноградов, протянул прохожему руку и быстро направился к лесорубам. Сделав несколько замечаний по поводу прореживания, он пригласил Ярослава в машину, попросил показать знаменитый рожновский кедровник. - А вы бы лучше, товарищ начальник, о туристах подумали, позаботились. Вон, как это делают в Прибалтике, - бросил им вдогонку турист. В машине Виноградов оживился, расспрашивал Серегина о работе, о нуждах, попросил показать рисунки, решив заодно навестить старика Рожнова - заслуженного лесника и беспокойного пенсионера. Возле оврага и молоденьких кедров вышли из машины. Погорельцев изрек древнюю как мир истину: - И все-таки жаль, что мы, лесоводы, не можем любоваться плодами своих рук. Представляю, каким будет этот бор через полсотни лет! А Рожнов его не увидит. Жаль. - Серегин увидит, - уверенно сказал Виноградов и обратился к Ярославу: - С канавой ты отлично придумал! Как пастух, доволен? - Грозят нанять бульдозер и зарыть траншею, - ответил Ярослав. Афанасий Васильевич обрадовался нежданным гостям. Леля на этот случай запер в чулан: пес почему-то сильно недолюбливал лесничего, должно быть, считал, что его хозяином-повелителем никто не может повелевать. Пока гости в доме рассматривали этюды Ярослава, старик накрыл столик во дворе под тремя молодыми пушистыми кедрами: мед в сотах, жареные подберезовики, зеленый лук… Виноградову понравилась живопись Ярослава. "Этот парень любит лес", - размышлял он про себя, рассматривая яркие, хотя и незатейливые, пейзажи. Неожиданно появилась настораживающая мысль: "А ведь это требует времени. Как строить дом, так не трожьте нас, не мешайте исполнять прямые служебные обязанности". Поинтересовался, сколько времени уходит на этюд. - Как когда. Час, иногда два, - ответил Ярослав, и Виноградову стало совестно за свои подозрения. Чтобы загладить неловкость, сказал поощрительно: - Надо, чтоб вот так каждый лесник… Погорельцев неправильно понял мысль, деликатно возразил: - Невозможно это. Разве Рожнов плохой лесник? А рисовать он же не может. Таланту нет. - Я не об этом. Я говорю: надо, чтоб каждый лесник вот так лес любил. А не любишь - ищи работу в другом месте. Погорельцев принял упрек на себя, покраснел и сказал обиженно: - И уходят. В прошлом году Быков ушел на завод. Работает от и до. Два выходных в неделю. Зарабатывает в два раза больше, чем у нас. - Значит, твой Быков лес не любил, - категорично бросил Виноградов. - Вроде этого Хмелько. - И Хмелько уйдет, - сказал Погорельцев. - Никуда Хмелько не уйдет, - возразил Ярослав. - Лес он не любит, это верно. Зато коров своих ценит. А где еще он будет иметь такой сенокос? Разговор принял нежелательный для Погорельцева оборот, и он стал восхищаться картинами Ярослава, заметив совсем не между прочим, что Петр Владимирович любитель живописи. Бесхитростный Серегин не понял намека, и Погорельцев шепнул ему: - Подари Петру Владимировичу картинку, не жадничай. Ярослав смутился: он не жадничал, он не находил удобным предлагать свои работы в подарок. - Пожалуйста, выбирайте, я с удовольствием, - вполголоса ответил он. - Петр Владимирович, Ярослав Андреевич предлагает нам на выбор по картинке. Виноградов не ожидал этого и сказал, переведя взгляд на Погорельцева: - А это не будет грабеж с нашей стороны? - Да что вы, - краснея, ответил Ярослав. - Пожалуйста, вам какой нравится? Глаза у Виноградова разбежались по стенам. Остановились на одном этюде: сосновый бор освещен заходящим солнцем. На фоне темной зелени сверкает червонное золото стволов. - Люблю сосны, - пояснил свой выбор Виноградов. - В них есть что-то благородное, высокое и вечное. Да, да, именно вечное. Ярослав не ожидал от Виноградова таких высоких слов. Директор лесхоза ему определенно нравился. А вот Погорельцева он сегодня увидел совсем другим. Куда девались его апломб, невозмутимая самоуверенность, выдержка и медлительная важность! Даже ростом сегодня он казался меньше рядом со своим начальством Для себя Погорельцев выбрал этюд, написанный Ярославом совсем недавно, - зеленая опушка березовой рощи. На переднем плане - пестрая, в цветении поляна. Но Ярослав втайне дарил не Валентину Георгиевичу, а его жене. Ему хотелось своим подарком напомнить Алле о том, что их связывало. - Пейзаж мой у вас уже есть. Возьмите лучше цветы. - Он снял со стены написанный букет ландышей. Замена пришлась по душе Валентину Георгиевичу. - Хороши. А? Как живые, - восторгался лесничий. - Жене моей понравится. Она у меня любит цветы. И эти, как их, ландыши. Представьте себе, давно стоит в вазе букет. Уже завяли - высохли. Я говорю, выбрось их, замени другими. Нет, не делает. Любит ландыши. - Вот и хорошо: эти не завянут, - сказал Ярослав. Афанасий Васильевич приглашал гостей к столу. Алла давно жила такой временной жизнью, в ожидании больших перемен, которые представляла себе лишь смутно. Но это не было будущее Погорельцева, видевшего себя за баранкой собственного "Москвича". Будущий "Москвич" не волновал и не радовал Аллу. Она думала о нем с безразличием человека, которому все равно, в каком доме жить - в деревянном, кирпичном или блочном, - была бы крыша над головой. Потому и к перспективе переехать в город, где муж будет преподавать в лесном техникуме, она относилась равнодушно. И, пожалуй, единственное, чего ей недоставало в жизни, - это ребенка. Прошло пять лет их супружеской жизни, а детей не было. Врачи успокаивали, говорили, что со временем все образуется и дети у них будут. И если и позволяла Алла себе о чем-либо мечтать, так это о ребенке, который придаст ее жизни новый смысл и совсем иной интерес. С Погорельцевым у Аллы установились те странные отношения супружеского долга, обязанностей, которые еще встречаются в иных семьях и выражаются неновой и немудреной формулой: "Любовь проходит, остается уважение". Валентин Погорельцев когда-то любил свою жену, гордился ее красотой, искал ее нежности и ласки и, не получив их, довольствовался долгом и уважением. В первые годы замужества Алла, пожалуй, больше чем уважала своего мужа, быть может, даже и любила той недолгой любовью, которая с необъяснимой поспешностью переходит в уважение, как превращается в уксус неумело хранимое вино. Ювелир безошибочно отличает подлинный алмаз от фальшивого. Но не было и нет на свете такого ювелира, который бы мог с точностью сказать: вот это любовь, а это - просто увлечение. Человечество еще не изобрело электронно-вычислительного аппарата, который мог бы с гарантийной точностью отличить настоящую любовь от мнимой. Встреча с Ярославом словно разбудила Аллу, вывела ее из состояния покойного безразличия. Она сама толком не понимала, что с ней происходит, только твердо знала, что она уже не та, какой была все годы своего замужества. Все свои лучшие представления об идеальном мужчине она воплотила в Ярославе, посланном ей самой судьбой. Не насилуя своих чувств и не думая о последствиях, она не к ужасу и не к удивлению своему, а скорее к радости, поняла, что любит, как никогда никого не любила. Она не боялась этой любви, но остерегалась огласки. Это их святая тайна, и о ней никто не должен знать. Чтобы не выдать себя и не вызвать подозрений, она не стала упрекать Погорельцева в том, что Хмелько для них сено косит, а тетя Феня ухаживает за их скотом. Она оставила этот разговор на потом. Все дни после свидания с Ярославом Алла жила как в ином мире. Дома ничего не замечала, кроме засохшего букета ландышей и "Елочки-снегурочки" на стене. Погорельцев однажды заметил: - Ты стала раздражительная. С тобой что-то происходит. В школе, может, какие неприятности? - Я себя плохо чувствую. У меня бессонница и вообще - не знаю, нервы не в порядке. Она мучилась оттого, что приходилось притворяться; иногда у нее появлялось чувство безнадежности, безысходности, и тогда она становилась дерзкой с мужем, который уже вызывал у нее непреодолимое отвращение, и стелила себе на диване. Погорельцев стал ей сразу чужим. Алла ждала нового свидания и страшилась этой встречи Страшилась и в то же время жаждала видеть его, точно искала приюта. Устав от ожидания, обессиленная, она пошла в лесничество с надеждой случайно встретить его там. Но, представив, что, если увидит его на людях, не сможет совладать с собой, поставит и Ярослава, и Погорельцева, и себя в неловкое положение, воротилась с полдороги. …От лесничества до дома Погорельцева рукой подать. Алла вернулась, но домой не пошла. Ее манили ландышевые поляны - так она называла теперь те ясные полянки, где с Ярославом и школьниками собирала цветы. День был солнечный и нежаркий, дул теплый, пахнущий солнцем, хвоей и травами ветер, такой нужный хлеборобам, потому что в полях цвела рожь и он, игривый южный ветер, должен был разносить пыльцу от колоса к колосу. Он гулял на просторе над ржаными волнами, а здесь, за плотной стеной леса, стояли покой и певучая раздольная тишина, лишь монотонно и бесконечно над цветущим клевером звенели пчелы и шмели. На душе было хорошо и тревожно. Как в туманном детстве, Алла срывала розовые шарики клевера, выдергивала белоногую щепотку цветков и сосала нектар, девственно свежий и ароматный. Так делал ее отец, агроном совхоза в соседнем районе. Он говорил, что нектар полезней меда, что он обладает магическими целебными свойствами. Мачеха над ним посмеивалась, утверждала, что это сказки, придуманные самим отцом, в которые он и сам не верит, Алла не любила мачеху, даже мысль о ней оставляла неприятный осадок. Неожиданно к ней пришла нехорошая мысль, что именно из-за мачехи она вышла замуж за Погорельцева, хотя глубоко внутри оставалось понимание, что мачеха была здесь ни при чем. Она решила, что сегодня обязательно выскажет мужу все, что накопилось у нее к нему, - о тете Фене и Хмелько, скажет резко, честно и прямо, потому что не желает позора. Уж что-что, но до сих пор мужа своего она считала честным. Теперь Валентин Георгиевич уже виделся ей в ином свете. Ее стала точить мысль, что не все в ее жизни сложилось благополучно, не все гладки и терпимо, как она раньше считала, повторяя про себя мудрость: "Могло быть и хуже". Теперь она понимала, что могло быть и лучше и что человек должен бороться за лучшее, и такие, как Ярослав, борются, а она довольствовалась тем, что есть. Встреча с Ярославом встревожила ее, она ярче стала ощущать прекрасное и сделалась нетерпимой к фальши. Вот и раньше она видела бархатистые пахучие и звенящие клевера, слышала флейтовый свист иволги и напевные трели пеночек, ощущала вечерний аромат березовой листвы, любовалась свежестью алых зорь, с наслаждением окуналась в прохладу озера и затем, выйдя на берег, из белого фаянсового кувшина обливалась обжигающей водой минерального источника. Но сейчас ей казалось, что до сих пор она не умела ценить щедрот родной природы, что пользовалась она ими машинально, привычно и почти равнодушно. Теперь же все вокруг виделось ей новым, необыкновенным, полным романтики и очарования. Она как бы дарила все это Ярославу и смотрела его глазами. На ландышевых полянах, по-прежнему пестрых от цветов, но уже других - ярких и броских вроде иван-да-марьи, было тепло и безветренно. Алла сняла туфли и шла босиком по мягкой высокой траве. Колокольчиков ландыша уже не было, лишь зеленые глянцевые листья их напоминали о счастливой встрече. Но зато цвела земляника. А лето набирало силу. Земля вступала в пору полного расцвета, когда все кругом сверкает, дышит блаженством и красотой, когда лист на деревьях зелен и чист, а трава сочна и духмяна, когда все кругом, от голубенькой, неброской, но знающей себе цену незабудки и божьей коровки, поедающей тлю, до терпкого жасмина и молодой четы лосей, купается в солнечных лучах; когда солнце отдыхает всего каких-нибудь пять часов, а остальное время ласкает и нежит землю, когда соловьи заканчивают свои ночные концерты, а из дуплянок вылетают птенцы, когда поздними вечерами уже не поют дрозды и над лощинами курятся ядреные туманы, а по утрам зацелованный неугомонным солнцем хвойный лес дышит мягким, уютно-ласкающим теплом, когда бархатистые синеокие ночи полны томных вздохов и горячих поцелуев, а душный полдень вдруг засинеет у горизонта, чиркнет спичкой, добродушно проворчит, брызнув теплым душем по звенящей пчелами гречихе и затем снова улыбнется молодым и задорным солнцем. Ох этот июнь - ослепительно-игристая пора благодати и полноты, надежд и свершений! Валентин Георгиевич пришел домой позже обычного. Алла сидела возле калитки своего деревянного с игрушечным резным крылечком дома под молодыми, готовящимися скоро зацвести липами, держала на коленях толстую книгу Болеслава Пруса. Она думала о себе и о Ярославе. Очень много мыслей, острых и неясных, тревожных и безысходных, нахлынуло на нее. Солнце еще не зашло. Оно долго и как будто неподвижно висело над дальней темнеющей стеной леса, из-за которой четким силуэтом торчали луковицы старинной церкви. И лес, и колокольня показались театральной декорацией. Лишь вокруг главного креста был еще заметен дрожащий нимб. Это солнце отражалось в золоте. Погорельцев явился розовый от выпитой у Рожнова многотравной настойки, с завернутым в газету этюдом. Остановился возле жены, отдышался и, кивнув на книгу, сказал: - Дочитываешь? - Да, - несколько суховато ответила Алла и снова устремила глаза на далекую колокольню. Погорельцев не заметил ни одухотворенного выражения на лице жены, освещенном предвечерними лучами, ни необычности и глубины взгляда. - А я весь день с Петром Владимировичем по лесам мотался. Начали с Чура и закончили в доме Рожнова, - сообщил Погорельцев и сел на скамейку подле жены. Не спеша развернул этюд, подал жене. - Нравится? Серегин преподнес и мне и Петру Владимировичу. Ничего? Теперь тот букет можно выбросить: эти не завянут. Как преобразилась Алла! Она легко поднялась со скамейки, выхватила у мужа этюд и, прислонив картон к калитке, стала рассматривать. Лицо ее засияло. - Какая прелесть! - шептала она. "Значит, помнит, любит, думает обо мне", - билась тревожная мысль. Алла кивнула мужу: - Спасибо. Ты, наверное, есть хочешь? Благодарность относилась к художнику, а прозаический вопрос - к мужу. - Нет, у Рожнова перекусили. На ночь, пожалуй, молока попью, - ответил Погорельцев. Напоминание о молоке неприятно кольнуло Аллу. Она пошла в дом и долго искала, куда повесить дорогой подарок. Сняв аляповатый офорт, который Валентин Георгиевич подарил ей на Восьмое марта, на его место перевесила свой портрет, а над сервантом, чуть повыше вазочки с засохшим букетом, расцвели ландыши. Погорельцев сидел на диване и с умилением наблюдал женой Сегодня она казалась ему особенно привлекательной, и он подумал было: пусть бы Ярослав нарисовал ее портрет - во весь рост, и вот в этой желтой юбке и белой кофточке. Сумеет ли? Что-то он не видел у него людей - все пейзажи да цветы. - Петру Владимировичу нравится, - сказал Погорельцев. - Кто, что? Художник или его картины? - И то и другое. Представь, позавчера у Серегина на участке березу спилили, а пень присыпали. Что ты думаешь- взял своего Леля - этого лохматого дьявола, и по следу, как сыщик, пришел в поселок и прямо в дом к Булкину. Есть там такой, вроде Пташки словенского. Научил собаку научил след брать. А прошло со времени порубки ни много ни мало шесть часов. Вот тебе пограничник! - Не знаю что в нем лучше - лесник или художник, но ландыши эти мне нравятся, - сдержанно заметила Алла. Погорельцев решил похвалиться перед женой, сказал: - Петр Владимирович себе сосны выбрал. А мне эти цветы больше понравились. Вспомнил, что ты ландыши любишь, - слукавил Погорельцев, надеясь этой невинной ложью заслужить потерянное расположение жены. - Ты выпросил? - спросила она. - Зачем же? Может, это его любимые. - Нет он сам предложил, - запутался Погорельцев. - Тебя не поймешь: то ты выпросил, то он сам предложил. "Какое это имеет значение: сам предложил или не сам", - подумал он, вовсе не подозревая, что для Аллы это имело большое значение. - Не люблю, когда лгут, даже по мелочам, без всякой надобности. - Ну зачем же так, Аллочка, и совсем я не лгу, - он обнял жену и дотронулся рукой до ее щеки. Она поморщилась, как от оскомины, и отстранила его. - Не нужно, ты не мыл руки, когда пришел. И потом, от тебя водкой несет. Ты же знаешь - я этого не люблю. К тому же ты совсем заврался. - Да говорю ж тебе: мне понравились цветы - и он подарил то, что гостю понравилось. "Пусть будет так. Самое подходящее время начать неприятный разговор", - трезво рассудила она. Заговорила глухо, отрывисто: - Самое ужасное, когда от тебя скрывают то, что касается именно тебя. И не кто другой, а твой муж. - Она запнулась на этом слове, преодолела барьер и добавила: - Который считается самым близким человеком. Погорельцев слушал, приоткрыв рот. Он был поражен таким резким переходом. Он все еще думал, что речь идет об этой злополучной картинке, он решил покаяться и попросить прощения. - Ну, хорошо, Аллочка. Я виноват, получилось глупо… Сам не знаю, почему сказал неправду. Все было вот как… Рассказал, ничего не переиначивая, и конечно же порадовал ее: значит, выбрал сам Ярослав. Но она ничем не выдала своей радости. - Заодно, может, расскажешь, почему тетя Феня ухаживает за нашим скотом, а Хмелько с сыном косят нам сено? Почему они добровольно батрачат на нас? За какие такие твои милости? Это было так неожиданно и сказано с таким необычным для Аллы негодованием, что он не сразу нашелся, что ответить. А она продолжала швырять угловато-острые слова: - Мне стыдно перед людьми, что из-за какой-то машины, будь она трижды проклята, ты готов идти на преступление. - Что с тобой, Аллочка, опомнись! - наконец отозвался он, вставая. - О каком преступлении ты говоришь? - Кем у тебя тетя Феня по штату числится? - она тоже встала и смотрела на него в упор. - Уборщицей, - ответил он и, сообразив, что опять сказал неправду, быстро добавил: - Какое это имеет значение? Я даже не помню: по штату она проведена, кажется, как лесник. Если не ошибаюсь. - Ты слишком часто, Валентин, ошибаешься. И однажды это может дурно кончиться. А я не хочу, чтобы люди о нас плохо говорили или думали. - Люди говорят из зависти. Черная зависть гложет людей ограниченных и злых. Неудачников. - Черная? - Алла снова резко повернулась к мужу. Погорельцев еще никогда не видел жену вот такой. - Люди не хотят простить тебе и Синюю поляну, которую ты загубил вместе со своим проходимцем Кобриным. - Да какой он мой? Зачем ты, Алла? Что, собственно, произошло, я никак не могу понять? Чего ты от меня хочешь? - голос его сорвался, взвился на высокой ноте. - Чего я хочу? - резко и четко произнесла она. - Очень немногого. Я хочу и требую… Да, да, требую, чтоб ты немедленно ликвидировал корову, теленка и свиней. Чтоб рассчитался с Феней и с Хмелько за их услуги. А насчет штатных дел, кто там уборщица, а кто лесник, сам решишь. Меня это не касается. Хотя, в общем-то, если грянет неприятность, и меня коснется. Ты мне не посторонний. И, пожалуйста, на меня не обижайся. Я высказала тебе то, что должна была сказать в глаза, потому что другие говорят это же самое, только за глаза. И я не хочу быть соучастницей твоих неблаговидных дел. Нелегко ей было все это сказать в лицо человеку, с которым прожила пять лет мирно, ровно, без ссор. Сказать впервые и с таким ожесточением, которое уже граничит с ненавистью. Она не подбирала слов заранее. Все зрело в ней само собой, помимо ее воли, и теперь прорвалось. Нелегко было сказать, но не сказать она уже не могла, иначе она перестала бы себя уважать. А теперь с нее словно камень тяжелый сняли, от бремени освободили. Сказала и ушла в сад. Погорельцев стоял посреди комнаты растерянный и смущенный. Погорельцев не мог притворяться перед самим собой и понимал: Алла права. "Она не желает быть соучастницей…" Только от одной этой фразы он почувствовал себя одиноким и заброшенным. Неожиданно его осенила догадка: вот, оказывается, где причина странного поведения жены в последнее время, ее повышенная нервозность, отчужденность и даже враждебность к нему. А он полагал, что во всем виноват Кузьма Никитич, который не умеет скрыть своего неравнодушия к Алле, и она, чего доброго, могла увлечься этим деятельным, энергичным здоровяком, широкая натура которого, говорят, нравится женщинам. Потерянное было доверие к жене стало возвращаться, все казалось логичным и ясным. "…Она требует… Но почему так резко, так жестоко? Хотя, в общем-то, она, может, и права… Пожалуй, что права. Дойдет до Виноградова или, еще хуже, до горкома… Нет, она, конечно, права, и я ее понимаю. Но она смотрела на меня, как на врага. В ее глазах было презрение". Солнце погасло. В синем окне метнулась тень птицы. Они легли в разных комнатах и долго не могли заснуть. Алла чувствовала себя опустошенной, обессиленной. Но сожаления не было. Она поступила так, как должна была поступить. На лесных полянах отводятся сенокосы для лесников. Это по закону. Как правило, каждый работник лесничества держит домашнюю скотину: коров, свиней, некоторые - овец. Кормов, во всяком случае сена, - достаточно. Афанасий Васильевич когда-то тоже держал корову, когда жива была жена. А затем продал: ни к чему она стала одинокому леснику. А сенокос свой имел, ведь у него была лошадь. Рожновская делянка сенокоса - постоянная, раз и навсегда облюбованная им самим и закрепленная приказом лесничего, лежала возле так называемого Белого пруда, в стороне от людных мест и недалеко от дома лесника. Пруд был небольшой, круглый, метров сто в диаметре, обсажен двумя рядами кедров и берез. Когда-то, еще в прошлом веке, там был монастырь, выкопали этот пруд монахи, дно выложили белым известняком, оттого и назвали пруд Белым. Монастырь давным-давно был закрыт, от здания не осталось и следа, но пруд с кедрами и березами сохранился. Правда, названию своему он уже не соответствовал, так как белокаменное дно затянуло илом, берега с трех сторон поросли лилиями, осокой и камышом, из шестидесяти кедров только восемь были здоровы и невредимы, остальные болели, и ни один из них не плодоносил. Зато березы, старые, согнувшиеся под тяжестью лет, тянулись своими длинными косами к бирюзовой воде, точно хотели умыться и утолить жажду. Этот тихий, уединенный уголок любил Афанасий Васильевич, любил посидеть под березой на высоком обрыве, смотреть в задумчивую бездонь воды, а в былые годы знойной порой искупаться в чистой бодрящей прохладной воде. Свою привязанность к этому уголку он передал Ярославу, который неожиданно обнаружил, что Белый пруд поэтичней и красивей даже Синей поляны и большого озера и что вообще в здешних краях это самое заповедное место. По одну сторону от пруда лежала ровная поляна - рожновский сенокос, - окруженная кудрявым лиственным подлеском, а по другую сторону, где когда-то стоял монастырь, на полкилометра покато бежал вниз зеленый ковер питомника и круто упирался в беломраморную стену старой березовой рощи. После недели теплых грибных дождей установилась хорошая погода - как раз пора сенокоса. Накануне днем Афанасий Васильевич отбивал косы, а наутро, когда над вершинами деревьев дрогнул первый луч и обильная роса густо пала на буйные травы. Рожнов и Серегин с косами пришли на свою делянку к Белому пруду. Ярослав впервые держал косу в руках, если не считать вчерашней пробы вдоль забора, когда старик показывал ему технику этого нехитрого, но и нелегкого труда. Пруд сонно дымился голубоватой дымкой, березы и кедры над ним нежились в сладкой утренней дреме, на свинцово-изумрудной росе отчетливо виднелся торопливый след раннего грибника, да где-то за питомником в березовой роще заканчивала свои последние песни иволга. На земле еще лежали покой и прохлада, а в небе, синем, глубоком и чистом, не виделось, не слышалось, а скорее чувствовалось какое-то игристое оживление, точно гигантских, космических размеров оркестр настраивал свои инструменты, перед тем как взмахнет дирижерская палочка. Трава, сочная и густая, усыпанная бриллиантами росы, стояла выпрямившись, с горделивой невозмутимостью и торжественно ждала, точно чувствовала свой последний час. Афанасий Васильевич сбросил пиджак и кепку, погрузил косу в траву, поплевал на руки и со словами: "Что ж, начнем" - сделал первый ловкий взмах. Трудно было Ярославу тягаться со стариком, но и отставать как-то неловко. И он старался изо всех сил. Через час сделали небольшой отдых. Ярослав сбросил майку. Потом снова свистели, передразнивая друг друга, косы. И опять отдых. Ярослав хотел окунуться в пруду, старик запротестовал: опасно, мол, ты запалился. Проработав три часа, старик сказал: "На сегодня шабаш" - и начал разбивать покосы. Ярослав с облегчением стал делать то же самое. Только сейчас он почувствовал сильную усталость, болели руки, ныла спина. И все-таки было приятно: отличная зарядка. Вот теперь можно было окунуться. Но старик опять за свое: - А может, погодишь? Пойдем позавтракаем, обсохнешь маленько. А когда вернемся сено ворошить - тогда искупаешься, в самый раз будет. "Может, старик и прав", - подумал Ярослав и сказал: - Хорошо, будь по-вашему, только сено ворошить я один приду. Вдвоем тут делать нечего. - Ладно, небось управишься, - согласился старик. - А завтра и остальное доконаем. После завтрака Ярослав, захватив этюдник, уже один возвратился к Белому пруду, чтобы ворошить сохнущую на солнце траву. Жаркие лучи растопили дымку над прудом. Зеркало воды, обрамленное лилиями, было удивительно спокойно; проснувшиеся кедры и березы завороженно гляделись в него и не узнавали своего отражения. Засмотрелся на них и Ярослав. Отраженные в воде деревья создавали впечатление неимоверной, океанской глубины, и синее небо в пруду казалось далеким недосягаемым дном. Эффект глубины был настолько явственным, что у Ярослава захватывало дух и кружилась голова. Там, в просторной пучине, ему виделся другой мир, чем-то похожий и непохожий на окружающий его земной, в нем переплетались картины реальные и фантастические, создавали сказочное, феерическое видение. Опрокинутые в бездну кроны мохнатых кедров и кудрявых берез, и в их кудрях бутоны белых лилий. Эту чарующую красоту схватил цепкий глаз художника. Ярослав открыл этюдник, выдавил на палитру краски и поставил картон. Поставил сначала по вертикали, рассчитывая композиционно разбить этюд на две половины: верхняя - реальная, с деревьями и небом, и нижняя - их отражение в воде. А в центре - царственные лилии. Они сюжетный и композиционный центр. Все остальное - вокруг них, при них, ради них. Он уже нанес было первые мазки подмалевка, как вдруг понял, что избранная им композиция не позволит передать то необыкновенное, что он почувствовал и увидел, она развеет фантастическое видение глубины. И тогда он поставил лист картона по горизонтали и стал писать только водную гладь с четким отражением в ней деревьев и неба и лебяжьи лилии на этом отражении. Он писал долго, увлеченно, в самозабвении, не ощущая времени И чем больше он всматривался в тот иллюзорный, сказочный мир, погруженный в бездну пруда, тем сильнее укреплялась в нем вера в реальность этого мира. И тогда убедительней и ярче проступали на картоне сказочные и спокойно лежащие на поверхности лилии, еще больше увеличивали ощущение пространства, беспредельной глубины и объемности. Он смотрел на чистоту лилий и думал об Алле. Она виделась ему среди этих цветов, сказочная и непостижимая. Нестерпимо захотелось ее видеть, подарить ей и эти вот лилии, березы, кедры, бирюзовый пруд и тот феерический мир, погруженный в его бездну. Две недели минуло с последней их встречи, две недели мучительною ожидания и надежд. Никогда еще с таким вдохновением не писал он, никогда так явственно не чувствовал волшебную силу красок, как в этот раз, и, наверное, впервые без застенчивости поверил в себя как художника. Это была редкая вспышка вдохновения, при которой даже заурядный талант может создать шедевр. Ярослав сам удивился своему творению, так непохожему на все его предыдущие живописные опыты. Тут все было иное - смелое, свободное, самостоятельное, свое - от прозрачных красок до уверенного мазка. И главное, что удалось ему, - это вложить в картину свое волнение. Необъяснимая сила тянула его в эту пучину, он был уже не в силах ей противиться. Как наваждение, она манила и влекла, обещая открыть ему там, в бесконечности опрокинутого неба, некую тайну. Он отложил кисти, разделся и с обрыва бросился вниз. Но прошли секунды, и руки его коснулись твердого дна. Он стал на него ногами, оттолкнулся и вынырнул на поверхность, наслаждаясь свежестью воды. Лег на спину, подставил слепящему солнцу уже бронзовое лицо, прикрыл глаза и, едва шевеля ногами и руками, медленно поплыл пока не почувствовал головой чье-то прикосновение. Перевернулся. Перед ним были лилии. Хотел сорвать один цветок, но раздумал, пожалел. Вышел из воды и снова продолжал писать. Когда были сделаны последние мазки, он очнулся и высвободил себя от самозабвенного состояния, в котором находился около двух часов, и сразу почувствовал тревогу, будто он здесь не один. Он резко обернулся и вздрогнул. За спиной его в трех шагах стояла Алла, держа в руках банку спелой земляники. Ярослав растерялся, смутился и тут же потянулся к ней, такой радостной, озорной. Как и в прошлый раз, она обвила его шею руками. А он молчал, не мог слова произнести от счастья, лишь уткнулся лицом в ее волосы, пахнущие солнцем, лесом, цветами и спелой земляникой. - Не ждал? - тихо спросила она. - Ждал… - прошептал он. - Все дни, все ночи ждал, думал, с ума сойду. - Он обнял ее крепко обеими руками и стал целовать губы, глаза, шею, неистово, жарко, безумно. Она прильнула к нему всем телом, забыв обо всем на свете, отдалась в его власть. Они опустились на свежее пахучее сено, отбросив всякие предосторожности и страхи. Им казалось, что в мире существуют только они вдвоем, с их страстной, самоотверженной и преданной любовью. Потом, сидя у пруда, он говорил ей с непреклонной решимостью: - Ты уйдешь от Погорельцева. Мы будем вместе. Навсегда. Не говори "нет". Все равно ты будешь моей. Мы уедем отсюда. Куда хочешь, хоть на край света. Будем работать. Работу везде найдем. Она слушала его, глядя на пруд сияющими и одновременно грустными глазами. Сказала: - А это - пруд, лес, озеро, наши поляны - оставим? Мы будем скучать без них. Я люблю наши края, и теперь, когда ты мне открыл такую красоту, оставить?.. - Ну хорошо, как ты хочешь. Мы останемся здесь. Но Погорельцев… - Он уедет в город, преподавателем в лесной техникум. Он давно мечтает. - Она встала, подошла к этюду, опустилась перед ним на колени. - Дивно. Ты настоящий художник… Да, ты меня так порадовал… ландышами. Что со мной было! Она вернулась и села рядом, взяла его руку и посмотрела на него блестящими влажными глазами. - Я рад, - проговорил он. - Это ведь твои цветы. Я тогда вернулся на поляну, подобрал букет, который ты обронила, и вернул его тебе… в другом виде, - признался Ярослав. Это еще больше тронуло Аллу. - Спасибо тебе, спасибо… У тебя дивные глаза. Я ни у кого не видела таких глаз. Он очарованно смотрел на Аллу и не слушал ее слов. Произнес, как молитву: - Какая ж ты красивая… Зачем ты такая? В тебя, наверно, все влюбляются. - Обыкновенная. И у тебя не любовь. Увлечение. Временное. Пройдет потом. - Не говори, не надо. - Столько девушек. Красивых, молодых… - Ты самая красивая и самая молодая. Алла протянула руку в сторону, взяла банку с земляникой. - Видишь? Это с нашей поляны. Ты уже забыл? Нет, он ничего не забыл. Обоим им думалось, что знают они друг друга бесконечно давно, они в этом были убеждены. Алла протянула землянику, насыпала ему целую пригоршню. Земляника таяла во рту, обдавала приятно прохладой. Что может сравниться по аромату с королевой русских ягод - с земляникой, вызревшей на лесной полянке? Нет ей соперниц, нет равных во всем свете. Она первая приходит к людям, первая из всех ягод созревает в здешних местах. Потом будут черника, малина, будут крыжовник и смородина, будут сливы и вишни, но вкус этой первой ягоды запомнится ярче и сильнее всех последующих, на всю жизнь. Выросший в городе, Ярослав, можно сказать, впервые отведал земляники. Нет, конечно, он и раньше ел землянику садовую, называемую в обиходе клубникой. Но разве можно было сравнить ее с этой, выросшей на свободе, среди разнотравья и многоцветья солнечной поляны, впитавшей в себя все лучшее, здоровое и ценное, чем богат русский лес и природа средней полосы! А потом - эта земляника была собрана руками Аллы. Он сказал: - Афанасий Васильевич утверждает, что земляника - эликсир жизни, что она больных делает здоровыми, стариков - молодыми. - Тогда тебе она не нужна. - Почему? - Ты молод и здоров. - И потом, без всякого перехода: - А что, если б нас увидел хозяин этого сена!.. - Хозяин видел, - ответил Ярослав. - Как? - спохватилась она. - Кто? - Я. Это наше сено. - Вы обзавелись скотиной? - А как же, у нас Байкал. - Зато мы покончили с сенокосом, - сообщила она. - Все - корову, теленка, свиней, - все продали. - Немного помолчав, она добавила: - С Погорельцевым у нас состоялся суровый разговор, и теперь наши отношения, как говорится, оставляют желать лучшего. - Не надо. Я прошу тебя, - перебил он. - О чем ты? - Не надо желать лучшего… Ты все скажешь ему, что мы решили. А хочешь, я с ним поговорю? - Нет-нет, ни в коем случае, - испуганно запротестовала она. - Я сама. Погоди, не будем спешить. Давай лучше ворошить сено. У тебя одни грабли? Сделай деревянные вилы, быстро. У тебя есть нож? Да, у него был нож, и он быстро вырезал из орешника деревянные вилы. За четверть часа они перевернули сохнущее сено, не могли надышаться. - Пахнет детством, - сказала она. - Я люблю этот запах больше всего, он тревожит воображение. И еще знаешь, какие запахи я люблю? Дыма от костра, печеной картошки, березовых веников и… ты только не смейся - запах парного молока. Еще ненадоенного. Вечером, когда стадо коров возвращается домой, так хорошо пахнет парным молоком. А тебе? Что ты любишь? Что-то детское было в ее вопросах и в выражении глаз. - Тебе нравятся запахи, знакомые с детства, а мне то, что я узнал впервые здесь: запах кедра и пихты, терпкий, густой аромат хвои. Может, не такой тонкий, но сильный. Хочешь, сорву кедровую ветку? Он быстро пошел к пруду, легко взобрался на дерево и сломал пушистую кисть. Алла поднесла к лицу длинные мягкие иголки, вдохнула и согласилась: - Да, ты прав - это сильней всяких роз. Потом они снова сидели на берегу пруда, пожалели, что Алла не взяла с собой купальник. Говорили о прелести этого уголка, созданного руками человека, о том, что природа здесь лишь заложила основы, а человек завершил ее работу. И так надо везде. Человек должен вмешиваться, помогать природе создавать красоту. Проектировали, где и что нужно сделать, мечтали. За Словенями с северной стороны следует посадить вдоль села аллею в три ряда: центральный ряд - березы, а по сторонам два ряда - кедры. И потом от села к аллее сделать три такие же, перпендикулярные. А у реки вырубить орешник, заменить его черемухой, сосной и лиственницей. И вдоль дорог насадить зеленые полосы. - Я бы посадила иргу и вишню, - говорила Алла. - И яблони-дички. Или лиственницы и клены, - вставил Ярослав. - А лучше всего березу. Традиционную русскую березу. Она хороша во все времена года. - Алла болтала весело и беспечно и вдруг спохватилась, встала, жмурясь на солнце. - Мне пора домой. - Я провожу тебя? - Ярослав тоже поднялся и расправил плечи. Она кивнула в знак согласия, неторопливо и задумчиво сняла с него стебельки сена, и они пошли лесом, сквозь молодой березняк. Она первой нашла крепкий молоденький подберезовик на толстой серой ножке и с темной небольшой шляпкой. Потом еще сразу два подберезовика, белоногих, сросшихся вместе. Ярослав нанизал их на тонкий и ровный ореховый прутик. Это для Аллы. Они увлеклись грибами. Под старой березой с опущенными космами ветвей, пахнущих вениками, Алла нашла два белых. На грибы ей определенно везло: она умела их искать. А солнце по-прежнему светило щедро, и тропа, по которой они шли, нагретая и обласканная солнцем, привела их к оврагу, светлому, открытому, поросшему высокой травой, среди которой маячили цветы: сиреневые - иван-чая, белые - донника, желто-синие - иван-да-марьи. Это сенокос Погорельцева. Интересно, кому теперь отдаст свою делянку Валентин Георгиевич, только было подумал Ярослав, как в тот же миг увидел идущего им навстречу по тропе Кобрина. Он был в своей неизменной широкополой шляпе, военных галифе и хромовых сапогах. Гладкое, загорелое лицо его блестело. Поздоровался, по своему обыкновению коснувшись толстыми пальцами шляпы, важно, с видом обремененного делами человека произнес: - Добрый день. - Здравствуйте, Николай Николаевич, - приветливо ответила Алла, а Ярослав уловил в ее голосе странную смесь расположения, независимости и тревоги. Кобрин прошел было мимо, но вдруг остановился и вежливо спросил: - Не знаете, Алла Петровна, кому Валентин Георгиевич отдаст эти покосы? - Он кивнул на травянистый овраг. Алла не совсем поняла смысл его вопроса, так как не знала, что сенокос в этом овраге принадлежал Погорельцевым. За нее ответил Ярослав, быстро сообразив, каков меркантильный смысл вопроса Кобрина: - Мне. - Но у вас же - у Белого пруда, - в некотором недоумении замялся Кобрин. - У пруда - Афанасия Васильевича. А это - мое. - Хороший сенокос, отличный. Донника много, - проговорил Кобрин и пошел своей дорогой. А Ярослав пояснил Алле смысл разговора. - И ты будешь косить здесь сено? Зачем тебе? -спросила она серьезно. - Да нет же! Я пошутил, чтоб умерить его аппетит. Теперь они оба одновременно подумали о том, что Кобрин может рассказать Погорельцеву, что встретил его жену вдвоем с Ярославом в лесу. Или пустить сплетню. Впрочем, Аллу эта мысль не очень беспокоила: а пусть говорят люди, все равно - днем раньше, днем позже, а узнают. Ее прежняя осторожность и осмотрительность сменилась легкомыслием. Ей хорошо было сейчас, она еще не успела испить до дна чашу радости. Она лишь не хотела спешить и забегать вперед. Там видно будет. Теперь они шли тропинкой вдоль оврага уже по противоположной стороне, поросшей густым ельником. Ярослав остановился и кивнул на узкий и глубокий участок оврага: - Видишь это ущелье? Если перегородить его плотиной, то весенние воды представляешь какое озеро образуют? Лесное озеро уникальной красоты. - Пруд, - сказала она, довольная тем, что разговор их, прерванный внезапным появлением Кобрина, возобновляется. - Большой пруд. Пусть пруд, - задумчиво согласился он. - На полкилометра в длину. И рыбу запустить в него. Он не договорил. Сзади послышался торопливый топот. Оба они вздрогнули и обернулись. Перед ними стоял с высунутым языком запыхавшийся Лель и явно недружелюбно посматривал скрытыми под седыми космами глазами на Аллу. Неожиданное появление собаки здесь, километрах в трех от дома, немало удивило Ярослава, но еще больше он был удивлен, увидав свернутую в трубочку и прикрепленную к ошейнику бумажку. Удивлен и встревожен. Что-нибудь с Афанасием Васильевичем? - Лель, славный седой старикан, - ласково проговорил Ярослав, поглаживая пса. - Да ты с депешей! Ну-ка, дай посмотрим, что там стряслось. Спокойно, друг, спокойно, не волнуйся, это свои. Тут нет чужих. Все свои. - И, развернув бумажку, прочитал вслух: "Приехал Николай Мартынович Цымбалов. Ждем тебя к обеду. Поторапливайся". - Приятная новость, - весело отозвалась Алла. - Значит, завтра начнется настоящий грибосбор, раз Николай Мартынович приехал. Ты незнаком с ним? - Нет. Книги его читал. - Что книги! Человек он интересный. А грибник! Мастер всесоюзной категории. Но он собирает только четыре вида грибов: трюфели, белые, подгрузди и опята. - И, протянув Ярославу низанку подберезовиков, добавила: - А это возьми. Угости гостя свеженькими. И не возражай. Сейчас придешь пожаришь. Ярослав взял грибы, опустил на землю этюдник, открыл его. Белые лилии плавали в опрокинутом в пруду небе. Этюд ему по-прежнему нравился. Алла тихо проговорила: - Чудесно… Необычно. - Я бы с радостью подарил тебе его, - проговорил Ярослав, глядя грустновато на этюд, - да не знаю, как отнесется к этому мой непосредственный начальник. - Почему не-пос-редственный? Даже очень посредственный, - ответила Алла и затем прибавила: - Ладно, не будем его дразнить раньше времени. Пусть и у тебя останутся цветы, у меня ландыши, а у тебя лилии. Пусть напоминают о сегодняшнем дне. Ну, до следующей встречи. Лель забеспокоился, встрепенулся, и, если б Ярослав помедлил еще секунду, он схватил бы ее за руку. Ярослав повелительно крикнул на пса и удержал его за ошейник. - Ты что! Не понимаешь, что ли! Я ж тебе сказал: свои. Понял? Свои. Запомни. Навсегда. А сейчас - домой. Иди домой. Иди, иди. Лель нерешительно посмотрел на него и нехотя пошел назад по тропе. Сквозь мохнатую шерсть Алла рассмотрела один собачий глаз, и ей показалось, что пес ухмылялся. Сказала полушутя: - Он не одобряет наших встреч. - Он-то смирится, он добрый, хотя и злой. Когда же она произойдет, эта следующая встреча? - сказал он, не отпуская ее руки. - Кто знает! - произнесла она. - Я сама тебя разыщу. Ярослав опечалился. Подумал: Алла избегает встречи. Алла прочла на его лице все, поняла и попыталась успокоить: - Не надо, родной. Мы скоро встретимся. Я найду тебя. Я приду… Писателя Цымбалова Ярослав представлял себе несколько другим - более суровым и важным и почему-то, думалось, тучным. Он оказался гораздо проще и общительней и был совсем не склонен к полноте. Сутулый и худощавый, с остатками седых волос, он вышел из-за стола, встретил Ярослава дружеской улыбкой внимательных серых глаз, прикрытых большими очками. Стол был накрыт, но обед еще на начинали, ждали Ярослава. - Ожидая вас, мы с Афанасием Васильевичем обсуждали весьма важную современную проблему: психологически-нравственные корни порубщиков, вернее, вообще браконьеров. Как вы смотрите на это? - улыбнулся Ярославу. - Я хотел бы знать, к чему пришли вы с Афанасием Васильевичем, - ответил Ярослав. - Полезно сначала послушать мнение старших. - Старшие решают эту проблему довольно примитивно, прямолинейно и безоговорочно. Психология браконьера - это психология собственника и эгоиста, который живет для самого себя. На всех других ему наплевать. И что будет завтра с нашей планетой - это его также не интересует. Он живет по принципу: после меня хоть потоп. Борьба с браконьерами всех сортов и мастей есть и будет нелегкая, и даже жестокая. Они еще не закончили обедать, как Лель своим неистовым лаем оповестил о прибытии лесничего. Собачий лай заглушил пулеметный треск мотоцикла. Ярослав быстро поднялся и пошел встречать своего начальника. Его охватила стремительно разраставшаяся тревога: по какому поводу приехал Погорельцев? Погорельцев поставил мотоцикл у калитки и крикнул через забор: - Запри собаку! Ну его к дьяволу. Ярослав взял Леля за ошейник и повел в сарай. Погорельцев прошел в дом. "Только бы не при свидетелях", - подумал Ярослав Когда Ярослав вошел в комнату, Погорельцев, уже сидящий за столом, так многозначительно посмотрел на него, что Ярослав покраснел, затем лицо его стало каменным от напряжения. - Ну как сенцо? - Ярослав уловил довольно прозрачный намек. "С главного начинает". И ответил равнодушно и скучно: - Сохнет. - Что ж, товарищ писатель вовремя подъехал: поможет сено убрать, - опять загадочно проговорил Погорельцев. "Знает, все знает. Кто-то видел нас сегодня на сене и донес. Определенно. Ну зачем такая прелюдия? Говорил бы сразу". Цымбалов внимательно осматривал комнату, бросая короткие скользящие взгляды на Ярослава. Потом глаза его остановились на стоящем у порога этюднике. Полюбопытствовал: - Вы сегодня что-нибудь писали? - Да, писал, - коротко ответил Ярослав. - Позвольте взглянуть, - попросил Цымбалов. - Ничего особенного, - замялся Ярослав. - Давай, давай, показывай. Знаем мы твою скромность, - опять с явной подначкой уколол Погорельцев. Постепенно к Ярославу возвращались выдержка и хладнокровие. Он не спеша вышел из-за стола, достал картон, прислонил его к стене. Все смотрели с глубоким интересом, а Николай Мартынович даже вышел из-за стола и, склоняя голову то на одну, то на другую сторону, внимательно всматривался в бездонную глубину отражения. Рожнов и Погорельцев молчали, ждали, что скажет писатель. И он заговорил своим ровным и твердым голосом, не глядя на художника: - Когда до вашего прихода я смотрел развешанные здесь этюды, они показались мне довольно заурядными. Заметно отсутствие школы, так сказать, профессиональной культуры, техники живописи. Прошу на меня не обижаться. И наверно, не ваша вина, виноваты в этом какие-то обстоятельства. Но вот то, что мы видим сейчас, - это великолепно. Это на уровне хорошего, опытного профессионала. У вас есть вкус и талант. Но как художник вы опоздали родиться этак лет на двадцать. Или поспешили. Теперь так не пишут… Он крепко пожал Ярославу руку и, не выпуская ее, сказал, глядя ему в глаза: - Берегите русский лес. Это наше великое благо. - И снова проговорил восхищенно: - А лилии ваши прелестны. Отличная находка. Польщенный словами Цымбалова, Ярослав на какое-то время забыл о Погорельцеве. Но он поспешил о себе напомнить. Когда все снова уселись за стол, он сказал, глядя прищуренными глазками на Ярослава: - Ну что ж нам с вами делать, товарищ Серегин? - Я думаю, нам удобней было бы говорить с глазу на глаз, - ледяным голосом отозвался Ярослав и встал, как солдат, готовый к сражению. - А почему? - Погорельцев искренне изумился. - Что-нибудь произошло? - спросил Афанасий Васильевич. - Нет, говорите при нас, тут все свои. Вместе рассудим. Ярослав сел и сжался, как пружина. Чуть торжественно прозвучали слова Погорельцева: - Ситуация вот какая. В Болгарию едет наша делегация работников лесного хозяйства. В ее состав входят и несколько лесников. Директор нашего лесхоза принял решение включить в делегацию Ярослава Андреевича. Конечно, не время сейчас разъезжать, да ничего не попишешь: воля начальства - закон для подчиненного. Ярослав прикрыл глаза. На лбу выступил пот. - И когда ехать? - через силу улыбнулся Ярослав. - Завтра. Очнувшись от шока, Ярослав посмотрел на Погорельцева и весело рассмеялся. - Ты чего? - улыбаясь, спросил Погорельцев. - Рад или не рад - не пойму тебя? - Как в сказке. Москва, Болгария, - сказал Ярослав, вставая из-за стола. - Валентин Георгиевич! Вы так меня обрадовали! Николай Мартынович решил, что за два летних месяца здесь, в доме Рожнова, сидя за письменным столом хотя бы по три часа в день, он сможет вчерне закончить книгу о Сергии Радонежском. Но прежде он должен съездить к себе на родину в село Любиничи, что в десяти километрах отсюда. В Любиничах прошло его детство и отрочество. В последний раз он был там в 1951 году. Родных никого не застал, знакомых тоже немного нашлось: одни умерли, другие не вернулись с фронта, третьих время раскидало по белу свету. На всем селе лежала жестокая печать последствий войны, и для Николая Мартыновича встреча с ним оказалась гнетущей. С тех пор много лет он не решался снова заглянуть в Любиничи, хотя бывал по соседству у лесника Рожнова. Новое желание посетить родину у Цымбалова вспыхнуло в больничной палате. Сильно, одержимо. Если в прежние годы, живя у Афанасия Васильевича иногда по целому месяцу, он не испытывал ни малейшей потребности побывать в Любиничах, то теперь ему казалось необъяснимым прежнее равнодушие. Утром следующего дня он оседлал Байкала и направился в Любиничи. То шагом, то мелкой рысцой семенил по лесной опушке, через поля спеющих хлебов, по забытой пыльной дороге; вглядывался в окрестности, ища в них давние приметы. И, к огорчению своему, не находил. Только солнце было, как и прежде, ослепительно ярким и ласковым, да в дымчатом голубом просторе, как в звонком детстве, многоголосо звучали бубенцы невидимых жаворонков. И эти бубенцы будили в душе такое родное, невозвратно ушедшее, от чего перехватывало дыхание и глаза становились влажными. Он знал, что его никто не ждет. Да и Любиничи не те, которые он помнил с детства. Тогда были хутора, разбросанные вдоль небольшой безымянной речушки. Потом, незадолго до войны, когда Цымбаловы жили в городе, эти хутора свезли в одно место, и получилось большое село, которое Николай Мартынович видел всего лишь раз - в трудное время послевоенной разрухи. Оно открылось все сразу, как только Байкал устало взбежал на гребень холма, - большое, зеленое, сверкающее белым шифером двухэтажного здания школы, выстроенного в последние годы в центре села. А на дальнем конце, среди таких же шиферных крыш животноводческих ферм, маячила водонапорная башня. Ее тоже раньше не было. До села еще оставалось километра два проселочной дороги, пыльной, раскатанной автомашинами. Кругом, куда ни глянь, лежали массивы спеющих тучных хлебов, цветущего картофеля, льна. "Хороший урожай", - с удовлетворением отметил Цымбалов. Он помнит, как в былые годы здешние земли плохо родили. Четырнадцать центнеров ячменя с гектара считалось рекордом. Кое-кто поговаривал, что-де все, конец, истощилась землица, кончилась кормилица. Оказывается, нет, плодородие почвы можно восстановить. Дорога круто спускалась под гору к песчаному берегу. С косогора к речке шел пожилой мужчина. Поздоровался, сказал: - Коня поили? Густо загорелое, худощавое лицо, большие глаза к крепкие белые зубы показались Цымбалову знакомыми, но он не мог вспомнить имени этого человека. Сказал: - Где-то здесь раньше были родники. - А правда - были ключи. Да затерялись. Давно то было. В землю ушли ключи, я так думаю. А вы помните? - Мужчина внимательно всматривается в лицо Цымбалова. - Вы, значит, бывали в наших местах. Цымбалов снял очки: - Лицо ваше мне знакомо, а вот припомнить, кто вы - не могу. - Мефодов я… Гаврила. - Цымбалов, Николай, - в тон произнес Цымбалов и протянул земляку руку. Тот крепко сжал ее и потряс восторженно. - Мартынов сын?! Это который писатель, в Москве? Ну, как же - вот теперь и я вас узнал. В книге портрет ваш видел… А ведь мы с вами в школу вместе ходили. Не помните? Я в первый класс, а вы в третьем или, кажись, в четвертом были. Я моложе вас. Выходит, так. Мне уже пятьдесят восемь исполнилось. А вам? - Седьмой десяток недавно разменял. - Вот видите, время как летит. Ох, время-времечко.. А конь-то чей? - У лесников одолжил. В Словенях. - Так это вы из Словеней? Верхом? А что ж, машин у них нет? Подвезти не могли? - На лошади интересней. Вездеход. - Оно, конечно, так, только вам небось с непривычки не того… Мефодов размахивал длинными руками и все говорил, говорил: - А я на пожню собрался хлопца подменить, да вижу, на лошади кто-то незнакомый. А это вы. И надолго к нам? - Да нет, посмотреть хочу. Детство вспомнилось - в родные места потянуло. - Что вы-ы! Не говорите, родина - она что магнит, так и тянет. Я вот на фронте был всю войну. И поверите, так манило на родину. Ну никакого спасу нет. Хотя б на часок, хотя б одним глазом взглянуть. Мы об вас, поверите или нет, только вчерась говорили. Книгу вашу Петр Терещенко прочитал. И все хвалил. Петра-то Терещенко вы должны знать: одногодки и оба первые на деревне заводилы были. - Как же, как же, Петра помню. Но ведь он, мне говорили, где-то в городе работал. - Правильно, в городе. Учительствовал. А теперь ему пенсия вышла, переехал в село, на родину. Тоже, как и вы, говорит, потянуло домой. Партийным секретарем он у нас в колхозе. Да вы к нему поезжайте, он, кажись, дома. Вот обрадуется Петр Демьянович. Дом его вон, смотрите, - Мефодов протянул семафором длинную руку в сторону села. - Высокая антенна телевизора вроде корабельной мачты - это, значит, Павел Скибин, вы его не знаете, он поселился у нас после войны, на комбайне работает. Так вот считайте вправо - раз, два, четыре - пятый дом. Высокая крыша - это и есть Петр Демьянович. Ну, счастливенько вам. Да не спешите домой, погостите у нас денек-другой. Гаврила Мефодов протянул Цымбалову крепкую загорелую руку и торопливо зашагал по тропинке вдоль пересохшей речки. Цымбалов не спешил в малознакомое соло. Родное и бесконечно дорогое воспоминаниями было не там, в селе, а здесь, у этой речки, ключи которой ушли в землю, затерялись. Хорошее название для повести - "Потерянные ключи", сверкнула мысль. Он знал село 20 - 30-х годов, сегодняшнего села он не знает. Вот тот овраг - малиновый - принадлежал его деду. И березовая рощица возле оврага. В ней бывало много грибов - в маленькой березовой роще. Теперь ее нет. Даже пней от берез не осталось. И старенькой избы тоже нет. Там, где стоял их дом, вернее, дом деда, густо колосился серебристый овес. На дворище он резко выделялся темно-зеленым квадратом. Да, знакомое и незнакомое, исхоженные тропки, буйные росы по утрам, спелая земляника. Сверстники, друзья-товарищи, где они? "Их многих нет теперь в живых, тогда веселых, молодых". Узнает ли его Петя Терещенко? Лог золотился лютиками. На берегу речки когда-то стояла дедова баня. От нее не осталось и следа. Он вспомнил: за баней на бровке косогора рос чабрец. Цымбалов медленно побрел к тому месту. Отбиваясь от оводов и слепней, Байкал шел за ним лениво и нехотя. Поведение ездока, должно быть, казалось ему странным. Взойдя на пригорок, Цымбалов обрадовался: чабрец по-прежнему рос здесь, его резкий запах пьянил. Нагнулся, сорвал несколько цветущих мелкими сиреневыми блестками стебельков, глубоко вдохнул аромат и положил их в карман. В село въехал верхом. Порадовало обилие зелени возле каждого дома: шумели березы и клены, наливались гроздья рябины. В садах рдели вишни, спели яблоки. Терещенко не оказалось дома. Пожилая женщина - вероятно, жена Терещенко - сказала, что Петр Демьянович только что вышел, наверно, к Тарасенковым, там какие-то битники приехали - то ли московские, то ли иностранные. Битники? Это любопытно. - Вы подождите, я сейчас за ним схожу, это недалеко, - сказала женщина, с любопытством рассматривая Николая Мартыновича. - Если не ошибаюсь, вы Цымбалов будете? - она узнала его по портретам в книгах. - Да, вы не ошиблись: именно я, Николай Мартынович. - Он протянул женщине руку. - Но вы не беспокойтесь, я сам за ним схожу, заодно и на битников посмотрю, - и улыбнулся дружески. - Вы мне позволите оставить у вас лошадь? - Пожалуйста, ради бога, - засуетилась женщина. - Петя будет рад вам. У дома Тарасенковых стояла запыленная "Волга", из распахнутых настежь окон вырывались мужские голоса, преувеличенно бойкие, громкие, хмельные. Возле машины хлопотали два парня - один чернобородый, сверкающий крепкими белыми зубами, в пестрой, не застегнутой распашонке, с открытой волосатой грудью. Другой высокий, худой, веснушчатый, блеклоглазый и сам какой-то весь блеклый, выгоревший: и лицо, и глаза, и светлые волосы, спереди постриженные под скобу, а на затылке вовсе нестриженые. В Москве да и в других крупных городах такие экземпляры не в диковину, а здесь, в селе, они были явлением редким, потому и рассматривали их толпящиеся сельские ребятишки во все смеющиеся глаза. Ну еще бы: таких они видели в кино да на рисунках журнала "Крокодил". Впрочем, эти двое не обращали внимания на глазеющих аборигенов, у них были свои заботы, они укладывали в багажник какую-то рухлядь, густо покрытую стародавней пылью и плесенью: бронзовые часы без стрелок, фарфоровое блюдо с отколотым краем, тусклый портрет какого-то вельможи, написанный в прошлом, а может, и позапрошлом веке; самовар, подсвечник, прялку, лапти и иконы, написанные на досках, с серебряными окладами и без окладов, в рамках и без рамок. Тут же подле машины валялся пустой ящик из-под водки. "Собиратели старины" рассчитывались со своими клиентами не деньгами, а водкой. У крыльца стоял плотный приземистый человек в берете и пыхтел трубкой. Смуглое лоснящееся лицо его было непроницаемо. Перед ним, спиной к Цымбалову, стоял мужчина и раздраженно бросал гневные слова в каменное, невозмутимое лицо человека с трубкой. - У нас горячая пора, работа, а вы отвлекаете людей от дела. Спаиваете народ. Человек с трубкой - он был главным "коллекционером" старины - никак не реагировал на эти слова. …Хлопнула дверца, и "Волга", подняв над селом густой хвост пыли, умчалась восвояси. - Вона как! - произнес с сарказмом Терещенко. - Жулики ведь, а, Николай Мартынович? Как вы считаете? Аферисты. - Не совсем, - ответил Цымбалов. - Конечно, никакой это не музей и никакого отношения к Министерству культуры они не имеют. Частные дельцы-предприниматели. Но не в них дело. Сейчас много бродит подобных шаромыжников по всей России. С ними ничего не поделаешь: состава преступления нет. Меня другое поражает: люди вещи на водку меняют, а за деньги не продают. Почему так? - Да слушай ты его, врет ведь. Им самим выгодно на водку. Вон старик бронзовые часы отдал за три поллитровки. А часы-то антикварные. Им, может, цены нет. А три бутылки - что ж: сегодня суббота, завтра воскресенье - и бутылки пусты. Даже на похмел не останется. - Пьют? - с грустью спросил Цымбалов. - Пьют, Коля, - Терещенко вздохнул. Помолчали… Терещенко был возбужден дискуссией с неожиданно заявившимися "коллекционерами" старины, возмущен и расстроен. Сказал: - Ты прости меня, Николай Мартынович, вывели из равновесия. - Не будем о них - их уже и след простыл, - посоветовал Цымбалов. - Да ведь еще заявятся. Им, видите ли, здешние места нравятся. Девственный уголок рая. Я слышал, как они договаривались с одним нашим прощелыгой: мол, ты нам приготовь реликвии, а мы через месячишко-другой заскочим… - Махнул рукой: - Ну, черт с ними. Пойдем ко мне, поговорим, сколько лет-то не виделись. Жена обрадуется. Мы часто тебя вспоминаем. Твои книги вся семья моя прочитала. - А может, сначала я но селу пройду? Поклонюсь родным местам. - Ты как хочешь? Один или со мной? - Лучше один. Ты своим делом занимайся. Я через часок-другой подойду. Так и порешили. Цымбалов шел по центральной улице села и не узнавал его. Время то ли стерло в памяти отдельные штрихи. то ли внесло поправки в действительность: знакомое и дорогое, как память детства, исчезло, а на его месте появилось новое. Навстречу Николаю Мартыновичу попадались люди, здоровались, глядя на него с откровенным любопытством. К его огорчению, он никого не узнавал даже из пожилых своих сверстников. И это вызывало досаду и горечь. Тогда он свернул на стежку к реке. Стежка бежала среди спеющего ячменя, засоренного осотом. И ячмень и осот были знакомы, и гвоздика у кромки ячменя, ярко алеющая рубиновыми лепестками. Цымбалов постоял у края поля, посмотрел в сторону новых кирпичных домов, построенных, должно быть, совсем недавно на окраине села. Решил пройти туда. У домов был какой-то необжитой вид - возле них посажены, очевидно, этой весной деревца-прутики. Когда-то сразу за селом начинался грибной лес. Теперь там зеленело картофельное поле. Потом он сидел в уютном доме Петра Демьяновича Терещенко и слушал искренне довольного их встречей хозяина, с гордостью рассказывавшего о переменах в селе, произошедших за последние годы. - А ты видел наш новый поселок? - восторженно вопрошал Терещенко. - Сорок шесть кирпичных домов построили. На каждую семью трехкомнатный дом со всеми удобствами. И газ привозной. Представляешь, в нашей глуши - газ? - И кто в том поселке живет? - полюбопытствовал Цымбалов. - Да любой колхозник может, плати четыре тысячи - не сразу, конечно, в рассрочку - и живи. А может, переедешь к нам? Как, Николай Мартынович? Давай поселяйся. Воздух у нас - не то что в городе: дыши не надышишься. И роман напишешь. Про нас. Все как есть изобразишь - и хорошее и плохое. И оно, брат, еще водится, и плохое. К сожалению нашему. - Вижу, есть, - отозвался Цымбалов. - В молоке купаетесь, а воды нет. Искупаться в такую жару негде. - Да что искупаться… - сказал Терещенко. - Я, как ты знаешь, здесь тоже недавно. Спорю с председателем, плотину, говорю, надо на речке строить безотлагательно. Соглашается, надо, говорит, построим, только не безотлагательно. В будущем. Сам он агроном, толковый хозяйственник, а вот некоторых вещей не понимает. И упрям. Не может себя побороть. Вода - это еще куда ни шло, дело разрешимое, плотину мы, конечно, построим. Возможно, даже в этом году. Написал бы о нас, о наших радостях и бедах. А Сергий твой Радонежский, ты извини меня, мог бы и повременить. - Сергия ты не трожь. Историю забывать нельзя. Пушкину не давала покоя тень Святослава. - Цымбалов снял очки и начал их протирать. - Не спорю, не спорю, дорогой Николай Мартынович. Да и не могу. Ты не забывай - я ведь историк, учитель истории. Всю жизнь историей занимался. А по-настоящему, мне кажется, только вот теперь, когда ушел на пенсию, добрался до самой истории. В комнате было душно и накурено, несмотря на открытое окно. Терещенко вытер полотенцем розовое лицо и широкую лысину, сказал жене: - Лизонька, не откажи в любезности, открой дверь, создай нам сквознячок… О многом они переговорили за этот вечер, вспоминали школьные годы, сверстников. Мало кто остался в живых. Больше полумесяца не был Ярослав в своем лесхозе. Мать, отец уговаривали погостить еще денек-другой: куда спешишь - цел он будет, лес твой, никуда не денется. А он заупрямился - ни в какую, ни одного лишнего дня. А тут еще сестренка встревает: - Не видите разве - весь истосковался. Ждут его там. Не слова, а шпильки, и в глазах хитрющих колючий смешок. - Да кто же его там ждет? - отозвалась мать. А сестренка опять: - Откуда нам знать: какая-нибудь березка или рябина. - Начальство ждет, - оправдывался Ярослав. - Директор знает, что делегация вернулась. - Ну, коль так у вас строго, тогда что ж - поезжай, - согласился отец и добавил: - Оно конечно, порядок везде должен быть. Без дисциплины хоть в лесу, хоть на заводе - нельзя. От Москвы до лесхоза поезд идет три с половиной часа. И все это время Ярослав лежал на верхней полке вагона, листал свой путевой блокнот, вспоминал Болгарию и думал об Алле. Мысленно рассказывал ей о прекрасной стране. Из Москвы Ярослав отправил телеграмму Погорельцеву: мол, задерживаюсь на одни сутки, приеду такого-то числа. Надобности в такой телеграмме не было, но ему хотелось сообщить Алле о дне своего приезда. Это было не очень благоразумно. Но он соскучился по Алле предельно, все думал: как-то она его встретит? Самому казалось все просто: приедет - и Алла перейдет жить к нему в дом Рожнова. Как посмотрит на это Афанасий Васильевич, что скажут в лесничестве и, главное, как будет реагировать Погорельцев, Ярослав просто не думал. Его занимало одно: лишь бы Алла не передумала. Валентин Георгиевич, получив телеграмму, удивился: экая дисциплинированность - в Москве сам бог велел погостить у родных. Можно было и подольше. "А может, таким образом намекает, что б я его на своем мотоцикле встретил? - подумал Погорельцев и ухмыльнулся иронически: много, мол, чести. - Не хватало еще, чтоб начальник встречал своего подчиненного". Он бросил телеграмму в корзину. "А ведь надо бы его встретить, - размышлял Погорельцев. - Человек как-никак из-за границы возвращается". Близких у Ярослава в лесничестве не было, разве что Рожнов. Жены - тоже. Подумав о жене, Погорельцев запнулся. Он вспомнил, как однажды Кобрин сказал ему, что встретил Аллу Петровну в лесу вдвоем с Серегиным. Мол, грибы собирали. "А ведь ты сущая кобра", - подумал тогда с неприязнью Погорельцев и почему-то спросил: - Откуда у тебя такая фамилия, Николай Николаевич? - Думаешь, от кобры? - деланная улыбка обнажила крепкие зубы Кобрина. - Совсем нет. От города. В Белоруссии город такой есть - Кобрин. Конечно, со стороны Кобрина была подлость. Погорельцев это понимал, но не придать этому никакого значения он не смог. Зерно подозрения было брошено. Валентин Георгиевич точно не помнил, когда в его семейной жизни началось охлаждение. Но после крупного разговора с Аллой в тот день, когда он пришел домой с этюдом с ландышами, отношения с женой и вовсе перестали быть нормальными. Алла то придиралась к нему по мелочам, то вовсе не замечала мужа. С раздражением отклоняла все его упреки, просьбы и подозрения, жаловалась на свое плохое самочувствие, говорила, что она тяжело больна, и, возможно, очень серьезной болезнью. Валентин Георгиевич, замкнувшись и насторожившись, стал размышлять, наблюдать и анализировать. Для него не было секретом, что жена его нравится мужчинам. А какая хорошенькая женщина не нравится? Поклонению Кузьмы Никитича он не придавал значения. Сообщение Кобрина и его намек озадачили. Мысль, что Алла могла увлечься Ярославом, ему казалась совсем неправдоподобной. Что из себя представляет этот лесник? В лучшем случае - Рожнов в молодости. Ведь он даже высшего образования не имеет. Что она в нем могла найти? Молодость? Да ведь и я не стар. Картинки рисует… Ну, подумаешь - картинки, толку-то что от них: все равно лесник, а не художник, денег ему за них не платят. И вдруг подумалось ему с неприязнью, что картины Ярослава не просто нравятся Алле, а что она преклоняется перед художником, но не афиширует этого. Сейчас Погорельцев чувствовал это нутром. И вот теперь его телеграмма. Все дни, когда Серегин был в Болгарии, Алла была грустная, рассеянная. "А может, встретить его на мотоцикле?" - еще раз подумал Погорельцев, выходя из лесничества. Рабочий день окончен, домой идти не хотелось. В последнее время он начал выпивать и под хмельком пробовал разобраться в своей семейной жизни. Ответа не находил, а жена смотрела презрительно и говорила одно и то же: - Опять напился! Ну-ну, далеко пойдешь. "А может, и правда поехать завтра на вокзал? - снова думал Погорельцев, идя домой пыльной дорогой между лесом и сочной отавой. - Телеграмму зачем-то дал. А может, не для меня эта телеграмма? Может, это для нее? Что, если сказать ей? Вот ведь неблагодарная. Я, можно сказать, из нее человека сделал, пришел к ней и протянул руку в трудную минуту жизни, когда ее мачеха из дома выгнала. И вот получай теперь, Валентин, в знак глубокой признательности". Дома он сказал жене как бы между прочим, что завтра возвращается Ярослав. Алла ничего не ответила, но лицо ее зарделось, и она отвернулась. Спал в эту ночь плохо, одолеваемый нелегкими думами. Знал, что поезд прибывает в три часа дня. В два часа он приехал домой обедать. Жену дома не застал и решил, что она поехала на вокзал. В половине третьего Погорельцев завел мотоцикл и помчался в город. К прибытию поезда он немного опоздал; пассажиры уже вышли из вагонов, с чемоданами, сумками и свертками толпились на суматошной привокзальной площади у такси и автобусов. Ярослава Погорельцев увидел, когда тот садился в такси. Никто, конечно, его не встречал, и Валентину Георгиевичу стало не по себе от своих подозрений. Он развернул мотоцикл и поехал в лесхоз к Виноградову. Утром, проводив мужа на работу, Алла собралась по грибы. Она надела белую блузку и алую юбку, взяла небольшую корзину, охотничий нож и пошла в лес. Она любила собирать грибы, считала это лучшим видом отдыха, предпочитала ходить в одиночку… Алла вошла в чащу густого молодого осинника. Пустынность и тишина сегодня не успокаивали ее, и она шла дальше, без обычного азарта срезала подберезовики. Несмотря на сухое лето, большинство подберезовиков были червивы. Птицы уже не пели. Они просто порхали по веткам, предупреждая друг друга об опасности коротким визгом. Тяжелые дрозды с шумом и трескотней вылетали иногда прямо из-под ног и увесисто, как камни, падали в золотистую зелень листвы. Где-то недалеко ровно и монотонно тарахтел мотор. "Очевидно, убирают рожь", - подумала Алла и вышла на опушку. Ржаная река стояла в покорном безмолвии, наклонив колосья навстречу плывущему комбайну, который, уже дважды пройдя вдоль опушки, набросал на свежую, пахнущую зерном стерню охапки соломы. Алла остановилась и ждала, она любила наблюдать за работой комбайна. Издали он напоминал корабль, а вблизи какое-то алчное ненасытное чудовище. Когда комбайн подошел ближе, она увидела за штурвалом маленького человечка, возбудившего в ней живое любопытство. "Ребенок за штурвалом. Не может быть, нет, это мне показалось". Она подошла по стерне ближе ко ржи и, когда комбайн поравнялся с ней, узнала в стоящем за штурвалом комбайнере своего ученика Мишу Гуслярова. Он был один, без отца. Это было так неожиданно, что она замахала руками, приветствуя юного механизатора, но Миша не понял ее жеста и остановил комбайн. Чумазый, запыленный, с выгоревшими волосами, Миша смотрел на учительницу вопросительно, и в то же время в его взгляде, во всей фигуре чувствовалась горделивая уверенность и достоинство. - Гусляров? Тебе доверили машину? Она увидела, что вопрос смутил Мишу. - Папа заболел. Температура у него, - ответил Миша. А по опушке леса от Словеней мчался председательский "газик". Кузьма Никитич, в соломенной шляпе и в белом полотняном костюме, на ходу соскочил с машины и, молча подав руку Алле, быстрый, решительный, строго обратился к парнишке: - Ну-ка слезай… Иди сюда. - И уже к Алле: - Видали, какие фокусы выкидывают ваши птенцы!.. Из "газика" вышли шофер и долговязый парень в пестрой тенниске, молча кивнули Алле и, улыбаясь. наблюдали за разгневанным председателем и несовершеннолетним помощником комбайнера. Миша подошел, виноватый, растерянный, готовый расплакаться, и смотрел на председателя ясными синими глазами, похожими на это утреннее небо. - Кто тебе разрешил взять комбайн? - строго спросил Кузьма Никитич. - Папа заболел. У него грипп. - Это мне известно. Я спрашиваю, кто тебе разрешил выезжать в поле? Отец разрешил? - Председатель знал, что отец велел Мише сообщить бригадиру о своей болезни. И только. Миша опустил глаза и, не поднимая головы, - ему было неловко оттого, что этот разговор происходит при учительнице, - ответил: - Папа мне разрешал стоять за штурвалом. - При нем. В его присутствии. А самостоятельно он тебе разрешал? - голос председателя несколько смягчился. - Я тебя спрашиваю? Миша молчал. Алла сказала: - Нехорошо, Гусляров. Ты же мог загубить машину. Ты еще… - Она хотела сказать "ребенок", но решила заменить это слово другим: - Не взрослый. - Как я ее мог загубить? - Миша поднял вдруг оживившийся взгляд на учительницу. - Я прошлым летом работал помощником комбайнера. И папа мне разрешает… - он запнулся, отвел взгляд и прибавил: - Когда с ним… - Вот именно, когда с ним, - сказал Кузьма Никитич и кивнул парню в пестрой тенниске: - Давай, Толя. - Парень пошел к комбайну, а председатель продолжал смотреть на мальчонку: - Ну, что прикажешь с тобой делать, товарищ Гусляров-младший? Снять с работы за самовольство? Миша молчал, опустив белую с пшеничной желтизной голову. Слезы уже переполнили его глаза. - Вы его простите на первый раз, Кузьма Никитич. Он понял и больше не будет, - попросила Алла. Председатель поднял руку в сторону уже тронувшегося с места комбайна. Шофер окликнул: "Толя!" - и комбайн снова остановился. - Иди. Да смотри, чтоб этого больше не было, - сказал Кузьма Никитич и заулыбался вслед убегающему Мише. Потом обратился к Алле: - Как он учится? - Средне, - ответила Алла. - Прирожденный механизатор. Техника для него все. Сутками может на тракторе или на комбайне сидеть. Я его понимаю. Я сам в детстве вот так же коней любил. Конь для меня был дороже всего на свете. А сейчас, как видишь, променял коня на тарахтелку. Разве что зимой по санному пути промчать со снежком. Помнишь, как в Новый год от Рожнова возвращались? Забыла? Она с задумчивой грустью покачала головой: - Нет, не забыла. - Что, Валентин был недоволен? - Она не ответила. - А мне Оля до сих пор напоминает. Не верит, что между нами ничего не было. - И не могло быть, - как бы с вызовом добавила Алла. - Вот это и обидно. "Газик" председателя умчался вдоль опушки, Алла снова углубилась в лес. Сегодня лес се не успокаивал, и грибы она искала рассеянно и была смущена, наступив на молодой крепкий подосиновик. "Поезд прибывает в три. В четыре он будет дома. И я его увижу. Я не могу не видеть его". Пошла новым, еще нехоженым путем. Чтобы выйти к Белому пруду, нужно было пересечь тот самый овраг, в котором Ярослав мечтает создать большой лесной пруд. Не хотелось идти тропой, на которой повстречал их тогда Кобрин. В старом еловом лесу от солнца и безветрия густо пахло хвоей, смолой и папоротником. Тепло шло со всех сторон: сверху, от плотного лапникового потолка, прогретого солнцем, от земли, устланной плотным слоем сухих, опавших иголок, и от толстых стволов спелых елей. Второй год подряд стояло сухое жаркое лето, а две последние зимы были отмечены крепкими, постоянными морозами, без оттепелей и слякоти. Глубокий овраг, заросший мелким кустарником и высокой травой, предстал перед ней сразу и поразил необыкновенным зрелищем. Через весь овраг был переброшен необычный навесной мост из пяти старых берез, росших единым, общим кустом. Весенний паводок подмыл корневища, а сильная буря довершила судьбу кудрявых сестер, и теперь они лежали среди душной тишины над высохшим ручьем, при этом две - параллельно друг другу и на одном уровне, образуя удобный мост для пешехода, а другие служили отличными перилами. Алла свободно пошла по этим березам и присела отдохнуть над самой серединой оврага. За ее спиной открывалась узкая, сжатая с двух сторон стеной старого леса щель оврага. Старые березы тихо шевелили опущенными плетями ветвей, точно оплакивали нелепую гибель пятерых. Ели стояли темной стеной в безмолвном карауле. Алла представила, какую картину можно было бы написать здесь. Надо показать Ярославу, прийти с ним вдвоем к этим погибшим березам. Так она сидела минут пять, представляя себе будущую картину, и с грустью подумала, что скоро кончается ее отдых, и начнутся занятия в школе, тогда уж едва ли она сможет прийти сюда вдвоем с Ярославом. По ту сторону оврага неожиданно набрела на заросли малины. Ягоды были крупные, сочные и даже переспелые. Стоит дотронуться до них рукой, как они сами падают на ладонь. Малины было много, и Алла с наслаждением лакомилась ею. Ела и вспоминала свое сиротское детство. Алла не знала своей матери, умершей, когда единственной дочке и двух лет не исполнилось. Через год отец женился, и у маленькой Аллы появилась мама Саша, властная, самовлюбленная женщина, которая довольно быстро подчинила себе доброго, слабохарактерного отца. Они переехали жить в районный центр - небольшой поселок с одной центральной улицей, которую пересекали десятка полтора улочек и переулков, упиравшихся в огороды. За огородами по одну сторону сразу шел лес, по другую - река, а за рекой - луг и поле. Не очень опекаемая мачехой, предоставленная самой себе, Алла любила ходить с ребятами и в лес, и на реку, и за реку в поле. У Аллы был дедушка, отец ее родной матери, жил он в своей деревне, где и родилась Алла, в пятнадцати километрах от районного центра, но сиротку-внучку не видел с тех пор, как отец второй раз женился, потому что мачеха запретила своему мужу всякие связи с родственниками первой жены. Она говорила, что ревнует его даже к покойнице безрассудной ревностью. Она заставила мужа уничтожить все письма и даже фотографии Аллочкиной мамы, потому что "ребенок должен одну маму знать - маму Сашу". Мама Саша не любила Аллу, и девочка это почувствовала, когда появилась младшая сестренка - Риточка. В пять лет Алла, грязная, нечесаная, в порванном платьице, играла с девчонками на улице, своими же сверстницами-соседями, И одна из девочек вдруг сказала ей: - А твоя мама умерла. Вот, я знаю. Моей бабушке тетя Вера говорила. - А вот и неправда, - ответила Алла. - Моя мама дома. Она стирает и обед готовит. Сейчас папа придет обедать. - Нет, правда. Я сама слышала, как бабушка говорила, что у этой бедной девчонки мама умерла. Аллочка с минуту молча смотрела на подружку, потом сразу разрыдалась и побежала домой со всех ног. Она влетела в квартиру вся в слезах, взволнованная и перепуганная, и, увидев у плиты маму Сашу живой и невредимой, бросилась к ней, обняла ее и стала целовать, приговаривая сквозь истерику: - Мамочка, миленькая, ты не умерла… ты жива… Это Зойка все наврала… Она сказала… Словом, в тот же вечер отец зашел к соседям и выговорил за столь неосторожный, бестактный разговор. Аллочку успокоили, и она вскоре забыла об этом случае. Забыла о нем и Зойка, которую бабушка убедила, что тетя Вера тогда сказала неправду, по ошибке, значит. Но отношение мачехи к неродной дочке оставалось прежним. И каким-то подсознательным детским чутьем Аллочка догадывалась, что мама Саша не любит ее; вскоре она почувствовала себя чужим, лишним человеком в доме. В четырнадцать лет Аллочка пережила первую душевную драму, которая оставила след на всю жизнь. Однажды Алла рассматривала витрину универмага. Ей нравилось светло-синее пальто с белым песцовым воротником и такой же опушкой по борту и подолу. Алла долго любовалась им и не замечала, как внимательно смотрит на нее стоящая рядом пожилая женщина, одетая по-деревенски в темную плюшевую куртку и темный с цветочками платок. И вот их взгляды столкнулись. Лицо у женщины было доброе, простое, с тихой грустью и любопытством в глазах. Она заговорила первой: - Гляжу я на тебя, милка, и думаю: а не Петра Рыбакова ты дочь? - Откуда вы узнали? - удивилась Алла. - Вы знаете моего папу? - А то как же. Он же из нашего села, из Сосновки. И ты у нас в Сосновке родилась, и дедушка твой, Харитон, еще жив. Вот диво какое: смотрю и думаю - дочка Петра Рыбакова, Непременно она. - А разве я похожа на папу? - спросила Алла и смутно начала что-то припоминать о дедушке Харитоне, которого она не знала. - Нет, не на папу. Ты на свою мать-покойницу похожа. Вылитая Надя. И глаза, и лицо, и вся такая красавица. - Сказав это по простоте душевной, женщина увидела, как исказилось лицо девочки в испуге, в немом вопросе, в застывшем крике, и осеклась. Она ведь и не подозревала, что Алла до сих пор ничего не знает ни о своей матери, ни о дедушке. То, о чем Алла в последние годы лишь догадывалась, вдруг открылось ей страшной правдой. Девочка вначале было шарахнулась, хотела бежать, но потом прильнула к этой женщине, потянула ее в скверик, усадила на скамейку и попросила рассказать все как есть на самом деле. И женщина рассказала. Алла была потрясена и, чтоб вдоволь выплакаться, пошла в лес и пробыла там до самого вечера. Милый, добрый, ласковый лес отвечал ей на вопросы, и многое, очень многое доселе неясное и странное в поведении отца и мамы Саши теперь становилось понятным и объяснимым. Ей не хотелось возвращаться домой, не хотелось видеть мачеху, которую она решила больше не называть мамой. Ей очень хотелось знать, какая была ее мама Надя, об этом ока с особым пристрастием расспрашивала женщину из Сосновки. "Вылитая ты. Красавица и дюже добрая, сердечная, жалостливая такая была. И могилка ее там, на сельском кладбище, есть. И портрет ее на могилке". Придя домой, усталая и разбитая, она не стала ужинать, а, когда мачеха вышла во двор, посмотрела в глаза отцу совсем по-взрослому и спросила новым, непривычным голосом, уверенным и твердым: - Папа, у тебя есть фотография мамы? Не Александры Сергеевны, а моей мамы? Настоящей? Есть? Или письма, или еще какие-нибудь ее вещи? Отец смотрел на дочь оторопело и не мог совладать с собой. - Видишь ли, доченька, мы ведь тогда не здесь жили.. - невнятно пробормотал он. - Я знаю, в Сосновке. - Да, в Сосновке, - удивленно подтвердил отец. - Откуда ты это все знаешь? - Это не важно, знаю. - Ну хорошо, - вполголоса, пугливо проговорил он, услыхав шаги за дверью, и затем громко сказал вошедшей жене: - Сашенька, мы с Аллой выйдем погуляем. - Ты б лучше с Ритулькой погулял, - недовольно отозвалась мачеха и попрекнула: - Совсем никакого внимания ребенку не уделяешь. - Нам с дочкой надо поговорить, - оправдался отец и, когда они вышли на улицу, продолжал все еще растерянным тоном: - Видишь ли… Значит в Сосновке. Ну, там и остались все ее вещи. - У дедушки Харитона? - Да… А ты виделась с дедушкой? - в голосе отца послышался испуг. - Нет еще. Она хотела спросить: как же так, ты не оставил ни одной фотографии мамы? Ну хотя бы для меня! Но догадалась, что это мачеха ему не позволила, ей стало жаль отца, и она больше ни о чем его не спрашивала. Она захотела поехать в Сосновку к дедушке и сходить на могилку мамы. Отец не сумел ее понять и не советовал ехать, потому что будто бы дедушка ее, Харитон Степанович, не обрадуется ее неожиданному появлению, а главное, маме Саше это все будет неприятно. Мама Саша будет недовольна. Алла ни в чем не виновата, винить надо глупую бабу из Сосновки, но все же Алла не должна дома и вида подавать и быть более внимательной к маме Саше, воспитавшей и взраставшей ее. Алла не спорила, не возражала, слушала отца молча, но для себя твердо решила, что не позже как завтра пойдет в Сосновку. И пошла. Пешком. Пятнадцатикилометровый путь показался долгим, но не утомительным. Еще не доходя до Сосновки - большого, пожалуй, такого же, как их районный центр, села с высокой колокольней на площади, Алла увидела за огородами старую березовую рощу. И поняла - там кладбище. Туда сразу и направилась Алла, потому что для нее было важнее всего побывать на маминой могилке. Она никогда здесь не была, но твердо верила, что могилу найдет безошибочно. Она медленно шла мимо деревянных и железных крестов над зелеными холмиками, бегло скользила глазами по редким дощечкам с надписями - на большинстве крестов никаких надписей не было - и все дальше, дальше, к левому уголку, где темнел куст старой сирени. Не куда-нибудь, а именно туда тянуло ее что-то и звало, и она шла, повинуясь этой славой и необъяснимой силе. Наконец стремительный взгляд ее пробежал по холмикам и остановился на одном. Только теперь в ее сознании всплыло, что на могилке ее матери к кресту прикреплена фотография. Они попадались ей и раньше, но она шла мимо них прямо к этому кресту с фотографией, к этому холмику, неогороженному, поросшему, как и большинство других, невысокой густой травой. Фотография была испорчена дождями, морозами, солнцем и временем. Все стерлось, осталась лишь белая с рыжим заплывом бумажка в застекленной рамочке. Даже невозможно определить, кто похоронен здесь, мужчина или женщина, но Алла сразу уверилась, что это могила ее мамы. Почему она вспомнила об этом сейчас - через десять с лишком лет, когда, отведав спелой малины, она неторопливо шла в сторону Белого пруда? Здесь совсем не грибное место. Но она идет туда, подчиняясь властному зову, которому она не в состоянии противиться. Вот так же было и тогда, на кладбище. И через полчаса, войдя в Сосновку и не зная никаких примет дедушкиного дома, она не стала никого спрашивать, где живет Харитон Рыбаков, а просто неторопливо шла по улице, пристально вглядываясь в дома, смотревшие на нее любопытно резными наличниками. Ни в какой другой дом не постучала, а направилась сразу в старую, уже ветхую избу Харитона Рыбакова, ровесницу самого хозяина, который в это время поправлял прогнившие ступени у крыльца. Был он очень стар и лыс, с кудлатой, пышной, но совсем неухоженной белой бородой. На девчонку, несмело переступившую порог калитки, посмотрел подслеповато и встревоженно. - Здравствуйте, дедушка… Харитон, - ласково поздоровалась Алла. - Здравствуй… внучка, - не очень решительно ответил старик. Так они с минуту глядели друг на друга изучающе. У старика перехватило дыхание и заколотилось сердце: в девочке он узнал свою покойную дочь и теперь не мог произнести слова. Стоял, смотрел и ждал. - Вы меня не узнаете, дедушка? Вы Харитон Степанович? Рыбаков вы? Алла не подумала, что дедушка в последний раз видел ее маленьким двухлетним ребенком. Как же он мог теперь узнать ее, четырнадцатилетнего подростка? А вот уже узнал, сердцем почувствовал - внучка, дочь Надежды. Потом вдвоем сидели они в неуютной дедушкиной избе, и Алла, рассказывая старику про свое житье-бытье, все смотрела и не могла наглядеться на единственную фотографию мамы. - Остальное все отец твой забрал, - говорил дедушка. - Нет, он сказал, что здесь остались и письма, и вещи, - утверждала внучка. - Напраслину говорит. Эх, Петька, Петька. - Старик вздохнул. - А все Санька. Она его оседлала и теперь едет. Два дня гостила Алла у дедушки, познакомилась с маминой сестрой - сельской учительницей. Вместе с дедушкой и тетей ходила на могилку - на ту, которую безошибочно узнала сама. Сидели, роняя вполголоса скупые слова и слезы. А когда домой вернулась, поняла, что не будет ей житья в отцовском доме. Грозной тучей двигалась мачеха по дому и теперь уже не скрывала своей неприязни к падчерице. Эта неприязнь вскоре вылилась в открытую вражду, и в семье Петра Рыбакова началась война, которая и окончилась уходом старшей дочери Аллы в Сосновку. Осенью Алла поступила учиться в педучилище, на летние каникулы приезжала в Сосновку к дедушке и тете. Дедушка оказался совсем не таким, каким изображал его отец. И тетя, мамина сестра, не задумываясь предложила племяннице жить у себя. В Сосновке Алла и познакомилась со студентом последнего курса лесного института Валентином Погорельцевым и в год окончания техникума стала его женой. …Мимо солнечных полян, на которых уже не цвели цветы и жухла трава, мимо Белого пруда, в котором отцвели лилии, но по-прежнему в бездонной лазоревой глубине плавали вершины кедров и берез, она шла к дороге, по которой от шоссе скоро должен возвращаться домой Ярослав. Она встретит его на дороге, прильнет к нему и больше не вернется в дом Погорельцева, как не вернулась тогда, четырнадцатилетняя, в дом мачехи. Она испугалась этой неожиданной мысли, ее безрассудства и крайности. Так шла она неторопливо вдоль дороги, вспоминая прошлое, прожитое, и жадно мечтая о будущем, без охоты брала попадавшиеся грибы и клала их в уже почти полную корзину. Неожиданно под старой березой, окруженной молодыми елками, предстал перед ней во всем своем великолепии гигантский царь грибов боровик весом не меньше килограмма. Такого великана Алле никогда в жизни не приходилось видеть. Ей так хотелось показать этого богатыря Ярославу! Рядом с ним, чуть поодаль, рос его младший брат - поменьше размером, в темно-коричневой с сизым бархатистым отливом шляпке, мясистой и крепкой. Он стоял прочно и твердо на толстой серой ножке. А под елочками Алла нашла еще восемь боровиков среднего размера. Пришлось все содержимое корзины высыпать у дороги - авось кто-нибудь подберет - и освободить место для белых грибов. "Добрая примета. Подарок Ярославу. Будет отказываться, сама домой отнесу. И Афанасия Васильевича не постесняюсь". Солнце давно перевалило за полдень, а Ярослава все не было, и Алла решила, что он прошел другим путем от лесничества. Определенно - заехал сначала в лесничество и оттуда домой. Она пошла к дому Рожнова. И когда подошла к родниковому ручью, в котором Ярослав по утрам умывался, услыхала слабый рокот мотора и в тот же миг сквозь ветки кустов увидела, как промчалось такси. Лель встретил машину свирепым лаем, но, увидав Ярослава, обрадовался, заскулил, бросился целоваться. На лай вышел Афанасий Васильевич. Расплатившись с шофером, Ярослав заметил пасущегося на поляне Байкала. Заметил и Байкал своего хозяина, радостно заржал, замахал хвостом и, прыгая на спутанных ногах, стал приближаться к дому. - Видал, как все по тебе соскучились, и Лель и Байкал, а я больше всех, - весело сказал Афанасий Васильевич. Ярослав был рад. Достал из кармана два кусочка сахара, дал один Лелю. - А теперь пойду с Байкалом поздороваюсь. - Иди, здоровайся. А как же. Афанасий Васильевич взял оба чемодана и понес их в дом, а Ярослав, угостив лошадь сахаром, ласково прижался щекой к горячей шелковистой шее. Байкал отвечал негромким ржанием. - Ну хорошо, хорошо, дружок. Соскучился. Понимаю тебя. Я, брат, тоже соскучился. Вот немножко передохну, поговорим со стариком, а тогда с тобой сделаем прогулочку по участку. А теперь гуляй, гуляй. И похлопал коня по широкому крупу. Ярослав подошел уже к калитке, как снова залаял Лель и бросился к забору: Алла, смущенно и радостно улыбаясь, шла навстречу. Без слов они бросились друг к другу, замерли в долгом поцелуе, и ничто уже не сдерживало их - даже окно, в которое смотрел Афанасий Васильевич, услыхав лай собаки; не мог бы остановить и Погорельцев, окажись он здесь… Ярослав слышал только ее мягкие, теплые, как дыхание, слова: "Совсем заждалась…" - да губами ощущал ее слезы. Потом она спрашивала что-то о поездке, он отвечал односложно, невпопад, не сводя с нее жадных влюбленных глаз, и с надеждой думал: "Значит, решилась" Он взял из ее рук корзину, восхищался грибом-великаном который можно в Москву на выставку отправить, но прежде надо обязательно показать Афанасию Васильевичу. А для Аллы гриб был достаточным предлогом, чтобы войти в дом. И она вошла. На Афанасия Васильевича гриб произвел впечатление, но старик уже знал, что дело конечно, не в грибе. Любовь трудно скрыть. Влюбленных с головою выдают глаза, лицо и голос. "Однако дело далеко зашло, как бы не было худо", - с тревогой подумал старый лесник, сказал: - Вот, не дождался тебя Николай Мартынович. Понравился ты ему. Алла подарила Афанасию Васильевичу грибы, потом заторопилась, стала быстро прощаться. Ярослав пошел ее провожать. Шли лесом, избегая дорог и троп. Солнце висело низко над горизонтом, и лучи его уже не пробивали толщу деревьев. В лесу сгущались легкие сумерки и бродили первые волны прохлады. Ярослав рассказывал о Болгарии. Потом вдруг спросил: - Ты придешь домой с пустой корзиной. Что подумает Валентин Георгиевич? - Мне все равно, что он подумает, - ответил Алла. И опять обожгла мысль: "Значит, решила". Спросил: - Ты случайно оказалась возле нашего дома? Она молча покачала головой. - Я знала, что ты сегодня приезжаешь. - Откуда? - Погорельцев сказал. Думаю, нарочно. И все понял. Я не могла скрыть, не умею притворяться. Он догадывается. Что-то большое и нежное разрасталось в нем стремительно и несокрушимо. Нет, больше нельзя тянуть, нужно решать. Остановился, посмотрел на нее в упор блестящими глазами, сказал дрожащим голосом: Алла… - И запнулся, ему не хватало воздуха. Что? - тепло выдохнула она. Я так спешил сюда… И так рад. Я счастлив сегодня… Я самый счастливый на земле человек… Оба они остановились перед покинутым горе-туристами "стойбищем". Похоже было, что проведшие здесь сутки, а может и больше, дикари обитали в большом шестиугольном шалаше, сооруженном из молодых жердевых елок и лапника. Остовом, к которому приколачивались жерди, служили шесть старых елей. Внутри шалаша горел костер, головешки от которого валялись тут же вперемешку с битой стеклянной посудой и пустыми консервными банками. Стволы и хвоя всех шести елок были опалены огнем. Рыжие почти до самых вершин, они производили жалкое впечатление. Казалось, вопиют и взывают о помощи. Уходя, туристы подожгли свой шалаш, устроив своеобразный прощальный костер. - Нет, это не люди, - как стон, вырвалось у Ярослава. - Откуда такие берутся? - Мог быть большой лесной пожар. - И я об этом же. Диву даюсь, что помещало огню пойти дальше. Ярослав представил себе встречу лесников с этими преступниками. Филипп Хмелько прошел бы мимо, сделав вид, что ничего не заметил: мол, лучше не связываться. А Чур? Чур, пожалуй, подошел бы, поругал и попросил бы на чекушку. А Рожнов? Как бы он повел себя? Подошел бы Афанасий Васильевич - обязательно с Лелем - и всю эту компанию доставил бы в лесничество. Нет, от Рожнова преступники не смогли бы уйти. Но факт оставался фактом: загублено шесть спелых елок да штук шесть молодняка. Произошло это в его отсутствие, но Ярославу от этого не легче, потому что не легче от этого лесу - великому многострадальному молчальнику. Алла уловила на его лице напряженную работу мысли с оттенками досады и огорчения. Она хотела спросить, о чем он думает в эту минуту, но вместо вопроса сказала, протягивая руку: - Мне пора. Дальше не провожай. Афанасий Васильевич заждался тебя. Что он подумает о нас? - Он догадывается… И ничего плохого не подумает. Он добрый. Все поймет правильно, как надо. Я с ним сегодня поговорю. Ты перейдешь в его дом? Да? Перейдешь? Мы так решили?.. Ты молчишь? Ну скажи "да"… - Да… - тихо сказала она. - Да, Слава. Я больше не могу… там, с ним… Понимаешь - лгать не могу… И сказать не решаюсь… Мне жалко его. Он пропадет без меня, сопьется. И грех этот ляжет на мою душу. Что сказать ей на это, чем утешить? Ярослав не знал. Молчал, думал. После долгой паузы, произнес: - Этот грех мы разделим пополам. Все будем делить пополам, счастье, радость, грех и печаль… Сегодня ты скажешь ему? Она не спешила с ответом. Она определенно не знает, но сердцем чувствует, что ей еще нужно время. - Не знаю… Ты сначала договорись с Афанасием Васильевичем. Это важно - где нам жить - Хорошо, я сегодня же… Ты такая нерешительная. Что тебя держит? - Сомнения, сомнения, - проговорила она. - А что, если это просто вспышка, фейерверк? Пройдет немного времени - и все погаснет. Для меня это будет конец. - Ну зачем, Алла, - с болью сказал он. - Не надо. Никакая не вспышка. Это навсегда. Не веришь? - Хочу верить… И боюсь… На меня это не похоже. Я всегда была решительной. И я решила. Слышишь, Слава, решила! Только дай срок. Лучше узнаем друг друга, хорошо? - Как знаешь - я подчиненный, - ответил он упавшим тоном. Они вышли на дорогу, идущую к селу. Она была освещена косыми лучами предвечернего солнца. Сзади послышался шум мотора: вздымая пыль, мчалась "Волга". Шофер резко затормозил. Из машины раздался бойкий голос председателя колхоза: - Привет грибникам! Да что-то у вас в корзине пусто? Не везет? - Кому в грибах не везет, тому в карты везет, - пошутила Роза. - Далеко ли путь держите? - В Словени. - Тогда садитесь, живо! - скомандовал Кузьма Никитич. - У вас одно свободное место. Садитесь, Алла Петровна, - сказал Ярослав. - Садитесь оба. Места хватит. Машина у нас резиновая. В тесноте, да не в обиде, - тоном приказа заговорил председатель, и Ярославу ничего не оставалось делать, как втиснуться вместе с Аллой на заднее сиденье. В пути Кузьма Никитич полюбопытствовал: - У тебя что за дела в Словенях? - А я до Чура. Дело есть. Кузьма Никитич не умел молчать. Спрашивал Ярослава: - Ну как поездка? Хороша страна Болгария? - А Россия лучше всех, - отвечала за него Алла. - Ты откуда знаешь? - ворчал председатель. - Болгария - страна интересная. Народ боевой, героический и трудолюбивый. Я бывал у них, тоже с делегацией колхозников ездили. - И вдруг без перехода, но с явным намеком: - Погорельцев тут без тебя скучал. Верно, Алла Петровна? Подтверди - скучал ведь… - Что-то не замечала, - с некоторой неловкостью отозвалась Алла. - Невнимательна, значит, - резюмировал с подначкой председатель. - Надо быть повнимательней к мужу. Его слова неприятно жалили.. Это чувствовала не только Алла, но н Роза и Ярослав. Роза опасалась, что увлекшийся Кузьма Никитич и дальше будет разбрасывать свои колючки, шепнула Алле: - Может, сойдем здесь, пройдемся. Им ведь направо к Чуру. - Остановите, пожалуйста, - сказала Алла, и они вышли перед селом у речушки. О том, что Алла встречается с Ярославом, Роза догадывалась. Однажды председатель колхоза сказал ей: - Я смотрю, этот молодой лесник не такой уж тихоня. А на вид - скромный, стеснительный. - Ты это к чему, Кузьма Никитич? - насторожилась тогда Роза. - А к тому, что придется нашему лесничему вместо шапки лосиную корону носить. - Тебе-то что, завидно? Или ревнуешь? - отбрила его тогда Роза. Когда подруги остались вдвоем, Роза поинтересовалась, далеко ли Алла ходила и почему пустая корзина, когда нынче грибное лето. - Отдала… Леснику Рожнову отдала, - ответила Алла скороговоркой. Настороженная в последнее время до предела, она в каждом слове, во взгляде и жесте готова была видеть намек в свой адрес, даже когда его и не было. Но Роза неспроста задала свой вопрос, Алла догадывалась, что это только начало неприятного для нее разговора, и уже пожалела, что вышла из машины вместе с Розой. Ей не хотелось ни перед кем отчитываться, кроме как перед своей совестью, а тут каждый почему-то норовит залезть к тебе в душу в тот самый момент, когда душа наглухо закрыта от постороннего взгляда. Роза почувствовала нежелание Аллы касаться этой щекотливой темы и тем более выслушивать советы и наставления. И все же она не остановила себя. Ей казалось, что ее прямой долг, обязанность предостеречь, наконец, спасти подругу. И она начала напрямую: - Алка, что с тобой происходит? - Она обняла подругу, сочувственно заглянула ей в глаза. Но Алла ответила отчужденно: - Не надо. Роза. Это мое, личное. - Да я ведь к тебе по-хорошему: люди же говорят. - Люди?.. - Видели вас с Ярославом… Вдвоем. Считают, что у вас роман. - Роза старалась найти слова поделикатней, но ей как-то это не давалось. - Роман… Слово-то какое. - Алла усмехнулась. - Романы в книжных лавках да в библиотеках. А у нас с Ярославом любовь. Понятно? Любовь… В голосе Аллы был дерзкий вызов. Роза была поражена. Думала, что Алла отделается шуткой, станет отрицать. А тут на тебе - любовь. - Алла, что ты говоришь?.. Ты шутишь? - Этим не шутят, - уже как-то мягче, спокойней ответила Алла. - Любовь человеку дается однажды. - Господи! Да как же это? - Роза всерьез встревожилась. - А Валентин? Ведь он узнает. - И разойдемся. - Ты думаешь, это так просто? Нет, Алла, ты легкомысленная. - Не спорю: давно известно - все влюбленные легкомысленные, слепые и глухие, - согласилась Алла. - Ладно, Розик, не будем об этом, философ из меня не получится. Я говорю тебе серьезно: люблю и не могу без него жить. А там будь что будет. Что кто скажет, мне плевать… Валентина иногда жалко. Любви у нас с ним не было. Так, обвыклись и жили. - Она горько усмехнулась. - На что я ему? Был бы телевизор. Да машину купит. А больше ему ничего и не надо. Роза сгорала от любопытства, но Алла отрезала все пути: - Не задавай мне вопросов, и - прошу тебя - пусть пока все останется между нами. До поры до времени. А теперь - до свидания и не осуждай меня. Я ни в чем и ни перед кем не виновата. Запыленная председательская "Волга" остановилась у избы лесника Чура. Хозяин сидел на толстом бревне, приваленном к частоколу, босой, без рубахи, подставляя уже нежгучему заходящему солнцу бронзовую грудь, и под собственный аккомпанемент пел: Сегодня в конце дня Тимофей Чур распил на двоих поллитровку и теперь предавался воспоминаниям давно минувших лет, когда он был молод, служил в гвардии, участвовал в боях, был дважды ранен. Сильва сидела рядом, задорно виляла хвостом, вострила уши, но не пела, потому что пел сам хозяин, а петь дуэтом она не была обучена. На подкатившую "Волгу" Сильва дважды гавкнула, не сходя с места, а Чур, рывком растянув мехи, воскликнул, тоже не вставая: - Пламенный гвардейский привет начальству. Прошу садиться. Я вам сейчас сыграю чего пожелаете. Про дорогу хотите? - И запел: - Не хотите про дороги? И не надо: потому как по нашим дорогам далеко не уедешь. Сейчас на них пыль, а скоро будет грязь и туман. Верно говорю, начальник? Ярослав присел на бревно, а Кузьма Никитич продолжал стоять, с улыбкой говоря: - Да ты, Чур, оказывается, не человек, а произведение искусства. Тебя бы вмонтировать в раму - и в Третьяковку, в Москву. - А что? Можно и в Москву. Чем плохой экспонат? В ремесельном морячок один рисовал, - заговорил словоохотливый Чур. - Ворону чайкой звал, комнату - каютой, а козырек у кепки - форштевнем. Чудак был. А рисовать умел. У него талант, вроде как у Ярослава. Только Ярослав - человек. Это совесть человеческая. - Он обнял Ярослава одной рукой и продолжал, мотая лохматой головой: - Мы тебя любим и ценим. Ты солдат и честный человек. Критикуешь начальство - и правильно делаешь. Умный начальник не должен бояться критики, а должен бояться подхалима, елки-палки. А Погорельцев наш так глуп, что сам своей глупости понять не может. - Это почему же… - начал Кузьма Никитич, и Чур не дал ему закончить: - А потому, что все норовит других уму-разуму учить. Это первая примета глупости. Умный любит учиться, а глупый - других учить. Ярослав обратил внимание на его шрамы, кивнул на грудь: - Я вижу, вас не только моряк расписывал… - И фашист. Вот это под Мценском осенью сорок первого. А это на Днепре в сорок третьем… Орден Славы получил. - Эх, Тимофей, Тимофей, - заговорил Кузьма Никитич. - Гляжу я на тебя и думаю: человек-то ты хороший, да сгубила тебя проклятая водка. Ярослав слушал старого солдата и видел совсем другого человека, непохожего на того, каким он знал его до сего дня. Тимофей Чур снова независимо растянул мехи и запел: Пел самозабвенно, и на багровом лице его, освещенном косыми лучами, отражалась вся скорбь ветерана Великой Отечественной, та испепеляющая душу скорбь, которую не властны погасить годы. Пропев два куплета, он умолк и сказал, вытирая рукой глаза: - Мотив мне не нравится. Зато слова… Уу-х! Все нутро выворачивают. Вот бы Чайковский воскрес - он бы такой мотив к словам сочинил… Уу-хх! И снова лихо рванул мехи: - Давай веселей. Запел надтреснутым сухим голосом: Проходящие с поля женщины спешили домой, не останавливаясь, лишь роняли безобидные слова: - Во дает. И радио не надо. - И телевизор ни к чему. Можно продавать. Мужчины останавливались, подшучивали, ребятня толпилась вокруг. Но вот пришла с работы жена его, разбитная женщина с худым усталым лицом, взяла за руку, сказала властно: - Ну хватит горло надрывать. Сборище устроил. Пошли в дом. И увела его, оборвав недопетые песни. Люди расходились по домам. И только Алла пожалела, что так быстро оборвались песни Тимофея Чура, колышущие покой мягкого августовского вечера. Подходя к дому, она увидела на крыше Погорельцева и Саню Хмелько, поправлявших телевизионную антенну. Неделю назад полосой прошла буря, потрясла яблони в садах, поломала подгнившие деревья, кое-где порвала рубероид и толь на крышах, а у них повалила антенну. А без телевизора скучно жить Валентину Георгиевичу, телевизор - его слабость, его любовь, университет, отдых, одним еловом, вторая жизнь. И оттого, что Погорельцеву помогал сын Филиппа Хмелько и что Погорельцев не может и дня жить без телевизора, Алла почувствовала какую-то унизительную неприязнь к мужу и подумала: "Нет, не будет он переживать мой уход. В телевизоре найдет забвение и покой". Она вошла в дом и вдруг ощутила беспредельную тупую усталость. Нужно было готовить ужин, а она опустилась на тахту и уставилась неподвижным взглядом в ландыши на стене. Они казались живыми, даже как будто пахли. Эти ландыши, написанные Ярославом, ее ландыши, никогда не завянут, они вечны, они навсегда. Вошли Погорельцев и Хмелько, включили телевизор. Передавали футбольный матч. - Порядок! - восторженно воскликнул Погорельцев. - Мы с тобой, Саня, будем смотреть футбол. Аллочка, у тебя найдется чего-нибудь закусить? - Голос мирный, а взгляд даже как будто виноватый. - Будете ужинать, - сухо сказала Алла и вышла на кухню. Ей хотелось тишины, пусть даже непрочной, той, которая бывает перед грозой. Алла почистила молодой картошки, поставила отваривать на плиту, разделала селедку, достала малосольных огурцов. Потом сделала салат из помидоров и репчатого лука, приправила укропом и петрушкой, залила подсолнечным маслом. И стала ждать, когда сварится картошка. А Погорельцеву не терпелось: он даже от футбола отвлекся, заглянул на кухню: - Ну как? - И, увидав закуску, воскликнул: - Порядок. Саня, можно начинать! Мы где будем, на кухне или там? - вопрос относился к жене. - Где хотите. - А ты? Я не буду. - Ну, как знаешь. В таком случае мы здесь, на кухне, устроимся. Алла переключила телевизор на другую программу. Певица в длинном платье заканчивала старинную песню: Алла выключила телевизор. Заныло сердце, защемило, словно для одной Аллы была пропета эта песня. Алла набросила на плечи белый пуховый платок и вышла за калитку, мысленно повторяя: "Не корите меня, не браните, мне и так тяжело, тяжело". Солнце уж зашло, и все звуки четко слышались в чистом прозрачном воздухе. В просторном шелковистом небе медленно плыло алое облако, похожее на парус. Скорей бы развязка. Будет ли Ярослав говорить сегодня с Рожновым и что он ему ответит? Ярослав вернулся домой уже затемно, но Афанасий Васильевич еще не спал, Ярослава встретил недовольным взглядом. Ярослав начал с ходу рассказывать о стойбище горе-туристов. - Знаю, - со вздохом обронил старый лесник. - А что с такими сделаешь? Новый закон приняли против нарушителей порядка и разных уголовников. А преступления все равно есть. Отчего, думаешь? Законы плохи? Нет, законы у нас неплохи. Разговор о хулиганах уводил в сторону от главного, смягчил недовольный настрой старика. Ярослав понимал: главная тема - впереди, объяснений не избежать. Да он и не собирался. Афанасий Васильевич посмотрел на Ярослава в упор и спросил без обиняков: - С Аллой-то Петровной у вас что? Шуры-муры? Ярослав ответил с достоинством: - Любовь, Афанасий Васильевич… Дело у нас серьезное, - он смотрел на старика открыто и честно, и тот все понял, сказал: - Да уж куда серьезнее, коли любовь. Помолчали. Ярослав ждал. Пусть старик спрашивает. Афанасий Васильевич думал, уставившись в угол. Узловатые руки его лежали на коленях. Ярослав заметил, что пальцы вздрагивают: волнуется. Старик заговорил без напряжения и дружелюбно: - Беда мне с тобой, парень. И вроде бы неглупый, и расторопный, а вот поди же - нашел топор под лавкой. Так только лентяи поступают - берут, что под рукой окажется. Поискать им лень. Ярослав молча покачал головой, дескать, не тот случай. Старик живо сказал: - Что? Не согласен? Не прав я? - Мы любим… - глухо выдохнул Ярослав. - Так ведь замужняя она! - уже воскликнул Рожнов, раздосадованный непонятливостью Ярослава. - Девчат у нас мало, что ли, которые в невестах скучают? Ярослав снова покачал головой, и мягкая ласковая улыбка чуть-чуть скользнула по его лицу. - Сердце, значит, не лежит, - резюмировал старик. - Оно конечно, сердцу не прикажешь. Алла Петровна - она красивая. Только ведь не зря говорят: на красивую глядеть хорошо, а с умной жить легко. - Она умная, - сказал Ярослав. - Да знаю, есть ум. Все при ней. Про нее не скажешь: красна ягодка, да на вкус горька… Что ж, получается, что с Валентином-то они не в ладах… Это верно: на что клад, коли в семье лад. А там, значит, ладу нет. Ну гляди, я тебе не судья и не советчик. Сам заварил кашу, тебе и расхлебывать. Скажу только: не теряй голову, она у тебя одна и не пуста. Думай перед тем, как сделать, а не тогда, когда сделаешь. Вот и весь мой тебе сказ. - Я думал, Афанасий Васильевич, много думал. - Ну и как же вы? Жить где собираетесь? Или об этом не думали? "Да, значит, отказ. Дело осложняется", - решил Ярослав. - Почему же? Думали. Снимать будем, пока своим жильем не обзаведемся. - Я не об этом, - уточнил старик. - Выходит, тут останетесь? У нас? Али куда в отъезд подадитесь? - Желательно здесь. Привыкли. Мне у вас нравится, Алле Петровне - тоже. - Оно конечно, добро не искать надо по белу свету, а создавать там, где ты есть, - одобрил Афанасий Васильевич. Решение Ярослава оставаться здесь пришлось ему по душе. - В таком разе и снимать незачем. Живите тут у меня. Места хватает. Ярослав весь засиял, встрепенулся. - Спасибо, Афанасий Васильевич. Но тот никаких восторгов не изъявлял, напротив, был озабочен. - Родители-то как, одобряют? Ярослав стушевался. - Родители? - повторил он ненужно, не зная, как ответить. - Честно говоря, они не знают. Окончательно мы решили только сегодня. Ну а раньше я не хотел им говорить. Пришлось бы сообщить, что замужняя… Старики мои без предрассудков, но все-таки… - Так-то оно так, да выходит и этак: замужняя невеста. То-то и оно. Только я вот о чем мозгую - не погубил бы ты бабу. - Он смотрел на Ярослава внимательно, вопрошающе, как добрый друг и старший товарищ. - Я вас не понимаю, Афанасий Васильевич. - Любовь, она что водка - разум мутит. Когда молод - тебе все нипочем. А ну как разлюбишь? Что тогда? Погибель. Не для тебя, а для нее, для Аллы Петровны. Потому как ты себе другую найдешь, помоложе? А она? К Погорельцеву возвращаться? Не примет. А хоть бы и принял - сама не пойдет: гордая она. - О чем вы говорите, Афанасий Васильевич? Никакая другая мне не нужна - ни сегодня, ни через двадцать лет. - В молодости все так говорят. Не зарекайся. Уже когда погасили свет и легли спать, Ярослав неожиданно спросил: - А вы изменяли своей жене? Старик не удивился и не обиделся. Ответил вполне серьезно: - Кто об этом знает? Про такое никто не должен знать. |
||
|