"Свет не без добрых людей" - читать интересную книгу автора (Шевцов Иван Михайлович)

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ


1

Роман Петрович Булыга стоял в своем кабинете у окна и устало глядел на будущий парк, только что заложенный молодежью. Рабочий день давно окончился, секретарша ушла, оставив на директорском столе кипу бумаг, в доме стояла тишина, располагающая к спокойному раздумью. Такие минуты редко случались в жизни Булыги, до предела заполненной бесконечными заботами и неизбежной суетой. Умиленно глядя на молодые клены, липы, тополя и ясени, Роман Петрович чувствовал внутреннюю удовлетворенность: он умел радоваться любому свершению - построенному складу, купленному племенному быку, смонтированному радиоузлу. "Вот только приживутся ли все деревья? - с присущей ему заботой думал директор. - Да, молодежь горячая пошла, но многого в хозяйстве не соображает. Не понимает главного - каждое дело стоит затрат, обходится в копейку, повышает себестоимость продукции".

Правда; расчистка гая и посадка нового парка совхозу ничего не стоила - это результат молодежных воскресников. Но комсомольцы так разбежались в своих фантазиях, что теперь их не остановишь. Требуют построить мост через реку, чтобы связать центр усадьбы с гаем. Конечно, мост - не плохое дело. А кто будет финансировать строительство, за чей счет строить? Положить его на себестоимость продукции Роман Петрович не согласен. Государство требует много свинины и молока, притом - дешевой свинины, дешевого молока. Молоко и мясо - жизненная необходимость, а мост это уже роскошь. Есть кладка - и хорошо. Весной сносит - не беда, новую соорудим. Роскоши Булыга не любил и готов был отказывать себе во многом. И плотина, которую предлагают строить комсомольцы, чтобы поднять уровень Зарянки, - тоже недопустимая роскошь. Правда, Федор Незабудка утверждает, что совхоз не понесет никаких затрат, все будет сделано руками комсомольцев и в свободное время. Но Булыга не верит этим сказкам. Придется бросить на строительство плотины самосвалы, бульдозеры - не будешь же вручную таскать камни и рыть землю. Опять же, расход горючего, моторесурсы, кой-какие стройматериалы. А смысл какой, что за польза? Подумаешь - полноводной река станет, больше рыбы разведется, хороший пляж устроят, с вышки будут нырять в воду. Это уже роскошь. И пианино, о котором парторг и комсорг прожужжали ему все уши, тоже вещь ненужная для совхоза. Стоять будет в клубе, каждый мальчишка бренчать будет, сломает, а оно больших денег стоит. Есть баян, аккордеон, балалайки и прочие гитары - пожалуйста, занимайтесь самодеятельностью. А пианино ни к чему - уж лучше на эти деньги купить медные трубы, завести свой духовой оркестр. Это все-таки солидно. Скажем, торжественное собрание идет: оркестр исполняет гимн. Вручают премии передовикам - оркестр играет туш. Все, как положено, настроение создает. Или даже просто в выходной день спортивные состязания либо обыкновенный отдых в гаю - снова оркестр не помешает. А пианино что, баловство одно, интеллигентская забава.

А вот Посадова утверждает, что медные трубы - это архаизм и пошлость и что пора подумать об открытии музыкальной школы. Но это в ней, конечно, говорит уже бывшая актриса, а не партийный работник. Когда-нибудь со временем, этак лет через десять, можно и музыкальную школу открыть. Но сейчас и разговору быть не может и нечего народ возмущать. А все Гуров. Он становится невыносим со своими прожектами. И обиднее всего, что его поддерживает Посадова. Говоря откровенно, Михаил Гуров отличный работник, и уж кто, как не Роман Петрович, искренне ценит и уважает его и готов поддержать все его разумные начинания. Предложил, скажем, Михаил из списанного дизеля сделать небольшую электростанцию для шестой бригады, и Роман Петрович решительно поддержал его. Электростанция уже готова, теперь самая отдаленная бригада получила свет и, главное, энергию для ферм.

Возмущает Романа Петровича и горячность Веры: тоже нашла где инициативу проявлять - лес, охрана природы, фауна и флора!.. А того не знает, что эта заповедная фауна живьем поедает заповедную флору. Лосей вон сколько развелось. Что от них пользы человеку? Так, вроде забавной игрушки. Зато вред всем видимый, - посчитай-ка, сколько каждый лось съедает за год молодых деревьев. Целые рощи губят эти прожорливые истребители лесных порослей. А дикие кабаны! Тут уж совсем до абсурда доходит. Стадами бродят по полям совхоза буквально тонны отличной свинины - пожирают совхозные овощи, картофель, топчут клевера. А трогать их не смей - охота на них запрещена. А на кой черт они сдались, эти экземпляры! Для науки? Да если ученым потребуется дикая свинья, то любую домашнюю без особого труда можно превратить в дикую. Гораздо труднее сделать наоборот.

Роман Петрович подошел к столу, взял в руки толстую книгу Леонида Леонова "Русский лес", посмотрел на нее с опаской, полистал и положил обратно. Это Вера принесла ему, советует прочитать, говорит, очень интересно и поучительно. Ленинскую премию дали. Библиотека готовит читательскую конференцию по этой книге, предлагают директору выступить, увязать с состоянием лесного хозяйства совхоза "Партизан". Ох, уж эта артистка-младшая, козла от барана не отличит, а тоже с фантазиями лезет: новоявленный друг природы. Знаем мы этих друзей. Ты вот лучше посоветуй, где взять кормов, так чтоб их на весь год хватило, чтоб не покупать у государства. Будь другом свиней и коров, поди на ферму поработай. А ты, небось, еще не удосужилась побывать там, хотя б для интереса.

Но перед атакой Гурова Роман Петрович не устоял, назначил лесника - Федота Котова, нашел для него зарплату. Булыга хорошо знал Федота Котова еще по годам партизанским, как человека исключительной храбрости и честности. Честных людей Роман Петрович уважал - сам он был человеком искренним и честным.

Федот Котов уже в первые дни своей службы в должности лесника составил несколько протоколов на самовольные порубки леса. Сейчас эти протоколы лежали на директорском столе, Булыга должен был их утвердить и направить в суд. Роман Петрович знал, что "удар по карману" заставит остепениться даже злостных порубщиков. Среди ответчиков в одном из протоколов он прочитал имя Станислава Балалайкина. Прежде чем утвердить этот протокол, директор задумался: не поймут ли это как личную месть за те деньги, которые Булыга уплатил Балалайкину за убитую козу. Дело в том, что Станислав Балалайкин рубил деревья не в гаю и даже не в совхозном лесу. Он спилил два столетних тополя на улице возле своего дома, а могучую липу засушил, подрубив ей корни. На вопрос, зачем он это сделал, Балалайкин отвечал:

- А потому и спилил, что картошке моей на усадьбе мешали - много соков из земли пили и солнце застили.

Он считал себя совершенно правым, потому что заботился о своем огороде. Тополя и липа - они ему совсем ни к чему, а картошка - это необходимый в семье продукт. Это, во-первых. А во-вторых, рассуждал Станислав, коль эти деревья стоят под окном его дома, значит они являются его собственностью. Правда, когда сажали эти деревья, Станислава еще на свете не было, и кто их сажал, он знать не знает. Хату построил свою здесь потому, что это место ему выделили. Вот и все.

Сумма штрафа, которую Балалайкин должен был уплатить за три толстых дерева, была довольно внушительной, превышала его месячный заработок. Подписать протокол означало поставить семью Балалайкина на какое-то время в тяжелое материальное положение. Не подписать, простить - значит сделать нехороший прецедент для других. Пойдут рубить направо и налево.

Роман Петрович снял трубку и позвонил домой Посадовой, спросил ее мнение, как быть с Балалайкиным. Надежда Павловна ответила тоже не сразу, после паузы, но ответила решительно:

- С нарушителями нельзя либеральничать. Дай только палец - они и руку откусят.

- Согласен с тобой, - твердо сказал Булыга и подписал протокол.


2

Федот Котов еще задолго до читательской конференции, организованной Верой, прочитал роман Леонова "Русский лес". Книга эта вызывала в нем вместе с гневом тоску и уныние: он видел, как жизнь проходит мимо этой книги, и священная боль писателя, крик души его и совести не в состоянии опрокинуть Грацианских, пустивших свои ядовитые корни глубоко в русскую почву, пьющих ее соки, безжалостно засушивающих все сильное и прекрасное, как засушил Станислав могучую липу. Он видел, что в жизни Грацианский продолжает преуспевать, он неистребим в своей изворотливости и чертовской кошачьей живучести и что многие ответственные и безответственные товарищи по-настоящему не понимают всей омерзительной сущности Грацианских и их опасности для общества.

Федот Котов выступил на читательской конференции с интересной взволнованной речью. Он говорил, что в книгах, в газетах писатели много пишут об охране природы, только вся их писанина никого ни к чему не обязывает, проходит впустую, и все остается так, как было. Он не только сердцем чувствовал, но и по-настоящему, по-мужски глубоко и преданно любил природу, возмущался нещадным истреблением лесов.

Этот 48-летний, невысокого роста, сутулый человек, переживший трагедию войны и потерявший жену и двоих детей, выглядел старше своих лет. Седые, с табачной желтизной, пышные запорожские усы, угрюмое, землистого цвета, все в глубоких морщинах лицо придавало ему вид суровый и замкнутый, и лишь глаза, не утратившие живого блеска, приветливые, постоянно светились живой глубокой мыслью, иногда близкой и отзывчивой, а в другой раз далекой, куда-то устремленной, недоступной и непонятной.

Жил Федот совершенно один, сам себе готовил пищу, сам стирал. Иногда он ходил в клуб в кино, на вечера и собрания, но большую часть свободного времени проводил у себя дома, в новой избе-пятистенке с резными наличниками, украшенными затейливым рисунком, фигурками птиц и животных. Страсть к резьбе по дереву в нем родилась еще в годы юности. Федот тогда делал оригинальные изящные трубки для курильщиков, трости с собачьими головками, шкатулки, вешалки и прочие, как говорил его покойный отец, безделушки. В тридцать девятом году у Федота родился первенец, Гена, а через год - второй сын, Толя. У ребят было много деревянных игрушек.

После войны, оставшись один, Федот продолжал по-прежнему вырезать из дерева фигурки для детей, которые - верил - рано или поздно должны отыскаться. Вся мебель в доме была резная. Обеденный стол в первой комнате стоял на куриных ножках. Второй стол имел форму подосиновика на крепкой устойчивой ноге, а вокруг него стояли табуретки - грибы: боровик, подберезовик, рыжик, лисичка. Настольная лампа напоминала початок кукурузы, а полочки, вешалки, тумбочки были украшены затейливыми изящными узорами и фигурками. Две длинных скамейки во второй комнате были сплошь заставлены разными фигурами и группами на мотивы русских сказок.

Тихий, скромный и замкнутый по своей натуре, Федот Котов мало общался с людьми, и в его дом никто особенно, кроме ребятишек, не заглядывал.

После читательской конференции Вера решила побывать в доме лесника. Ей хотелось посмотреть на работы умельца, о которых она много наслышалась и от Сорокина, и от Тимоши.

Котов встретил библиотекаршу приветливо, с тем гостеприимным радушием, с которым встречают русские люди добрых гостей. Глядя восторженно-удивленными глазами на бесчисленные фигурки и композиции, на Витязя и Черномора, Царевну-лягушку, на Ивана-царевича и трех богатырей, на медведя, зайцев, серого волка и дикого кабана, на бой петухов и двуликую голову Черчилля, Вера невольно воскликнула:

- Да у вас же тут, Федот Алексеевич, целый музей! Сокровищница народного творчества!.. Это же надо людям показать, в Москву, на выставку надо.

- Что вы, шутите, Вера Ивановна, - смущенно пряча глаза, говорил Котов.

- Да вы сами не понимаете, что у вас здесь такое! Вы - художник, художник-самоучка. У вас золотые руки, Федот Алексеевич. И как странно, как обидно, что об этом никто не знает. И я до сих пор ничего не знала… Нет, ну как это чудесно, как здорово, талантливо, - продолжала искренне восторгаться Вера. - Вот это что? Царевна в темнице?

- Да. "В темнице той царевна тужит, а бурый волк ей верно служит", - тихо, все еще не поборов смущения, ответил Федот. - А вот ступа с бабою-ягой. "Там царь Кащей над златом чахнет…" Все, как у Александра Сергеевича Пушкина… А меня за это в колдуны записали.

- В колдуны? Вы это серьезно или в шутку?

- Зачем в шутку - всерьез. Есть тут у нас всякие люди.

- А давайте все это покажем людям, - предложила Вера. - В клубе выставку устроим. Обязательно. Дорогой Федот Алексеевич, не возражайте, не скромничайте. Это будет чудесная выставка, праздник наш. В газете надо написать и снимки поместить.

- Да что вы, Вера Ивановна. Зачем? Я ведь так, для себя делал, для детей. Ребята ко мне заходят, интересуются. И сами пробуют вырезать. Возьмешь ножик и покажешь одному, другому, - глядишь, получается. Они ведь смышленые, ребятишки-то.

Увлекшись работами Котова, Вера не заметила, как при упоминании о ребятишках изменилось настроение Федота Алексеевича. Он как-то сразу опечалился, глаза поблекли, стали мутными.

- Садитесь, пожалуйста, Вера Ивановна. Я очень рад, что вы зашли ко мне… У меня, знаете ли, есть до вас просьба. Может, вы чем-нибудь поможете мне.

- Пожалуйста, Федот Алексеевич, я к вашим услугам.

Вера опустилась как-то нерешительно на деревянный рыжик и застыла в выжидательной готовности. Котов сел рядом на боровик и положил тяжелую шершавую руку на стол-подосиновик, нервно шевеля очень послушными, хотя и огрубевшими пальцами. Было видно, как он старается скрыть свое волнение и не может.

Он говорил несмело, точно не был убежден в необходимости и даже возможности такого разговора:

- В газетах все читаю - находят родители детей своих, которые в войну потерялись… То там, то сям - находят. И у нас тут у одной нашелся сын, на чужую фамилию был записан… Я все думаю, что и мои тоже где-нибудь есть живые, только, может, фамилия у них теперь другая. Быть того не должно, чтоб оба так и погибли. Находятся же у других - должны и мои найтись. Пускай жена, ладно, ее, наверное, уже нет на свете, это определенно нет, иначе приехала б, разыскала меня. А дети живы. Во сне все их вижу маленькими, какими они были, когда война началась.

От его первых слов что-то неожиданно тяжкое, глухое свалилось на Веру, глаза ее расширились и округлились, как у птицы, лицо застыло в немом ожидании. Ей хотелось сказать: продолжайте, пожалуйста, говорите, но язык точно одеревенел, не поворачивался. А Котов продолжал рассказывать:

- У нас тут в войну партизанский край был, вы, наверное, слышали. Советская власть в тылу фашистов, и ничего они с нами поделать не могли. А когда уже их армии в декабре сорок третьего года отступать начали, тут нам труба; им-то, немцам, надо отступать через наш край, фронт, как известно, сплошной, в линию, войск видимо-невидимо - тут как пить дать сомнут они нас. Ну, тогда, значит, наш командир, товарищ Егоров Захар Семеныч, приказ отдал по всем бригадам, чтобы в момент немецкого отступления бить гадов с тыла и мелкими отрядами просачиваться через ихнюю линию фронта к своим, к Красной Армии. Двадцать второго декабря, как сейчас помню, наш отряд построился вот здесь, в гаю, где баба Комариха жила. Командир приказ отдал, положение объявил. "Трудно, говорит, нам будет, жарко, на прорыв фашистского фронта идем. Но делать нечего. Прорвемся или погибнем". А семья моя - жена и двое ребятишек, Гена и Толя, - жила тут же, в Забродье, где теперь столовая выстроена. Что мне делать? Брать их с собой никак нельзя - кабы повзрослей, тогда другое дело. А так что ж получается: старшему, Генке, пять годков, а Толе всего четыре. Куда с такой армией пойдешь? А морозы уже по-зимнему стукнули, снег выпал выше щиколотки. Если их с собой брать в это пекло, то все равно не выживут, дай, думаю, оставлю здесь, авось уцелеют, пока вражеский фронт проходить будет, сховаются в погребе, как ховались в сорок первом. И прощаться, думаю, не пойду. Только расстройство одно будет, пойдут слезы, причитания…

Котов замолчал, передохнул, как после быстрого бега, проглотил подступивший к горлу комок, чаще заморгал влажными, блестящими глазами, закурил папиросу. Спичку не гасил, глядя молча на огонь, ждал, когда вся сгорит. Огонек медленно бежал к его пожелтевшим пальцам, лизнул их, попробовал разжать. Но пальцы никак не реагировали на жар и не разжимались. Огонек сдался и погас. Тогда Котов продолжал:

- И только это мы начали по-быстрому собирать свои партизанские походные мешки, как вижу, жена моя Валентина Сергеевна с винтовкой и с вещевым мешком за плечами бежит прямо к нам, а ребятишки оба с обеих сторон за руки ейные держатся. "Ты что ж, говорит, решил нас на съедение фашистам оставить, на милость Гитлера! Ты разве ж не знаешь, что милости нам от изверга не будет. Все равно погибать. Так лучше все вместе погибнем". Я ей говорю: "Успокойся, Валюта, туту вас больше шансов уцелеть. В погреб попрячетесь". А она ни в какую, и слушать даже не хочет. Ну, знаю, ее не переспоришь, на своем настоит. Дивная была женщина, ох, какая была женщина, таких теперь редко найдешь! Она и в разведку ходила, и за ранеными доглядала, и пошьет партизанам, и постирает, и приготовит. А что уж смелая была - так, скажу я вам, на редкость. И душевности необыкновенной… Вот и решай, как тут мне быть. Я до командира, докладываю ему, как оно получается. Он к жене, говорит: "Валентина Сергеевна, лучше тебе остаться. Ведь мы в атаку, может быть, пойдем, в рукопашную, под неприятельским огнем ползать придется. Да к тому ж, пойми, что не лето теперь, замерзнут ребятишки. Да и отряду обузой будешь". А она головой крутит: нет, мол, сама все понимаю, да только не останусь. "А если, говорит, отряду обузой, так вы на нас внимания не обращайте, будто нас и вовсе нет, действуйте, как вам надобно. А мы следом за вами будем держаться". Видит и командир такое дело, что она решилась твердо. "Ладно, говорит, разрешаю тебе, Федот, идти следом за отрядом с женой и ребятишками. И возьми к себе Мишку Гурова". Вы знаете его. Тот постарше моих был, ему годков двенадцать, считай, в то время уже было. И хоть малец он отчаянный, - ох, и сорвиголова был, - все ж дитя, что ни говори, и на такое дело жалко его пускать, к тому же сирота, ни отца, ни матери. Пошли мы - отряд вперед, а я со своим семейством да с Михаилом позади. Продуктов кой-каких взяли, известно, не к теще идем, да патроны, да гранаты. К вечеру дошли до речки, не наша Зарянка, а другая, побольше нашей будет. Смотрим, никаких переправ нигде не видать, люди в панике толкутся у берега, переправляются кто как может, потому что немец уже на пятки, можно сказать, наступает, сзади стрельбу слыхать и впереди тоже. А по реке льдины плывут и снег. Что тут делать? Я автомат свой жене передал, а сам схватил Генку под мышку да в ледяную воду в чем был - и поплыл. А жене велел ждать меня тут на берегу. Плаваю я, не хвалясь, сильно. Знаете озеро, что возле "Победы"? Так я его, бывало, переплывал до острова и обратно. А там, считай, двести метров будет… Так вот, переправил я старшого сынишку на тот берег, посадил прямо на снег да живей обратно за вторым парнишкой поплыл. Промок, как полагается, насквозь. Схватил этаким манером Толю и поплыли - теперь уже все сразу: по одну сторону Валя с винтовкой и с моим автоматом, - тоже хорошо плавала, - по другую Мишка Гуров. Перебрались на тот берег, еще отдышаться не успели, гляжу, стоит Миша на снегу босиком, весь посинел и нога об ногу трет. "Где, спрашиваю, валенки твои?" - "Течением, говорит, унесло". Вот не было печали, так черти накачали. Что тут делать? Снял я с рук свои меховые, из овчины, рукавицы: "На, говорю, надевай". Надел это он на ноги мои рукавицы вместо валенок, и так мы, мокрые, обледенелые с ног до головы, побрели вслед за отрядом прямо по снегу, по целине.

Погасла папироса. Котов вмял окурок в деревянную, похожую на кленовый лист пепельницу, тут же закурил новую папиросу и продолжал:

- Натерпелись мы такого, что лучше и не слушать вам. День и ночь шли по болотам, по снегу, а кругом немецкие заслоны, на каждом шагу трупы людей, и наших, и немцев, - жутко. Ноги до крови порастирали, обессилели, шагу ступить не можем. Валя моя на что женщина сильная была, а и то не выдержала. "Застрели, говорит, нас с ребятами, пробирайся вдвоем с Мишкой. Все равно всем нам не пробиться - все погибнем". А так хоть вы вдвоем живы останетесь. Ну разве ж это возможно, чтоб отец детей своих родных и жену собственноручно убивал? Да что ж я, зверь какой? "Нет, говорю, Валюша, будь что будет, только теперь-то мы все вместе остаемся…" На шестые сутки уже совсем выбились из сил, вышли на опушку леса, легли и думаем - все, конец нашим страданиям. Пошел снежок, морозить начало. Я спрашиваю ребятишек: ну как, холодно, мол. Они головками отрицательно качают, так слабенько, а говорить уже не могут. Вижу, засыпают. Значит, все, конец, замерзнем. И самого меня в сон клонит. Ничего уже поделать не могу - силы и меня покинули. Не евши уже дня три идем, все для ребят берегли, какие были продукты, а сами так, крошку хлеба проглотишь - и ладно. Только это я было подумал о том, что гибель наша пришла, вижу, прямо в нашу сторону в белых халатах на лыжах огромное войско движется. Это были наши - красноармейцы. Подобрали нас, накормили, в полевой госпиталь доставили. Только разделили: меня с Мишей, как мы немного лучше себя чувствовали, в санбат направили, а жену с ребятами куда-то в тыл увезли на излечение: сильно они пообморозились и совсем были больные. Слышал, что их отвезли сразу в деревню Стайки Калининской области. А больше ничего о них и не слыхал. Ни одной весточки. Что с ними сталось, никто не ведает. Куда я только ни писал, ответ везде один: такие не значатся. Сразу, как война кончилась, я сюда приехал, все ждал, глаза все проглядел, вот, думаю, придут. По ночам просыпался, все мне то стук казался под окном, а то голоса ихние слышал. Вот, как живые, так явственно говорят, что сердце замрет. Выскочу я на улицу среди ночи, погляжу, послушаю. Никого нет. Тишина. Только звезды мигают в небе, а на земле я один, совсем один-одинешенек. Дом построил, игрушки вот эти и столы и стулья - все для ребят своих делал, все ждал. И поверите, Вера Ивановна, и сейчас все еще жду. Не могут они не прийти, отыщутся. Я так думаю: могли они в детский дом попасть. А там их на другую фамилию могли записать, усыновить добрые люди могли. Вот я и хотел с вами посоветоваться: что мне делать, куда можно еще обратиться?

Он смотрел на Веру влажными от подступивших скупых мужских слез глазами и продолжал, затягиваясь дымом папиросы:

- Жены, конечно, нет в живых. Она бы приехала. Я ездил и к ее родителям в город Борисов. Нет ее и там, не появлялась. О ребятах тоже ничего не слышали. А я вот думаю: объявили б по радио после последних известий, что вот гражданин такой-то ищет детей своих Геннадия и Анатолия. Теперь это уже двадцатилетние ребята, наверное работают, а может, и учатся. Где родились, они не помнят, и родителей своих, может, не помнят, и фамилии настоящей не знают. Только я думаю, одно они не могут не помнить, как через ледяную реку переплывали, как у Миши валенки водой унесло. Такое остается в детской памяти на всю жизнь. Этого нельзя забыть никак. Вот бы так и спросить по радио: где вы, Гена и Толя?! Отзовитесь! Вас батька ищет, ждет вас…

Вера достала платок, вытерла слезы, а он виновато сказал:

- Расстроил я только вас, простите меня.

- Что вы, Федот Алексеевич, это вы меня простите… Я сейчас ничего вам сказать не могу, я должна подумать, посоветоваться. Может, не по радио, может, лучше написать в газету все, что вы мне рассказали, и вдруг ваши ребята прочтут и вспомнят.

- Чтобы, значит, все Геннадии и Анатолии прочитали, вот как бы это сделать?

Но Вера до того расстроилась и растерялась, что только и могла ответить:

- Я подумаю, посоветуюсь.

Придя домой, она рассказала Надежде Павловне все, что узнала о Котове. Посадова выслушала ее спокойно и внимательно. Рассказ Веры не был для нее новостью; она сама лет десять тому назад принимала участие в розыске детей Федота Алексеевича, но безуспешно. Уверенная в том, что семья Котова погибла, она считала дальнейшие поиски напрасными. Теперь же встревоженный рассказ Веры и ее предложение написать в газету о детях Котова, напомнить им эпизоды, которые могли сохраниться в детской впечатлительной памяти, повергли Посадову в озабоченное раздумье. В самом деле, рассуждала она, сейчас ребята, если они живы, в комсомольском возрасте, газеты, несомненно, читают, и, конечно, "Комсомольскую правду", самую массовую и самую популярную среди молодежи. Если, паче чаяния, сами они не прочтут, то прочтут другие и покажут эту корреспонденцию всем своим знакомым и друзьям по имени Геннадий и Анатолий, обратят их внимание. Мысль такая Посадовой понравилась, и она поддержала Веру.

Не прошла мимо внимания Надежды Павловны и еще одна деталь из рассказа Веры: ребятишки часто заходят к Федоту Алексеевичу и не только смотрят его деревянные художественные изделия, но и сами пробуют свои силы в резьбе. А нельзя ли привлечь Котова к трудовому художественному воспитанию детворы? Создать при школе или при совхозном клубе кружок резьбы по дереву, и пусть Федот Алексеевич учит ребятишек интересному ремеслу: в жизни им все пригодится. Она понимала, что здесь, в резьбе по дереву, трудовое воспитание наиболее полно сливается с художественным, что созданные детьми произведения могут найти широкое применение в селах их совхоза, - это будет одна из сторон эстетического воспитания трудящихся. Понравилась Посадовой и мысль о выставке работ Котова.

В ту же ночь Вера написала первую в своей жизни корреспонденцию "Где вы, дети мои? Откликнитесь!" и послала ее в "Комсомольскую правду". Написала под свежим впечатлением, вложила в нее всю свою душу и неумолимое желание помочь человеку. Она чувствовала большое удовлетворение от сделанного ею дела и первый раз в жизни поняла, какое это счастье - делать добро людям!


3

Наконец-то, хоть и с опозданием, пришла мягкая, сухая и безветренная осень, разбросав по лесам и рощицам щедрые яркие свои краски. В эти короткие дни освещенный сеющим, как сквозь марлю, нежарким солнцем гай был похож на большой костер, весь охваченный оранжево-желтым пламенем. Ярко-красные осины, оранжевые клены и лини, золотисто-звонкие старые березы длинными всполохами вырывались из кипящего густым багрянцем молодняка и вздымались к бледному, выцветшему за лето небу, точно хотели поджечь его своими огненными языками. Но небо, уже остывшее, холодное, не боялось их жаркого огня, оно созывало со всех сторон горизонта низкие студеные тучи, швыряло их друг на друга, рождая потоки пронизывающего ветра, который своим упругим и сильным дыханием гасил багрянолистые лесные костры. С деревьев падал незвонкий лист, вначале со старых, столетних, потом с молодых. Самые молодые побеги дольше всех держали листву.

Федот Котов целыми днями, а часто и ночами, то верхом на лошади, то пешком с ружьишком за спиной, бродил по лесу осторожно и все слушал, не стонут ли под гулкими ударами топора молодые березы, не плачут ли под воющий свист пилы ели и сосны. Нет, все было тихо: недавнее решение суда больно ударило по карману семерых самых злостных порубщиков леса. Весть эта раскатами осеннего грома прокатилась по всем окрестным деревням, заставила многих задуматься.

Молчал успокоившийся лес. Должно быть, и он понимал, что произошло нечто очень для него отрадное, люди опомнились, разум победил слепые инстинкты. Хорошо и легко дышится в лесу, а еще лучше думается.

Хорошие мысли плыли в седеющей голове Федота. Вера Титова сообщила ему, что письмо в газету послано. Теперь остается лишь ждать. Это было светлое ожидание: в нем затеплилась самая главная в жизни надежда. А недавно с ним разговаривала Посадова, предлагала учить ребятишек художественному ремеслу - резьбе по дереву. Что ж, предложение правильное, и Котов ответил на него согласием. И еще попросила его Надежда Павловна дать свои работы в клуб на выставку. Это будет первый шаг для создания кружка резьбы по дереву. И на это Котов согласился. Предложения парторга разбудили в душе старого партизана нечто такое, что долгое время было заковано и приглушено: жажду творчества. Оригинальная мысль родилась в нем: создать в гаю детский утолок и оформить его большими деревянными скульптурами, теремками и грибками на сюжеты самых популярных и любимых детворой сказок. И все это сделает он, Федот Котов, с помощью своих будущих питомцев.

Федот Алексеевич пошел в гай, чтобы выбрать наиболее подходящее место для детского уголка. Возле орехового куста ему попалось оригинальной формы маленькое корневище. Котов вообще привык видеть в каждом кусочке дерева профиль животного, птицы или человека. У него был глаз скульптора, и, наверное, попадись он в молодости на глаза чуткому художнику, из него мог бы получиться большой ваятель. Но сколько еще самородков, таящихся в гуще народных масс, живущих вдали от культурных центров, сколько талантов, самобытных, ярких и сильных, глохнет в утробе нелегкой житейской суеты, так и не появившись на ниве культуры. Но нива есть нива, и она не может быть пустой. Тогда на ней густо, бойко, шумно, толкая друг друга и крича во все глотки о своей врожденной гениальности, растут и процветают сорняки.

Присев на сваленную бурей ель, Федот Алексеевич начал вырезать из орехового корневища осторожно крадущуюся к добыче лису. Фигурка получилась забавной и выразительной, в умелых руках мастера кусок обыкновенного сухого дерева превратился в живого коварного зверька. Дня два носил в кармане лесник свою лису. Идет по лесу, устанет, присядет на пенек отдохнуть и давай ковырять ножиком, совершенствовать свое произведение.

Однажды Котов шел по тропинке гая вдоль берега реки и увидал впереди себя метров за сто сидящую над рекой на вершине самого крутого обрыва женщину с ребенком. Он сразу узнал в ней свою соседку Зину Яловец и замедлил шаг. Что-то подозрительно-тревожное увидал Котов в позе женщины, сидящей над обрывом. Он знал, что Антон Яловец избивает свою жену, - сам Федот Алексеевич не раз по ночам слышал приглушенный и такой безысходный, неутешно-обреченный плач Зины, видел по утрам ее припухшие от слез глаза, иной раз обрамленные синяками, и возмущался не только поведением мужа-изувера, но и безропотностью женщины. Зина никому не жаловалась. Она помнила угрозу Антона: "Пожалуешься - убью!" И верила - убьет.

Вчера вечером Федот Алексеевич слушал по радио концерт по заявкам радиослушателей: пели Шаляпин, Собинов, Гаспарян. Котов любил музыку, и голоса великих певцов рождали в нем высокие чувства. И вдруг, когда в тающей, упоенной и сладостной истоме зазвенел голос Шаляпина "О, если б навеки так было…", до чуткого уха лесника докатился с надворья другой голос, призывно трагический, полный отчаяния. Котов выскочил на улицу и прислушался. Женский вопль доносился из сеней Яловца, а из хаты, из открытого окна, откуда глядела на темную улицу лохматая пьяная голова Антона, звучал все тот же шаляпинский голос, повторяющий слова: "О, если б навеки так было…"

Котов постоял несколько минут в нерешительности, хотел было пойти на помощь, но Зина вдруг умолкла. С тяжелым чувством вернулся он в свою избу и выключил радио. На душе было больно, обидно, противно, словно наплевали в нее грязные и подлые люди. Концерт он уже не мог слушать, хорошее настроение было испорчено, а в голову лезли настойчивые злые мысли: "Идет вторая половина двадцатого века, на луне лежит советский вымпел, где-то среди огромных миров песчинкой несется советская космическая ракета, вокруг Земли плывут искусственные спутники. И все это сделал человек, самое великое и самое могучее существо во вселенной. А в то же время другое существо, лохматое, пьяное, озлобленное на весь мир, тоже именуемое по какому-то недоразумению человеком, истязает более слабого человека, женщину, мать своего ребенка. Что это? Где логика и смысл?"

Зина Яловец сидела над обрывом со своей маленькой дочкой. Бездумный взгляд ее, затуманенный горем и тоской, был устремлен на реку, где среди старого, бывшего помещичьего сада стояла тоже старая, с ободранным куполом церковь. Зина сама не знала, верующая она или нет: в церкви ей никогда не приходилось бывать. Бог, мысль о котором внушали ей мать и отец, был чем-то не совсем определенным и ясным. Она пробовала ему молиться, ждала от него хоть немного участия, но он почему-то оставался равнодушным и далеким.

В своей тяжелой судьбе она винила покойного отца своего, который искалечил жизнь не только себе, но и ей. В совхозе никто не знает, что Зина дочь предателя, но достаточно того, что об этом знает она сама. Это делает ее несчастной. Но она должна жить для дочери, должна дать ей то счастье, которого не знала сама. Как это сделать, Зина еще не знала.

Трезвый, Антон был замкнут и неразговорчив - слова из него не вытянешь. Спал беспокойно, по ночам подхватывался в холодном поту, кричал что-то несвязное и весь дрожал, как в лихорадке. Зина считала, что душа у мужа надломлена и что виною этому тюрьма. Но Зина ошибалась.

Пьяный Антон придирался ко всяким пустякам, кому-то угрожал, цинично и грязно ругаясь. В постели он бил ее кулаками и плакал от злости и отчаяния. Что творилось у него на душе, Зина не знала.

Внизу, у обрыва, уткнувшись курчавой густо-зеленой головой в песчаное дно реки, лежала подмытая вешними водами большая ель. Зине казалось, что ель упала и захлебнулась. Теперь это был просто труп, мертвое дерево. Другое дерево - сосна - стояло тут же, над самым обрывом. Оно пока держалось: часть обнаженных корней висела в воздухе, точно взывала о помощи, остальными сосна крепко цеплялась за берег, стараясь продлить свою жизнь. Зина понимала, что дерево это обречено и ничто уже его не спасет, жить ему осталось до первой сильной бури или до следующей весны - воды подмоют обрыв, и сосна полетит вниз головой в пропасть. Подумала о своей судьбе: "Ничто меня не спасет… Люди? Им нет до меня дела, между мной и людьми стоит стена, воздвигнутая отцом и мужем…"

Нелегкие думы ее спугнул Федот Котов. Он подошел тихо, незаметно, опустился рядом и поздоровался, а Зина, сама не ведая почему, в ответ на его приветствие сказала:

- А сосна все равно упадет, недолго ей осталось.

Котова нисколько не удивил ее ответ, он даже весело подхватил:

- Что же, она свое пожила, славно пожила. А вечного, скажу тебе, соседушка, на свете ничего нет. - И затем, потрепав ласково по головке девочку, спросил: - Не боишься? Вишь, высота какая! - Достал из кармана деревянную лису и протянул девочке: - Видала? Это лиса, хитрая-прехитрая. Нравится? Ну и бери себе, пусть будет твоя.

Игрушка девочке понравилась. А мать заметила со слабым укором и благодарностью:

- Зачем вы… Федот Алексеевич?

- Как зачем? Игрушка. Играть будет.

- Спасибо вам. - И не удержалась: ручьем хлынули слезы, она закрыла лицо обеими руками.

А он сказал, горестно качая головой:

- Я знаю, давно все вижу и слышу. Только одного понять не могу, зачем терпишь?

- Никто не знает, и вы тоже не знаете, что я терплю, - сквозь рыдания, с трудом произнося слова, говорила Зина. - Жизни мне нет… Нет никакой жизни… Повеситься хотела… Да ее жалко… Сироткой останется. Что с ней будет? Он же, изверг, и ее изведет, убьет, отравит.

- Повеситься, говоришь? Это тебе-то, в твои годы! Да ты, красавица, и жить-то еще не жила, жизнь-то твоя вся впереди. Пусть он вешается, негодяй! Его надо повесить, как собаку бешеную. Вот что скажу я тебе, Зинушка.

Но Зина мотала головой в страхе и ужасе; ее испугало то, что вот так вдруг не сдержалась, выдала свое тайное горе. Как это случилось, что плотину гробового молчания неожиданно прорвало? Должно быть, ласковые глаза Федота и его деревянная игрушка тому виной.

- Ты брось его, Зинушка, уйди, человеком станешь. Живи одна. Работяга ты отменная, не пропадешь. Квартиру тебе дадут казенную, обязательно дадут.

- Я вас прошу, умоляю вас, Федот Алексеевич, никому не говорите. Ничего не говорите… Поклянитесь.

Зина глядела на него испуганными, молящими, обезумевшими глазами. И он тихо, со вздохом ответил:

- Хорошо, Зинушка. Я буду молчать, а ты подумай над моим советом. Брось его, брось к чертовой бабушке и уйди, покуда он тебя не прибил.

Зина, не говоря ни слова, поднялась, взяла на руки девочку и торопливой, встревоженной походкой пошла домой. А вслед ей - надо ж так случиться - из-за кустов смотрели злорадные глаза Домны Балалайкиной.


4

День был пьяный по случаю престольного праздника покрова. И уже с утра в совхозной столовой за одним из столиков сидели Антон Яловец и Станислав Балалайкин. Пустая пол-литровая бутылка стояла под столом. Антон и Станислав гулко чокались неполными гранеными стаканами и закусывали отварной картошкой и свиным салом. Веселый, порозовевший Балалайкин сверкал маленькими, добродушно улыбающимися глазками и жаловался:

- Тебе хорошо, ты деньги сам получаешь. А у меня все имущество - на жену. Распоряжение директора такое - зарплату ей выдавать.

- Глупое распоряжение, потому что ты пентюх, - хмуро отвечал Яловец, уставившись в полупустой стакан.

- Это как понимать? - тоненьким голоском интересовался Станислав.

- Пентюх - все равно, что дурак, - пояснил Антон грубовато, но беззлобно.

- Это почему ж я дурак? - не петушился, а скорее любопытствовал Станислав.

- А потому, что не умный, - отвечал Яловец, поглядывая исподлобья на буфетчицу, которую веселил их разговор.

- И совсем не дурак, а просто увалень, вот что обозначает слово "пентюх", - ввернула бойкая буфетчица.

- А ты не суйся в мужское дело, без тебя разберемся в этой арихметике, - отчитал буфетчицу Антон. - Молода еще… учить мужиков.

- Ничего не значит, что молода, важно с понятием быть, - заступился за буфетчицу Станислав и, заталкивая в рот остывшую картошку, приговаривал: - Я молодых люблю, а холодной картошки терпеть не могу. Мне чтоб картошка горячая, а жена молодая.

- А я наоборот: люблю картошку молодую, а жену… жена чтоб горячая, - надтреснуто прогнусавил Антон и попросил еще четвертинку за счет Станислава.

Станислав от водки не отказывался, а платить не собирался, поскольку денег у него было всего на четвертинку, а до вечера еще ого-го, сколько выпить можно.

- У меня Домна все одно, что ищейка, - разглагольствовал он, наливая водку. - Вот, истинный бог, ищейка. Ей бы только в уголовном розыске сыщиком работать. У нее глаза - не поверишь - насквозь все видят. Для нее все вещи все равно что из стекла сделаны. Вот, бывало, спрячу деньги, так уж заховаю, что сам потом неделю найти не могу, а она найдет. Везде найдет, подлая. Или нюх у нее такой, сам не знаю, только нигде никакого от нее спасения нету. Один раз решил в такое место положить полсотни, что сам черт не догадается, - в фуганок. Клин вынул, сунул туда бумажку, потом опять клин забил. И что ты думаешь? На-а-ш-лаа!.. И там нашла. А вот как? Нет, ты мне скажи - как?

- Я ж говорю тебе - пентюх ты, - твердил Антон. - А потому тебе с деньгами и делов не надо иметь. Лучше самогон держи.

- За самогон притесняют, - сокрушенно молвил Станислав. - Вот кабы медовуху - это можно. Да пчелы нужны.

- Заведи пчел, кто ж тебе не дает.

- Гэ-э, заведи… Легко сказать. Это тебе можно. А мне нельзя. Потому как я механизатор. Пчелы, они механизаторов терпеть не могут… Было у меня четыре колоды. Как стал я возле бензина-керосина работать - шабаш. Все улетели. Однажды пришел с работы да так, не переодеваясь, в сад, поглядеть на них. Что ж вы думаете? Заволновались они, как высыпали изо всех колод да на меня темной тучей. Я лицо руками кое-как закрыл, да сам в кусты, а они за мной. Я в хату - и они в хату, я схватил полушубок да на голову. Жена подумала - сбесился человек, давай на меня орать, да видит такое дело - разъяренные, что собаки, пчелы и на нее нападать стали. Она себе тоже одеялом голову укутала, а ноги-то босые, можно сказать, голые. Еле отбились. Хорошо, что детей дома не было, а то досталось бы и им ни за что ни про что. Я ж этого не знал, оказывается, запаха бензинового они терпеть не могут. Так и ушли от меня, все четыре семьи ушли - колоды бросили, а сами улетели в неизвестном направлении. Вот тебе и медовуха.

Буфетчица подала четвертинку. Яловец сам заплатил, налил сначала себе почти полный стакан, остаток Балалайкину и, поглядывая на сало, сказал:

- Нам бы с тобой, Стась, на кабанов сходить. Намедни, говорят, Котов огромное стадо видел. А в середке хряк пудов на двадцать.

- Врут, - авторитетно замотал головой Балалайкин; он считал себя бывалым охотником. - Одно из двух - или стадо преувеличили, или свинью за хряка приняли.

- Нет, говорят, хряк. Свинья в двадцать пудов быть не может, - возразил Яловец.

- И-и-и, это возможно. А вот хряк большого стада не водит - говорю тебе доподлинно. Свинья большое стадо водит, а хряк нет.

Чокнулись, выпили, кряхтя и морщась, словно касторку глотали, закусили салом и опять продолжали все тот же разговор.

- Кабана, конечно, подстрелить не плохо, только я, Антон, больше не охочусь на них. Зарок дал, хватит. Мне жить охота. На зайца пойду, на енота пойду, на лису, на волка пойду, а на кабана нет. С тех пор, как, значит, он мне ружьишко испортил, я - не-е-т, избави-упаси. Да что ружьишко, бог с ним с ружьишком, а вот что сам чуть было жизни не лишился. Вот тут и все дело.

Случай этот, довольно комичный, знали все в совхозе и долго потешались над незадачливым охотником. Слыхал о нем и Антон Яловец, но захмелевший Балалайкин не мог не доставить себе удовольствия, рассказал еще раз:

- Я, значит, за ним погнался. Подсвинок, скажу тебе, пудов на шесть будет. Собаки при мне не было, вот незадача. Ну, думаю, попробую так. Бегу я за ним - а кабаны, как ты знаешь, подслеповаты. Мчится от меня, как угорелый, да прямо в болото. Ну, и завяз по самое брюхо. Подбегаю я, а он вот перед самым носом моим барахтается в трясине отчаянно, чувствует, что конец ему пришел, крышка. Я ж знаю, стрелять его надо только в голову, в ухо, иначе не убьешь. Кожа на нем во! - в три пальца, попробуй пробей. А под кожей сало. Барахтается он и орет, на чем свет стоит, от испуга. Дай-ка я, думаю, для большей надежности выстрелю ему прямо в пасть. И промазать боюсь - его бить надо наповал. Иначе самому крышка. Я, значит, ружьишко на него наставил, а он кэ-э-к цапнет за ствол клыками - и погнул, в один миг погнул, да на себя ружье-то тянет и меня, значит, хочет в болото стащить. Стрелять я не могу, потому как ствол погнут, разорвет все к чертям, и вижу, что сам помогаю ему из болота выбраться. Ну, думаю, пропал Стась: ежели он выберется из болота, то мне кишки выпустит, как пить дать. Бросил это я ружьишко свое, - пропади оно пропадом, своя шкура дороже, - да сам тикать. Отбежал метров на пятьдесят - вижу дерево. Толстое и суки низко. Вскочил я на него мигом и смотрю, что дальше будет. А мой кабан ружье, значит, бросил, из болота выкарабкался кой-как и тоже бегом в лес. А меня и смех берет и досада. А только радуюсь, сам-то жив остался. Считай, на волосок от смерти был.

Допив остаток водки, Яловец вдруг ревниво, сверкая злыми, налитыми хмелем глазами, спросил:

- Это правда, что твоя Домна мою видела с Котовым в гаю?

Балалайкин отрицательно завертел головой, на которой крепко держался картуз, и сказал наставительно:

- Домне не верь. Она врет. Она что угодно придумает и сама поверит. Это ж не баба, а черт. И никому не верь. Ты сам застань ее с другим, тады верь. А так не верь. И не бей. Ни-ни, даже не вздумай пальцем тронуть. Закон. Нет такого закону, чтобы жен бить.

К полудню в столовой уже все столики были заняты. В зале стоял столбом дым, звучала пьяная, бестолково-несвязная мужская речь. В полдень уже по улице ходили парами и в одиночку не очень уверенной походкой молодые парни и пожилые мужчины. Недалеко от столовой, у телефонного столба, смиренно стояла тихая, ладная на вид оседланная лошаденка участкового милиционера и о чем-то думала. И думы в ее большой лошадиной голове были совсем небольшие, но грустные, потому что смотрела она на выходящих из столовой неестественно веселых и шумных людей и с немым укором спрашивала: "Ну зачем вы пьете? Э-э-эх, люди…"

Вскоре вышел из столовой и ее хозяин, лейтенант милиции Валентин Гвоздь, маленький, кругленький, добренький, с писклявым начальническим голосом, которого никто не боялся. Отвязав коня от столба и забросив повод за луку седла, он безуспешно и неторопливо совал ногу в стремя. Понимая состояние своего хозяина, лошаденка стояла смирно, терпеливо, но дурацкое стремя само никак не хотело налезать на милицейский сапог. Лейтенант не ругался, а негромко ворчал и слабо, любя, стегал лошаденку хлыстом. А в это время на каменных ступеньках магазина, что напротив столовой, стояли Булыга, Посадова и Гуров и наблюдали за участковым. Наконец, Роман Петрович не выдержал, решил выручить милицию:

- Что, Гвоздь, никак уехать не можешь? - сдерживая ироническую улыбку, пробасил Булыга. - Пьян ты, брат.

- Н-не говори чепухи, совсем я не пьян, - вяло оправдывался, слегка заикаясь, Гвоздь, весь поглощенный стременем.

- Ты сегодня, прямо скажем, не соответствуешь своей фамилии, - подначивал Булыга.

- Я, Роман Петрович, всегда… соответствую, а ты сам не знаешь, что мелешь. Говорю тебе - не пьян.

- Если ты Гвоздь, так и стой гвоздем, - не отставал Булыга. - А ты сегодня, извини за выражение, ливерная колбаса, а не гвоздь.

- Да говорю тебе, как человеку, - не пьян я.

- А почему сесть не можешь? - Это спросила, готовая расхохотаться, Надежда Павловна.

- Это все… она. - Лейтенант снова ткнул в бок кобылу.

- Кобыла пьяна?

- Может, и пьяна, откуда я знаю, - весело ответил лейтенант. - В вашем совхозе и кобылу могут напоить, я ваших партизан знаю.

Тут могучий Булыга схватил участкового под мышки, как ребенка, и, подняв над головой, смаху посадил в седло, приговаривая:

- Поезжай-ка ты, братец, спать, пока в самом деле хлопцы твою кобылу не напоили.

Только Валентин Гвоздь отъехал от столба, как из столовой вышли в обнимку низкорослый Балалайкин и долговязый Яловец. Здоровенный Яловец обхватил рукой маленького Балалайкина за шею, и тот, задыхаясь, хрипел:

- Ты меня отпусти, ради бога, не мучай ты меня и не принуждай.

- А я тебя и не держу… Катись к черту и к дьяволу.

Яловец толкнул Балалайкина в одну сторону, сам полетел в другую с такой же силон, с какой толкнул своего собутыльника. И упали бы оба, если б на их пути не оказались препятствия, за которые можно было уцепиться: на пути Антона - столб, на пути Станислава - кирпичная стена столовой. Обнимая столб обеими руками и принимая его, должно быть, за Станислава, Яловец громко ругался и угрожал:

- Теперь я тебя, гада, не отпущу. Никуда ты, паскуда, от меня не уйдешь. На мои деньги пил… Теперь ты мне должен еще пол-литра поставить.

А в десяти шагах от Яловца, прислонясь ладонями к стене, отвечал, сердясь, Станислав Балалайкин:

- Нет, уйду… и ты меня не удержишь. Силой не удержишь…

- Да я тебе, гаду, морду набью! Сейчас буду морду бить, - злобно шипел Яловец, еще крепче обнимая столб, который в его пьяном воображении вполне сходил за Станислава.

Услыхав такую угрозу, Балалайкин решил немедленно принять предупредительные меры и отвязаться от чрезмерно назойливого дружка.

- Иди ты в болото и не трогай меня, отстань!

Станислав с силой толкнул стену столовой, казавшуюся ему почему-то Яловцом, но стена устояла, а сам Станислав упал на спину и, дрыгая в воздухе руками и ногами, как опрокинутый навозный жук, никак не мог подняться и все грозился:

- Я с-час встану и домой пойду… А не встану… то… так пойду…

Наблюдая эту сцену, Булыга и Гуров смеялись, а Посадова возмущалась:

- Ну, что вы нашли тут смешного? Мерзко, гадко, отвратительно. Надо, товарищи, с пьянкой кончать. Да, Роман Петрович, дальше нельзя мириться.

- А что ты с ними сделаешь? Водкой торговать не запретишь, - отвечал Булыга уже серьезно.

- Надо принимать меры, - твердила Надежда Павловну.

- Какие? Ты предлагай, какие меры, - возбуждался Булыга. - Беседы, лекции - пожалуйста, организуй, хоть в клубе, хоть по радио, по трансляции. Даже по радио удобней - сидит Балалайкин дома, слушает твою лекцию и водочку посасывает.

- Я серьезно говорю, Роман Петрович, - начинала сердиться Посадова.

- И я не шучу, - отвечал Булыга. - Пожалуйста, вывесим лозунги на самом видном месте, что пить, мол, нельзя, вредно и прочее.

- Что ж, и лозунги нужны, - согласилась Посадова.

- Например, такой: "Резко снизим поголовье пьяниц на сто гектаров пахотной земли!" - вставил Михаил.

А Булыга, увидев проходящего мимо главврача сельской больницы, громко крикнул:

- Доктор, ради бога, доктор, скажите, какой лозунг против пьянства надо написать?

Врач остановился, посмотрел на небо и серьезно ответил:

- Скажем, такой: "Алкоголь ведет к медленной смерти".

- О, именно этот нам и подойдет, - подхватил Булыга. - Запиши, Михаил. Да беги быстренько в клуб, и чтоб через час такой лозунг висел на самом людном месте. Да скажи, чтобы буквы покрупнее делали!

И действительно в тот же день в вестибюле клуба был вывешен лозунг: "Помни! Алкоголь ведет к медленной смерти". И в тот же вечер на этом лозунге внизу углем какой-то остряк дописал: "А нам спешить некуда". Но смеяться не пришлось, и не смех принес этот пьяный покров, а слезы. Наутро весь совхоз узнал о страшной трагедии, случившейся в эту разгульную хмельную ночь. Двое уже изрядно пьяных рабочих совхоза около двенадцати часов ночи вдруг решили, что выпили недостаточно, и начали искать водку по всему совхозу. По случаю позднего часа поиски их оказались безуспешными. Тогда кто-то из них предложил пойти в соседнюю деревню к своему приятелю, у которого зеленый змий водился постоянно. А так как на ногах они держались нетвердо и не имели ни желания, ни большой тренировки ходить пешком, - один работал шофером, другой трактористом, - то они взяли стоящий во дворе бензовоз и поехали на поиски водки. До деревни добрались благополучно, и дружка застали, и водку нашли. Но на обратном пути, не отъехав от деревни и сотни метров, они с крутого обрыва прямо на бензовозе свалились в реку. Место было не очень глубокое, машина даже не опрокинулась. Над водой торчали, точно рубка подводной лодки, кабина и люк цистерны. Будь трезвее, они бы выбрались из машины. Но они были мертвецки пьяны и потому даже не пытались спастись, приняв смерть без сопротивления. Их нашли наутро сидящими в затопленной кабине. У одного четверо, у другого трое детей остались сиротами.

Так закончился этот страшный пьяный день в совхозе "Партизан".

Если Булыга и Посадова были удручены этой неожиданной трагедией, в глубине души чувствуя угрызения совести, будто косвенно они были виноваты в гибели двух рабочих, то и Вера места себе не находила. Ее преследовала страшная мысль о судьбе семерых детей, так глупо потерявших своих отцов. Утонувших ей не было жалко - жалела детей. И тогда перед ней рядом с проблемой охраны природы возникла еще одна этическая проблема - борьба с пьянством, как со страшным общественным злом. И вдруг Вера увидела, что эти две на первый взгляд такие разные проблемы в сущности являются частями одной, общей, большой проблемы - борьбы за красоту жизни.


5

Хмурым осенним утром Егоров собрался ехать в Лесной район: там в ряде колхозов затянули уборку картофеля, а метеорологи обещали скорое наступление заморозков. На помощь колхозникам были мобилизованы студенты медицинского и педагогического институтов, двух техникумов и учащиеся школ ФЗО. И вот вчера из одного колхоза пришла телеграмма на имя первого секретаря обкома, в которой говорилось, что руководители колхоза плохо встретили студентов, не позаботились об их размещении и питании и что студенты решили возвращаться домой, в то время как на поле остаются сотни гектаров невыкопанного картофеля, а тут того и гляди выпадет снег, ударят морозы.

Отдав распоряжения своему помощнику, Захар Семенович вышел на улицу, где у подъезда его ждал газик-вездеход. На каменных ступеньках подъезда Егоров остановился, поморщился на низкие холодные тучи, плотно обложившие небо, и стал натягивать легкие кожаные перчатки. В это время к нему подошел начальник областного управления милиции и, поздоровавшись, начал торопливо докладывать о происшествиях в области за истекшие сутки, словно опасался, что Егоров уедет, не дослушав его до конца.

Но Захар Семенович не спешил садиться в машину. Докладывал полковник милиции четко, лаконично, без излишних подробностей: на железнодорожном вокзале задержан фальшивомонетчик, успевший разменять в киоске и в ресторане всего две поддельные сторублевки. Двадцатилетний сын директора мебельной фабрики, студент, получил в сберкассе по отцовской сберкнижке, которую он выкрал, небольшую сумму денег. Подпись отца подделал. Недостаток денег обнаружил отец, явился в сберкассу и устроил там скандал. Но когда выяснилось, что это сделал его сын и что работники сберкассы передают дело в суд, директор мебельной фабрики вдруг сменил гнев на милость и умолял сберкассу никаких действий не принимать и считать "инцидент" улаженным. Наконец, полковник милиции сообщил, что в совхозе "Партизан" в состоянии сильного опьянения утонули двое рабочих.

- Семейные? Дети есть? - спросил Егоров.

Полковник виновато пожал плечами, пообещал:

- Выясню, доложу, Захар Семенович.

- Это важно, - глубоко и печально вздохнув, заметил Егоров, потом, устремив на полковника тихий, грустный взгляд, спросил скорее самого себя: - Когда мы искореним пьянство?

- Трудный вопрос, Захар Семенович. Можно сказать, проблема из проблем. Факты показывают, что шоферы и больные печенью воздерживаются от алкоголя.

- Нашел, чем утешить, - через силу улыбнулся Егоров и, уже садясь в машину, сказал: - Вы с самогоноварением никак не можете покончить. Мне бы не хотелось выносить этот вопрос на бюро обкома, но, боюсь, придется.

В машине он думал о семьях утонувших, о детях, у Булыги - ЧП. Вот тебе и передовой совхоз! Собственно, был когда-то передовой. А почему? Почему так случилось, что хозяйство отстало? Кто виноват?.. Конечно, Булыга, отвечал Егоров сам себе, вспоминая свой последний разговор с Романом Петровичем летом этого года. Его огорчало, что Булыга не видит своих недостатков, ошибок и слабостей. Это очень плохо: такой человек безнадежен, как руководитель. Утонули пьяные. А ведь это в какой-то мере характеризует и руководителя. Пьет и сам Булыга, изрядно выпивает, - Егорову это известно. Конечно, трудно бороться с пьянством, когда от тебя самого частенько несет перегаром.

Ну, а Надя? Мысли о ней всякий раз рождали в нем нехорошие и совсем неуместные - он это понимал - чувства жалости к ней и собственной вины. Хотя, в сущности, он ни в чем не был виноват. Так случилось в жизни, так сложилась их судьба. Когда Егоров командовал партизанской бригадой, а затем соединением, он был уверен, что семья его погибла. И его отношения с отважной разведчицей Надей Посадовой нельзя назвать той случайной, мимолетной связью, которая иногда бывает между женщиной и мужчиной, когда чувства заменяются страстью. Уже после рождения Тимоши Егоров узнал о том, что семья его чудом уцелела и находится за линией фронта. Перед ним не стояла дилемма: возвращаться к семье или оставаться с Надеждой Павловной. Сама Посадова первая сказала: "Ты должен вернуться к семье. Я уеду в Москву, и мы не будем встречаться. Мы никогда больше не увидимся".

Тогда он ответил ей: "У нас есть сын, наш сын, Надюша. Нельзя его лишать отца, нельзя".

Он понимал, что Надежда Павловна не отдаст ему Тимошу, - у мальчика должна быть мать.

Так между ними установились дружба и взаимное уважение. У мальчика были мать и отец.

Своих отношений с Надеждой Павловной Егоров, конечно, не скрывал от своей жены. Она знала, что Захар Семенович встречается с Тимошей и, естественно, с его матерью, помогает им и материально. Она была трезвая и умная женщина и считала, что так и должно быть. Ни с Посадовой, ни с Тимошей она никогда не виделась.

Иногда Егоров думал о судьбе Надежды Павловны, думал с болью сердца. Пробовал говорить ей:

- Послушай, Надя, почему ты не захотела вернуться к Алексею?

- Я не могу жить в Москве - толчея и шум большого города меня угнетают. Я прирожденный деревенский житель, - отвечала с улыбкой Надежда Павловна.

- С каких это пор коренная горожанка стала прирожденной селянкой? - в тон спрашивал Егоров.

- С партизанских.

- Ну, а если серьезно?..

- А серьезно на эту тему я говорить не буду.

Он догадывался: любит она его, Захара Егорова, и от этого ему было еще больней.

Он знал ее как человека и работника и высоко ценил в ней доброту в отношении к людям, цепкость и упрямство в жизни. Недавняя артистка, она легко и быстро стала одной из лучших партизанских разведчиц. А когда новые условия потребовали новых дел, когда отгремела война, она так же быстро освоила новую, непривычную для нее работу - секретаря парторганизации совхоза. Что она знала прежде о селе? Ровным счетом ничего. Путала супони с супами, культиватор с вентилятором.

Егоров понимал: нелегко было ей освоить сельское хозяйство, полюбить село. Трудно ей было учиться и учить других, завоевывать авторитет, уважение и доверие коммунистов и беспартийных. Он знал ее слабости и промахи, понимал подлинную причину их. При встречах обычно советовал, поддерживал, подсказывал и даже слегка хвалил ее. Доброе слово близкого человека таит в себе великую силу. Исключением была последняя встреча. Еще прежде Захар Семенович замечал, что Посадова не хочет видеть подлинных причин, мешающих совхозу "Партизан" стать передовым хозяйством области. Во время последней встречи он высказал ей все, что думал о Булыге, и теперь размышлял над тем, что предпримет партийная организация совхоза и ее руководитель, чтобы заставить коммуниста Булыгу работать по-новому.

Булыга уже хвастается, что вот, мол, его совхоз вовремя и своими силами убрал картофель, а у других сотни гектаров не выкопаны. Он ставит это себе в заслугу, хотя, если говорить положа руку на сердце, в этом заслуга техники, которой в совхозе гораздо больше, чем в колхозах. И, конечно, люди, рабочие.

…Егоров ненадолго заехал в Лесной райком партии. Первого секретаря не застал - тот уже несколько дней подряд не возвращался из колхозов. Вместе с председателем райисполкома Егоров направился в колхоз, из которого поступила в обком телеграмма от студентов.

Грязная проселочная дорога свернула в лес, почти безлистный, общипанный резкими ветрами и дождем. Газик натужно завывал, но шел вперед упрямо и уверенно, швыряясь грязью. Сразу же за лесом от самой опушки начиналось картофельное поле, на котором два человека - женщина и мужчина - что-то обсуждали у большого бурта только что собранного картофеля. Егоров приказал шоферу остановиться и вышел из машины.

- А где же народ? - спросил он предрайисполкома.

- Должно быть, на обед ушли, - ответил тот и посмотрел на часы.

Картофель был разбросан по всему полю небольшими кучами. Егоров возмутился:

- Вы посмотрите - что ж это получается? Половина картофеля останется на поле. - Он копнул руками уже убранную борозду и вырыл несколько крупных картофелин. - Видите? Разве это работа! Называется, выкопали! Безобразие! Бесхозяйственность! - негодовал Егоров.

- Да-а, - виновато протянул предисполкома. - Наверно, студенты работали.

- Ну и что ж, что студенты! Есть же здесь бригадир?!

- А вот он, кажется, сам и есть, колхозный бригадир.

Подошли к колхозникам, поздоровались. Председатель райисполкома представил Егорова. Пожилая женщина в резиновых, заляпанных грязью сапогах и ватной куртке смотрела на приезжих выжидательно и с любопытством. Мужчина обратился к Егорову с преувеличенным возбуждением и фамильярностью, будто встретил своего старого приятеля.

- А-а, Егоров, здравствуй! Вот вовремя приехал.

- Кто из вас бригадир? - перебил его восторг Егоров; он почему-то решил, что бригадиром должна быть женщина.

- Ну, я бригадир. А что? - ответил мужчина и сделал грудь колесом.

- Плохой вы бригадир, - сорвалось у Егорова. Он смотрел на выкопанный участок, где так плохо, не чисто был собран картофель.

- А и тебя поставь на мое место - ты тоже не лучше будешь. А может, еще хуже меня, - вдруг выпалил бригадир задиристо.

Предисполкома, опасаясь скандала, попытался увести Егорова, говоря негромко:

- Захар Семенович, так ведь он же пьян. Пойдемте, что с ним говорить.

Это еще больше подзадорило бригадира, и он преградил дорогу.

- Нет, ты погоди уезжать. Давай разговаривать по душам. Коль пожаловал, давай будем говорить.

- Да ты же пьян, - зло сказал предисполкома.

- Пьян? Верно, угадал. Я не пьян, я выпимши. С этими бандитами не только запьешь, с ними с ума можно сойти, - заговорил бригадир, обращаясь к Егорову. - Их же тридцать штук прислали на мою голову… помощников. С ними волком завоешь, товарищ Егоров. Да я бы без них никакого горя и забот не знал. А то накорми, напои, спать уложи и глаз не спускай, потому что это же не люди, а сплошные хулиганы.

Егоров решил не перебивать его, терпеливо слушал, а бригадир, все норовя стать спиной к предисполкома, которого он почему-то явно игнорировал, все говорил:

- Достал я им тридцать кринок молока, одолжение сделал. Так они, что ты думаешь? Молоко выпили, а кринки поразбивали. А мне бабы грозят за эти самые кринки голову разбить. Опять-таки клеенку на стол раздобыл для них, чтобы, значит, культурно, для порядку, как у людей. Украли. А мне отвечать за нее. А работают как? Ты бы посмотрел - цирк, а не работа. После них все заново перепахивать надо.

- Работу я их вижу, поедем, их самих посмотрим, - решительно сказал Егоров.

Студенты медицинского института помещались в детских яслях. Сидели группами на соломе, покрытой брезентом, которая служила им постелями, громко и шумно разговаривали, спорили, смеялись. В углу худой и бледный юноша в наброшенном на голые плечи пиджаке углубился в книгу. Двое играли в шахматы, десять, окружив их плотным кольцом, "болели", вслух высказывали свои соображения, азартно спорили. Одеты были кто во что горазд: один в фуфайке и шапке-ушанке, другой и вовсе без рубашки, обнажив бронзовое литое тело, голова повязана полотенцем, вроде чалмы. Ну прямо запорожцы, пишущие письмо турецкому султану.

На вошедшее начальство даже внимания не обратили. Не успел Егоров поздороваться, как торжествующий бригадир закричал:

- Вот, полюбуйтесь, товарищи начальники, на них. Банда батьки Махно. И кино никакого не надо.

- Да замолчите вы! - оборвал бригадира Егоров и взглянул на него так, что тот сразу осекся.

- Здравствуйте, товарищи! Да у вас тут что-то вроде шахматного чемпионата. - Он стал посредине большой комнаты, обвел ее изучающим взглядом, заметил: - Что же форточку не откроете? Душно ведь.

- Кому душно, кому холодно, - отозвался юноша в чалме. - Пар костей не ломит.

Егоров иронически посмотрел на большой обеденный стол, на котором грудой стояла немытая посуда, покачал головой, скептически произнес:

- Да, товарищи. Не похоже, чтоб жили здесь медики. Ни за что не поверил бы.

- Обедали, не успели убрать, - ответил, нисколько не смутясь, юноша в чалме.

- Выходит, не напрасно жалуются на вас руководители колхоза, - продолжал Егоров, всматриваясь в лица студентов. Взгляд его задержался больше обычного на юноше с книгой. Лицо у него было открытое, доверчивое.

- Что ж это вы так?

- А собственно, как так? - спросил юноша. - Любопытно, какие к нам претензии у руководителей колхоза?

- Кринки били? Били, - снова вспылил бригадир. - Клеенка куда девалась?

- Здесь ваша клеенка, не волнуйтесь, - ответил парень в чалме. - У девчат она. В поле с собой брали от дождя. Что ж, случилось… Как в сказке про курочку рябу, мышка бежала, хвостом задела, кринка упала и разбилась. Что ж теперь делать? Придется вернуть деду и бабе не простую, а хрустальную. Только и всего.

- Хрустальная денег стоит. А вы их еще не заработали, - сказал Егоров.

- Он денег раздобудет, - иронически кивнул юноша с книгой на того, что в чалме. - У него папаша директор мебельной фабрики.

- Вот оно что! - Егоров пристально, испытующе уставился на директорского сына. - Значит, можно вовсю распоряжаться отцовской сберкнижкой?.. А что будет потом? Ну, когда на счету останется нуль целых? Мм-да… Но главное, ребята, не в кринке и не в клеенке, - продолжал озабоченно Егоров, всматриваясь в глаза студентов. - Главное в другом. В халатном отношении к делу. Ведь вы приехали сюда помочь людям. А получается так, что ваша работа идет не на пользу людям, а во вред. Половина картофеля остается на поле. Это уже не работа, а настоящий брак. Куда ж такое годится?

Парень в чалме потихоньку отступил назад, незаметно вышел и вернулся уже одетым и без чалмы, но в разговор не вступал. Появились из соседней комнаты девушки, узнав о приезде секретаря обкома.

- А теперь, товарищи, выкладывайте ваши претензии к руководителям колхоза. Я получил вашу телеграмму. Ну, прошу вас…

Студенты молчали, отводя в сторону смущенные взгляды.

- Ну, что ж, говорите, товарищи, давайте разберемся. Кто давал телеграмму?

Все повернулись в сторону директорского сына, и взгляды их говорили: "Что ж молчишь? Отвечай".

- Я давал телеграмму, товарищ Егоров, - сказал парень. - Были у нас претензии на первом этапе. А теперь обе стороны пришли к взаимопониманию.

- Ну, а раз так, тогда давайте - за работу. Добросовестно, так, чтоб не посрамить честь студентов, да еще медиков, - закончил Егоров, а когда вышли на улицу, неприязненно бросил бригадиру: - Эх, вы… руководитель! Запил с горя. А может, на радостях, что помощь пришла. - А про себя подумал: "Неправильная эта практика - посылать людей из города в село на уборку картофеля. Пора бы с ней кончать. Сумел вырастить урожай, сумей и убрать его сам, своими силами".