"Свет не без добрых людей" - читать интересную книгу автора (Шевцов Иван Михайлович)

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ


1

Осень в этот год затянулась небывало долго. В декабре совсем не было ни мороза, ни снега. А люди ждали зимы со странным, непривычным нетерпением; с унынием и разочарованием слушали ежедневно сводку погоды - холода где-то задерживались.

Поля лежали серые, влажные и тихие. Пожалуй, только кабаны да зайцы были рады такой затяжной осени и этой бесснежной мягкой земле: была для них в лесах и на полях пища, и снежная пороша не выдавала охотникам следов. Лишь зайцы беляки вскоре почувствовали на своей шкуре коварство не желающей приходить зимы: как издавна заведено в заячьем мире, они по календарю поменяли серые шубки на белые и теперь стали прекрасной мишенью для охотников. Бедных зайчишек, даже издалека хорошо заметных на темном фоне сырой бесснежной земли, в эту долгую осень били нещадно. Даже Станислав Балалайкин, который всем рассказывал, что он стреляет только жирных зайцев, а худых отпускает с миром, и тот за эту осень принес домой шесть беляков.

С нетерпением ждали не только снега, который должен был укутать теплой шубой озимые посевы, - ждали и морозов, чтоб они хоть немного сковали раскисшие, разбитые в пух и прах дороги, по которым уже невозможно было ходить автомашинам без помощи тракторов. Ежедневно из совхоза "Партизан" по грязному проселочному тракту в районный центр и на железнодорожную станцию медленно тянулся обоз со свиньями, льном, молоком и другими грузами, а следом за машинами шел постоянный конвоир - трактор "Беларусь", весь, до последнего винтика, заляпанный грязью. А у ручья, возле болотца, где и колесный "Беларусь" не всегда справлялся с обязанностями тягача, стоял на дежурстве гусеничный богатырь ДТ-54.

Итак, несмотря ни на что, жизнь продолжала пульсировать, машины ходили регулярно и даже директорский газик за весь осенний сезон лишь один раз вынужден был прибегнуть к помощи трактора, а то везде сам проходил. Эта дорожная распутица напоминала старым солдатам военные весны и осени, когда ничто - никакая грязь, слякоть и дожди - не могло остановить неумолимого движения армий.

В один из этих бесснежных и безморозных декабрьских дней Роман Петрович Булыга направился в областной центр, чтобы израсходовать остаток денег, отпущенных для оборудования нового клуба. Провожали директора парторг, комсорг и завклубом, говорили в один голос напутственное слово: в первую очередь покупай пианино. Без пианино, мол, и не возвращайся.

Накануне поездки за культтоварами Булыга подписал приказ о назначении на должность заведующей клубом Веры Ивановны Титовой. Для Веры этот приказ не был неожиданным. Еще неделю назад, когда в фойе клуба в торжественной обстановке по инициативе Веры была открыта выставка произведений местного скульптора, как громко именовали деревянных дел мастера, Котова Федота Алексеевича, Роман Петрович, в присутствии редактора районной газеты и областного фотокорреспондента, там же на выставке заявил, кивком указывая на Веру: "Это она открыла нам такой талант, она - наш завклубом". - "Вы ошиблись, Роман Петрович, - возразила тогда Вера, - я только заведующая библиотекой". - "Начальство, дорогая моя, ошибаться не может, - ответил ей веселый и довольный собой Булыга, - Директор знает, что говорит".

Вера не скрывала своей радости по поводу нового назначения.

Она хотела поехать вместе с директором закупать культтовары - это было вполне естественно и логично, однако Роман Петрович сказал, что он и сам управится, намекнув при этом, что едет он не один, а с "мамочкой", которая должна показаться медицинской звезде областного масштаба. Узнав, что едет Полина Прокофьевна, Вера не стала настаивать на своей поездке.

Вернулся из города Роман Петрович поздно вечером и вместо пианино привез трубы для духового оркестра. Роман Петрович знал, что покупка медных труб вместо пианино вызовет бурю недовольства со стороны местной интеллигенции, которую возглавит Посадова как вообще принципиальная противница духовых оркестров. Он даже побаивался, что Сорокин "закатит" на этот счет злой фельетончик, но слишком сильно было в нем давнишнее желание иметь свой совхозный оркестр. На другой день он даже успокаивал расстроенную Веру, намекнув ей наедине; что пианино, мол, купим, ты только внуши этим крикунам, вроде Сорокина и Гурова, чтоб они зря не шумели: ну не было на базе пианино, лгал Булыга, а деньги пропадут, если их в декабре не потратим.

Страсти вокруг медных труб не разгорелись, и Роман Петрович ходил довольный и радостный.

Дня через два после приобретения труб в кабинет к директору зашла Нюра Комарова. Вид у нее был решительный и недовольный, и Роман Петрович без особого труда догадался о надвигающейся грозе, хотя причину этой грозы он еще не знал, но думал: Комаровы - и старая и молодая - причину всегда найдут. Поэтому, не успела Нюра поздороваться, как он попробовал атаковать ее обезоруживающим вопросом:

- Ну как, товарищ Комарова, новая квартира?

Комаровы переехали в новую квартиру вместе с другими семьями еще к октябрьским праздникам, так что вопрос Булыги был несколько запоздалым, а Нюра не принадлежала к числу тех, кого можно обезоружить таким нехитрым маневром.

- За квартиру спасибо. Но скажу вам откровенно, не радует она меня.

- Что так? Ай опять строители грехи оставили? - И быстро обратился к Посадовой, сидевшей здесь же вместе с Гуровым: - Придется нам, товарищ парторг, разговаривать со строителями в партийном порядке. Хватит безобразничать.

- Роман Петрович, - хмуро перебила Нюра, - я хочу заявить вам о другом. Не о квартире.

Настойчивость лучшей доярки совхоза, даже, можно сказать, области, насторожила директора, он не стал больше перебивать.

- Я не выполню своих обязательств, - четко заявила Нюра и посмотрела на директора горестно и с упреком.

- Вот так раз, - Булыга встал из-за стола. - Ты уже выполнила и перевыполнила.

- Не об этом речь. Этот год кончился. Сейчас надо брать обязательства на новый. А я не знаю. Ну не знаю, как быть! - Она повысила голос, и светлые брови ее тревожно задвигались, а в глазах сверкал холодный, отчужденный блеск. Гуров понимал, что Нюра крайне раздражена, и он попытался смягчить, ослабить ее волнение, успокоить.

- Что произошло? - негромко спросил Михаил.

- Все то же, - резко бросила в его сторону Нюра. - И ты это отлично знаешь. Не могу я, товарищи начальники, в наступающем году надоить больше, чем в прошлом! Не могу.

- Почему? - Булыга уже догадывался, в чем тут дело, только виду не подавал.

- Корма давайте! - сдерживая себя, торопливо отвечала Нюра. - Где свекла, мука где?

- А разве силоса и сена недостаточно? - спросила Посадова.

- А разве вы не знаете, что на одном сене ехать нельзя? - в свою очередь и в тон Посадовой, ощетинившись, спросила Нюра. - И силос… Да разве это силос - навоз. Не едят его. Не хотят есть. Дайте кукурузный! Свеклу давайте. А это… - Нюра в отчаянии махнула рукой и насупилась.

- Хорошо, Комарова, давай без истерик, - как будто и миролюбиво, но не теряя начальнического тона, заговорил Булыга. - Кукурузного силоса у нас мало. Не уродилась у нас кукуруза. Тебе это известно. Это раз. Муки и свеклы свиньям не хватает, понимаешь - не хватает. У государства покупаем комбикорм для свиней. Для свине-ей, а не для коров, - подчеркнул Булыга.

- С этим кончать надо, Роман Петрович, - вдруг негромко, но резко сказал Михаил и, поднявшись, нервно прошелся до окна.

- С чем? - строго спросил Булыга.

- С покупкой кормов у государства, - бросил Михаил, глядя в окно, и затем круто повернулся: - До каких пор будем иждивенцами у государства? Ведь от этого все основные убытки совхоза.

- Что ты говоришь? - наигранно произнес Булыга. - А мы-то и не знали. - И потом уже другим, категоричным и серьезным тоном: - Покупали, покупаем и будем покупать до тех пор, пока не уменьшим поголовья скота или не получим больше пахотной земли. Понятно?

- Не понятно, - смело бросил Михаил.

- Земли у нас достаточно, Роман Петрович, урожай зерновых низок - вот наша беда, - заметила Надежда Павловна,

Но Булыга нетерпеливо замотал головой:

- Урожаи у нас средние. Двенадцать центнеров зерновых при наших почвах - это, товарищи, не мало, эт-то, доложу вам, совсем не мало.

- Мало, Роман Петрович, можно иметь восемнадцать - двадцать центнеров. Вполне можно, - сказал Михаил.

- Теоретически, - бросил Булыга.

- Нет, практически, - быстро парировал Михаил. - Дайте земле навоз. На все поля. И тогда мы получим по двадцать центнеров ячменя и ржи. Почти в два раза больше, чем сейчас. А это значит, что мы почти полностью обеспечим скот своими кормами.

- Та-ак, - раздраженно протянул Булыга. - Оказывается, все просто: забросай поля навозом - и будет двадцать центнеров. Ну, а может, вы подскажете мне или покажете, где этот навоз лежит в таком количестве, чтобы его хватило на все поля. А?

- Подскажем, Роман Петрович, - подхватила Нюра, чувствуя, что ее поддерживает не только Михаил, но и Надежда Павловна. - У нас на фермах. Скота у нас столько, что навозом можно закидать два таких поля, как наше, только дайте вдоволь подстилку.

- Ага. Сказка продолжается. Ну-ну, я слушаю, докладывайте, где взять подстилку? Где солому достать?

- Может быть, есть смысл для начала, чтобы вырваться из этого заколдованного круга, купить солому на подстилку, - проговорила, размышляя, Посадова.

- Купить? Солому? - удивился Булыга. - Где?

- Да хоть бы в "Победе", - подсказал Михаил. - Они продают ячневую и овсяную.

- Что? Кормовую солому в навоз? Да вы за кого меня принимаете? У меня вон тоже есть ячневая и овсяная солома. Есть, своя, и покупать незачем. Но это же корм. Понимаете? Корм!

- Для бедных это корм, - спокойно вставил Михаил. - А для тех, кто имеет сена в достатке, - это не корм, а подстилка, навоз, залог будущего урожая.

Нет, уж такого Роман Петрович не мог стерпеть, чтоб его хозяйство, передовое хозяйство в области, называли бедным. Значит, он ни на что не способный руководитель. Стараясь говорить спокойно и не расшуметься, потому что здесь он оказался в одиночестве, Булыга встал из-за стола и, тяжело сопя, заговорил, вначале вполголоса:

- Вот что: не делайте из меня консерватора… Не выйдет. Вы люди безответственные. Ваше дело фантазировать. А на моих плечах хозяйство лежит, план, тонны мяса и молока. И на всякие сомнительные авантюры я не пойду, не имею права! - Надежда Павловна хотела перебить его, но он жестом остановил ее: - Погодите, я вас слушал, позвольте и мне сказать. Или я уже тут не директор?.. Я за риск, за разумный риск. И в своей жизни рисковал десятки раз, головой рисковал. Но когда заранее видно даже младенцу, что предложение ваше нежизненное, вредное, обреченное на провал, - тут уж увольте. К черту! Не нужен мне такой риск. Пустить корма в навоз и погубить скот - это же вредительство!.. - уже не говорил, а кричал Булыга, так и не сумевший взять себя в руки.

- А сколько сена у нас на поле осталось нескошенным, - не удержался Михаил. - Больше, чем яровой соломы.

- Тем сеном я скот кормить не могу. А почему не убрали, вы отлично знаете: рук не хватает.

- Вот насчет этих самых рабочих рук и кормов мы с матушкой много думали, спорили и пришли к одной мысли, - уже примирительно заговорила Нюра. - Не знаю, как вы отнесетесь к нашему предложению, но мне кажется, стоит нам попробовать…

- Не знаю, что вы со своей матушкой там еще нафантазировали, - нетерпеливо и раздраженно перебил Булыга, - только наперед вам говорю: ни на какие авантюры я не пойду и пробовать не буду.

Тон этот не удивил Надежду Павловну, но возмутил Нюру и Михаила.

- Ну, если вы так… тогда и говорить нам нечего, - вспылила Нюра и, резко повернувшись, выскочила из кабинета, даже не закрыв за собой дверь.

Михаил побежал за Нюрой, чтобы успокоить ее и узнать, что она хотела предложить. А Посадова сказала сердито, с осуждением:

- Нельзя так, Роман… Надо сдерживать себя. Ты даже не выслушал человека…

- Слу-у-ша-ал, битых полчаса слушал…

- Может, у человека дельное предложение…

- Зна-а-аю это предложение… Знаю. Яровую солому бросить в навоз, получить отличное удобрение и оставить скот без кормов! Хватит с меня… Пока я директор, я здесь командую и отвечаю… И не позволю мною распоряжаться…

- Да ты напрасно шумишь - ребята дело говорят. И никто на твой директорский пост не покушается и не собирается снимать с тебя ответственности. Но пойми, Роман, не только ты один думаешь и решаешь, как лучше дело вести. Люди, рабочие наши, коммунисты, комсомольцы, беспартийные, - все думают, все беспокоятся. Они тоже хотят, чтобы совхоз давал больше мяса, молока, чтобы меньше убытков у нас было. Они такие же коммунисты, как и мы с тобой, пришли к тебе с добром, а ты их - в шею.

- А я что, я разве мешаю рабочим думать и беспокоиться… Ты эти штучки брось, товарищ парторг. Я знаю свой рабочий класс, и меня люди тоже знают. Меня рабочий класс всегда поддержит. Всегда!.. Не для личных, не для шкурных интересов я себя не щажу. Да я себе ломаного велосипеда не нажил за пятнадцать лет руководства совхозом. Я тысячи тонн свинины и молока сдал государству. Я на голом месте, на пепелище создал за каких-нибудь пять лет хозяйство с доходами в миллион.

- Неправда, товарищ Булыга! - вдруг резко крикнула Посадова и стукнула по столу своим крепким кулачком. - Неправда… Не ты дал государству тонны мяса и молока, не ты создал крупное хозяйство на голом месте. Это сделали они, рабочие, с которыми ты не всегда желаешь считаться, к мнению которых ты не всегда прислушиваешься.

- Я считаюсь с дельными предложениями и всегда их поддерживаю, - заговорил Булыга уже компромиссным тоном. Первая вспышка прошла, "кризис", как говорят, миновал, Роман Петрович понял, что переборщил, и начал полегоньку отступать и сдаваться. Необычно резкий тон Посадовой удивил и насторожил его. - Я готов выслушать любого, кто разговаривает со мной по-человечески. Но если каждая доярка и свинарка будет заходить в кабинет директора, когда ей вздумается, и устраивать истерики, это не совхоз будет, а неугодное богу заведение.

- Да, товарищ Булыга, пора поучиться выслушивать каждую доярку и свинарку. - Темные блестящие глаза Посадовой смотрели прямо, холодно, осуждающе. - Давно пора.

Булыга молча теребил бороду и не смотрел на Посадову. Его настороженность быстро перерастала в тревогу: никогда еще Надежда Павловна не разговаривала с ним так резко, никогда не глядела на него такими холодными и злыми глазами. Он сидел и молчал, решив не возражать и не противиться. Но Посадова, не сказав больше ни слова, вышла из кабинета.

Михаил догнал Нюру на улице. Она быстро шла домой и вслух ворчала:

- А, черт с ним, что мне, больше всех надо.

- Подожди, - сказал Михаил, взяв ее за руку. - Почему ты мне не рассказала, что вы там с матерью придумали.

- Я думала, что он нормальный человек. А это какой-то взбесившийся бык. Захвалили его - ног под собой не чувствует.

- Ну ладно, о нем потом. Что сочинили?

- Ты о комплексных звеньях слышал?

- Ну и что?

- Нет, ты отвечай прямо - слышал?

- Да что-то вроде…

- Вроде в саду, вроде в огороде, - шутя бросила Нюра. - На фермах надо создавать комплексные звенья. Понимаешь, за звеном закреплен не только скот - коровы и свиньи, а и пахотная земля и сенокосы. Звено полностью готовит корм для своего скота: пашет, сеет, косит. Тогда в удое молока будет все звено заинтересовано. Понимаешь?

- Чего ж тут не понять, - ответил Михаил, в уме взвешивая предложение Комаровых. - По-моему, это здорово. А? Как ты считаешь?

- Да если б сомневалась, разве я стала предлагать?..

- Постой тогда, - Михаил задержал ее. - Давай вернемся. Он небось и сам опомнился.

- Нет уж, Мишенька, извини-прости. Если у тебя нет самолюбия, ты можешь поступать, как тебе вздумается. А меня не неволь.

- Да брось, нашла перед кем характер показывать. Ну знаем мы Романа Петровича. Вспылил. Ведь речь идет о серьезном, а ты - само-лю-бие.

- Не уговаривай, - решительно заявила Нюра. - Напишем в газету. О кормах, о подстилке, о навозе, об урожае зерновых, вообще о заколдованном круге, и как способ разорвать его - комплексные звенья. Только надо все это стройно изложить и бойко, остро. Попросим Сорокина, чтоб помог.

- Сорокина? Ни в коем случае, - возразил Михаил. - Зачем нам Сорокин? Мы что, неграмотные, мыслей своих не сможем на бумаге изложить? Да мы лучше твоего Сорокина напишем. Заходи ко мне вечерком, я постараюсь до этого набросать черновичок, мы с тобой посидим часок-другой и все оформим набело. Хорошо? Идет?

Нюра весело кивнула, заулыбалась дружески и быстро направилась к своей улице. А Михаил остался стоять в раздумье, не зная, куда ему сейчас пойти: предложение Нюры глубоко в душу запало. Здесь и догнала его Посадова, вышедшая из кабинета директора. Они медленно шли по улице; Михаил рассказывал существо предложения Комаровых.

Надежда Павловна хорошо понимала его и поддержала. Решительно сообщила то, чего Михаил ожидал со дня последнего приезда в совхоз Егорова:

- На днях проведем партсобрание. С твоим докладом. Помнишь свою "записку"?

Еще бы не помнить! Об этом собрании и о своем докладе Михаил много и долго думал: рождались новые мысли и предложения. Времени было больше чем достаточно, чтобы все взвесить, проанализировать.

- Ты готов?

- Я готов, - машинально, но твердо ответил Михаил, думая о другом. Вдруг, проходя мимо дома Яловца, они услыхали призывно-отчаянный женский крик:

- По-мо-ги-и-те! Ой, помоги-и-те!

Не говоря друг другу ни слова, они быстро побежали на крик.

Зина лежала на полу, свернувшись калачиком и защищая лицо руками. Разъяренный, с обезумевшими глазами Антон стоял посредине комнаты, широко расставив ноги, озверело пинал ее сапогом и бил кнутовищем. Первой в избу вошла Посадова. Более жуткой и гнусной картины истязания она не видела уже со времен войны. Что-то очень мерзкое, отвратительное, палаческое напомнил ей Яловец, и она, поддаваясь какому-то естественному инстинкту, ринулась на него со страшным криком:

- Бандит!

Вся переполненная возмущением и гневом, она только и могла произнести одно это слово, которым было сказано все, что она хотела сказать.

Яловец, стоявший спиной к двери, вздрогнул, очень проворно обернулся и, увидав Посадову, сделал на своем лице такую гримасу презрения и злобы, - на губах его вдруг выступила пена. Он тоже не мог говорить, он лишь издавал непонятные звуки:

- А-а-ы-ы… ты-ы…

Яловец вообще ненавидел людей, но больше всего он ненавидел в совхозе Надежду Павловну: почему именно, он и сам толком не знал, должно быть, по очень многим причинам: и потому, что она бывшая партизанка, против которых в годы войны боролся Яловец, и что она, женщина, стоит во главе ненавистной ему партийной организации, и что секретарь обкома - отец ее ребенка. Ему постоянно казалось, что с Посадовой он встречался во время войны и она лишь вспомнить его не может. А может, уже вспомнила, может, уже донесла в органы. Встреча с этой женщиной бросала его в холодный пот.

Теперь их взгляды мгновенно столкнулись, ненавидящие, непримиримые и беспощадные.

- Ты-ыы!.. Убью! - Яловец схватил лежащий на лавке топор, и, кто знает, быть может, в приступе лютой, звериной ненависти он опустил бы его на голову Посадовой, но в тот же миг Михаил Гуров тигром прыгнул к Яловцу и левой рукой, как клещами, уцепился за топорище ближе к обуху, а правой изо всей силы ударил Яловца кулаком снизу в челюсть. Споткнувшись о лежащую сзади на полу Зину, Яловец упал на пол, стукнувшись головой об угол деревянной скамейки. Удар в челюсть был настолько сильным, что рука Антона машинально разжалась, выпустив топор. Яловец распластался на полу и не сделал попытки встать. Из носа и рта потекла кровь. Ему влили в рот воды: он потерял сознание. Надежда Павловна, напуганная случившимся, - ей показалось, что Яловец мертв, - побежала за врачом, так как некого было послать. А пока Михаил вливал Яловцу в рот воду, пытаясь привести его в чувство, соседская девочка, еще раньше Посадовой и Гурова услыхавшая крик Зины: "Спасите!", привела лейтенанта милиции Валентина Гвоздя.

Наконец, Яловец пришел в себя. У него началась рвота. Зина, вопреки ожиданию, не упрекала и не осуждала Михаила, сидела в сторонке и тихо всхлипывала без слез. А Михаил объяснял представителю милиции, как все произошло. Пришедший вместе с Посадовой врач поставил предварительный диагноз - сотрясение мозга и перелом правой руки. Потерпевшего в тот же день в карете скорой помощи отправили в районную больницу, а Михаила Гурова лейтенант Гвоздь доставил в милицию.

Напрасно Надежда Павловна пыталась доказать блюстителю порядка, что Гуров не виновен, что он лишь принял меры самообороны. Лейтенант считался с фактами: Гуров был цел и невредим, а Яловец получил тяжелые увечья.

- Факт налицо, и я не имею права, товарищ Посадова, я обязан задержать гражданина Гурова, - сухо и неумолимо отвечал Гвоздь. - Будет расследование, суд, там разберутся, кто прав, кто виноват. А у меня служба, долг.


2

Вера не находила себе места: все это было так неожиданно, нелепо и, главное, несправедливо. И не только она - все в совхозе были убеждены, что Михаил не виновен и, не нанеси он сильный удар Яловцу, очевидно, не было бы в живых Надежды Павловны. И думалось Вере, что эта такая простая и предельно ясная истина известна всему свету и, кого ни спроси, всяк без колебания ответит, что Гуров не виновен, что он поступил так, как должен был поступить любой порядочный человек, - но судьи, действуя на основании закона, уголовного кодекса, не нашли возможным оправдать Михаила Гурова, приговорили его к трем годам тюрьмы.

"За что?" - спрашивала Вера, и весь мир казался ей теперь черствым и равнодушным.

Картины суда всплывали в ее памяти отдельными бессвязными клочьями, как гонимые ветром мятущиеся облака. В суде разбиралось много разных дел. Вера сидела в зале заседания и слышала чужие и непонятные ей истории, судьбы, беды. Слушались дела об ограблении сельского магазина и о восстановлении на работу плотника, уволенного начальником-самодуром. Потом слушалось дело о драке, в которой участвовали почему-то одни женщины.

О судье Вера думала с неприязнью: такой привык копаться в грязных делах и мелких склоках, в серьезном ему не разобраться и не понять. Его черствую, сухую душу даже искренняя речь Надежды Павловны не тронула, речь, которую нельзя было слушать без слез. Посадова говорила о партизанском детстве Михаила, о его душевной чистоте, о трудной жизни, о его работе в совхозе. Запомнились слова Надежды Павловны: "Когда детям исполняется восемь лет, родители с цветами ведут их в школу. Михаила Гурова некому было провожать в школу: родителей его убили фашисты. Он сам пошел не с цветами, а с обоймой боевых патронов, с боевой гранатой в партизанский отряд, который стал для него и домом, и родителями, и школой, суровой школой жизни".

Вера не могла дальше слушать - спазмы сдавили ей горло, и она вышла из зала.

По вечерам, которые теперь стали долгими и одинаково тоскливыми, Вера, придя домой из библиотеки и не поднимаясь к себе наверх, заходила к Надежде Павловне и засыпала ее вопросами, которые рождались и множились в ее беспокойной голове. Она уже больше не спрашивала напрямую, почему осужден Михаил; знала - Посадова сама не находит ответа. Она спрашивала как будто о другом, а в сущности не переставала думать о Михаиле.

- Почему в нашем обществе существуют бандиты, воры, рецидивисты… ну и другие опасные элементы?

- В семье, Верочка, не без урода, - отвечала Надежда Павловна.

- А почему не истребляют? Как волков, скажем?

- Но ведь они люди, их надо воспитывать.

- Воспитывать. - Холодные глаза Веры округлились и потемнели, правая бровь вызывающе вздернулась, а уголки губ спрятали что-то ироническое и недоверчивое. - Ты его воспитывай, а он тебе нож в спину.

- Тогда его судят и казнят, - вставила Посадова.

- Тогда поздно. Надо казнить до того, как он убил человека, - убежденно и настойчиво проговорила Вера.

- А за что?

- За то, что он может убить, всегда готов убить. - Вера начала волноваться. - Любой вор способен совершить убийство. Воров надо или уничтожать или на пожизненное заключение осуждать.

В разговор встревал Тимоша, он поддерживал Веру:

- А правда, мама, почему у нас либеральничают с ворами? Иди работай, живи своим трудом. А он не хочет работать, думает чужим трудом жить. С ними либеральничают, носятся, в газетах пишут, в кино показывают. А зачем? Уничтожать - и все. По закону, только закон должны выработать правильный, без поблажек. Я в книжке читал, в "Орлиной степи". Правильно там писатель об этом говорит: истреблять бандитов надо.

- А бандиты читают и посмеиваются, да финки-бритвы точат, - вставила Вера. - Знают, что их воспитывают.

- Нет, дети, вы не правы. - Говоря это, Надежда Павловна почувствовала, что убедительных возражений ей не найти. - Они прежде всего люди, заблудшие. Ну, совершил человек ошибку, случайно попал в воровскую шайку. А вы его сразу - истребить. А он еще молод, и жизнь у него впереди, пользу обществу может принести. Потом тюрьма, трудовые колонии - это тоже воспитание, не только изоляция, а прежде всего воспитание.

- Пока мы одного воспитаем, они успеют сотни молодых ребят опутать и втянуть в свою компанию, - горячилась Вера. - Тысячи людей ограбить и убить.

- Скажи, мама, воры - враги общества или не враги?

- В известной степени враги, - неуверенно ответила Посадова.

- А что Горький говорил? "Если враг не сдается, его уничтожают", - парировал Тимоша. - Они не сдаются, продолжают свое дело, значит их надо уничтожать.

Тимоша думал точно так же, как думала Вера, и его волновали те же вопросы. Неожиданная общность взглядов Тимошу радовала. Вере он все давно простил, поняв, что она не любит ни Федора Незабудку, ни Сергея Сорокина. О том, что она любит Михаила, Тимоша не знал.

Вера сама пробовала разобраться в своих мыслях и сомнениях. Уходила из дому одна, медленно брела полуосвещенными улицами села и думала. Думала о многом, а больше всего о нем. И так почти каждый вечер. Маршрут ее вечерних прогулок проходил по улице, на которой стоял дом Михаила Гурова. Всякий раз она смотрела на затемненное окно мансарды, на яркий свет в окнах Незабудок и сердце сжималось от боли: там нет его. "Где-то он сейчас, что делает, о чем думает в эти минуты, вспоминает ли о ней? Почему не напишет хоть слово одно, только одно слово? - с тревогой спрашивала себя и успокаивала: - Может, не разрешают писать из тюрьмы?"

Вера представляла иногда Михаила в камере среди отъявленных головорезов, которые могут убить его, проиграть в карты. Было жутко от этой мысли. "Он сильный, он не позволит издеваться над собой, - выстукивало сердце в ответ, но тревога не проходила, - Их много, а он один, безоружный, прямой и доверчивый". Она видела, как Тимоша утром и вечером "играл" с чугунной пудовой гирей, однажды спросила, зачем он это делает, когда время мускулов давно миновало, - теперь наступило время мозга. Юноша ответил довольно резонно:

- В космос полетят только физически сильные, здоровые люди, такие, как Михаил Гуров.

Она никогда не задумывалась, кто полетит в космос, и не эти слова зацепились в ее сознании теперь; было приятно, что Тимоша ставит себе в пример Михаила. Ей хотелось написать Михаилу письмо, говорить с ним, высказать свои чувства к нему. Но она не знала, куда писать.

Надежда Павловна успокаивала: не печалься - он скоро вернется, Захар Семенович обещал помочь. Суд подошел к делу формально, не разобрался, не понял. Что ж, случается иногда и такое, редко, но случается. Она хорошо понимала состояние Веры, знала, что в такие минуты очень легко закрадываются в юную, восприимчивую и чуткую душу всякого рода сомнения, колебания.

О неудавшейся своей семейной жизни Надежда Павловна старалась не думать, не искать виновных, которых, в сущности, не было. Уходила вся в работу, все больше, чаще и беспокойнее думала о судьбе сына. Тимоше она не находила ничего исключительного, никаких талантов: он был просто неглупый, думающий, честный и трудолюбивый мальчик. Она была убеждена: пока он при ней - он будет человеком! А если уедет, что станется с ним? В какие руки попадет он, под чье влияние? Прежде она как-то не задумывалась над этим вопросом. А теперь вспомнились слова Веры о ворах и бандитах: увлекут, опутают… Она отметала эту мысль - на такое ее сын не пойдет никогда… А вот с теми, которых в фельетонах называют "стилягами", с теми он, чего доброго, может случайно, по неопытности оказаться в одной компании. Юность легко поддается на демагогию нигилиствующих шарлатанов, мнящих себя революционерами, гениями, новаторами и бесстрашными героями. Их влияния Надежда Павловна побаивалась. Для таких нет ничего святого, такие надругаются и оплюют то, что добыто кровью трудового люда, трудом и гением лучших сынов отечества. Для них и слова "отечество", "родина" - простые звуки.

Оснований для такого беспокойства Надежда Павловна находила вполне достаточно, вспоминая печальную историю первой любви Михаила Гурова. Историю эту в совхозе знали все.

У старого коммуниста, партизана двух войн: гражданской и Отечественной, Василия Ивановича Законникова была внучка Юлька. Отец ее погиб во время войны, она его не помнила, дедушка Вася заменил ей отца, воспитывал ее и учил. В школе Юлька Законникова училась "на отлично" на протяжении всех десяти лет, закончила с золотой медалью. И мать и дедушка радовались и гордились ею. После окончания школы Юля сразу поступила в Московский университет. Подруги и сверстницы завидовали ей.

Михаил влюбился в Юлю в ту весну, когда она получила аттестат зрелости. Они гуляли в гаю, собирали ландыши, слушали буйство птиц, глядели друг на друга чистыми и честными глазами, полными невысказанного счастья и любви, читали стихи и мечтали. Михаил в то время уже учился в Сельскохозяйственной академии на втором курсе. На крутом, обрывистом берегу Зарянки, сцепив горячие, трепетные руки, прислонясь обжигающей щекой к щеке, они шептали друг другу:

- Навсегда, Юля?

- Да, Миша… И что бы ни случилось. - И вдруг с беспокойством, испытующе: - А если я не поступлю в университет? Если останусь здесь, свинаркой?

- Тогда мы всегда будем вместе. Я буду спокоен.

- А мне кажется, - сказала Юля, - расставание, ну, временная разлука - это хорошее испытание чувств. Надо уметь ожидать. Настоящая любовь на расстоянии должна крепнуть. Верно?

Она смотрела на него преданно и влюбленно серыми лукавыми глазами, и он верил тогда, что только Юля может любить по-настоящему, навсегда.

В первую осень и зиму в Москву из совхоза "Партизан" ежедневно шли письма. Ответы приходили гораздо реже. Но Михаил даже в душе не упрекал Юлю: у нее мало свободного времени. Ведь и он пишет ежедневно потому, что не писать не может. Потом, к весне - экзаменационная сессия - письма из Москвы стали приходить совсем редко. В них Михаил почувствовал какой-то холодок и с тревогой ждал встречи в совхозе во время летних каникул. Встреча была теплой, но затем начались взаимные упреки, не всегда убедительные объяснения, прощания "навсегда", и на другой же день новые встречи и объяснения. К концу Юлиных каникул они все выяснили и утрясли, объявили себя глупыми, смеялись и плакали от счастья и обещали беречь друг друга. Но тревога в душе Михаила не улеглась: чувствовал какие-то перемены в Юльке, не мог их объяснить и понять. И письма из Москвы теперь приходили очень редко. А весной Василий Иванович Законников узнал из письма самой Юли, что внучка его вышла замуж за студента-иностранца из жаркой страны, где растут бананы, вроде как у нас картошка, а вместо воробьев и ворон водятся канарейки и попугаи. Но самое главное для Юльки и ошеломляющее для старого коммуниста и партизана было то, что чужестранный зять его доводился племянником самому королю. И с той поры в совхозе Юльку Законникову называли не иначе, как Королевой, а ее дедушку - Сватом короля.

Сообщение внучки о своем замужестве убило Василия Ивановича. Вначале он даже не поверил: Юлька шутит. Но все же, не долго думая, сел в поезд и - в Москву. Прямо с вокзала, взволнованный и расстроенный, он попал в кабинет декана и сразу понял, что никто с ним не шутит, что все это горькая и печальная правда. Глаза старика блеснули слезой. Он все еще не мог толком уразуметь, что произошло. Наивно спрашивал:

- Что ж она теперь?.. Где жить будет?..

- Да наверное на своей новой родине, - ответил декан. - Ведь она уже не советская подданная.

- Как?! - Старик остолбенел, ошалело уставившись на декана. - Родину променяла?! Кто позволил?!

Декан тяжело и сочувственно вздохнул, беспомощно развел руками и сказал только одно слово:

- Закон.

- Какой такой закон? - не понял Василий Иванович - Где такой закон, чтобы советскую комсомолку отечества лишать?

- Так ведь она сама решила, это ее воля. Мы пробовали переубедить, разъясняли.

- Сама решила, - качая горестно головой, повторил старик дрожащим голосом. - Что она может решить, в ее-то годы, ребенок решил Родину поменять, а вы "разъясняли".

- Между прочим, она из комсомола выбыла, - сказал декан.

- Исключили?

- Нет. Сама положила на стол комсомольский билет.

- Да… Неудобно королеве при комсомольском билете, - глухо и рассеянно рассуждал старик. Затем пытливо, требовательно и негодующе кричал: - Я воспитал ее правильно, как положено, я сдал ее вам честной девушкой, комсомолкой, с золотой медалью. Она была лучшей школьницей, активисткой. А вы ее тут за два года испортили. Развратили. Да, вы развратили. Я еще зимой заметил неладное, когда на каникулы приезжала. Все заграничными книжками зачитывалась. С утра до ночи лежит в постели и читает. Я спрашиваю: "Не надоело читать тебе? Отдохни от книг, погуляй сходи". А она: "Нет, дедушка, больно интересный роман". - "Интересней, чем Шолохов или Максим Горький?" - спрашиваю. "Что ты, говорит, дедушка, Максим Горький и Шолохов - чепуха, примитив по сравнению с этим". Любопытно, думаю, что за писатель за границей появился, перед которым наш Горький - чепуха? Оказывается, какой-то Крамер по фамилии. Был у нас в городишке еще до революции с такой фамилией, керосиновую лавку держал. Тоже Крамером звали. Однофамилец, значит. Попробовал и я читать этого заграничного Крамера, который выше Горького. Не понравился мне. И Юльке прежде не мог понравиться: это я точно знаю. Юлька Пушкина любила, Лермонтова, Чехова и Горького. А еще Есенина любила читать и Шолохова. Значит, это вы, все вы ее переучили! Вы ее испортили!

Повидался Василий Иванович с внучкой и зятем королевской фамилии. Безрадостное было это свидание. Лучше бы и не встречаться им. Не узнал он свою Юльку - на разных языках они разговаривали. Слова были, конечно, русские, только по-разному звучали они в душе дедушки и внучки. В совхоз воротился угрюмый и подавленный. И только двоим рассказал о своей встрече с Юлькой: снохе да Михаилу Гурову.

Давно уже забыли в совхозе эту историю, лишь кличка осталась за Василием Ивановичем "Сват короля" - это уже навсегда - да глаза у Михаила Гурова с тех пор стали печальными и недоверчивыми; говорят, это надолго, а может, тоже навсегда.

Судьбу Юли Михаил переживал не меньше, чем ее дедушка и мать. Замужество дочери и принятие ею подданства другой страны - все это тяжелым камнем свалилось на плечи Юлькиных родственников. Но это была лишь предыстория. Главная ж история, самая страшная и трагическая, началась потом. Через год, как молодая чета покинула пределы СССР, стало известно, что королевский племянник разлюбил свою русскую жену и продал ее то ли в гарем, то ли в публичный дом, продал, как вещь, ему ненужную. Юлька оказалась беспомощной и беззащитной в стране, подданство которой она так легкомысленно приняла.

Письма от Юли приходили редко, и в каждой строке слышался крик истерзанной души, голос рабыни. Она проклинала себя, но о помощи не молила, ибо знала: ни дедушка - гражданин другой страны, ни правительство великой державы, от гражданства которой она отказалась, не могут ничем ей помочь.

Надежда Павловна хорошо знала и любила Юлю Законникову. И скажи ей прежде, что такое может случиться с девушкой, отец которой погиб в боях за Советскую Родину, она и слушать не стала б, сочла бы это нелепым вымыслом, вздором. А вот поди же - чего только не бывает с человеком в юности, если его вовремя не предостеречь и не поддержать. И кто тут виноват? Родители? Выходит, что не всегда и не только родители бывают повинны в судьбе детей, в их мировоззрении, взглядах, вкусах и поступках. Плохие дети бывают у плохих и у хороших родителей. Хорошие дети бывают у хороших и у плохих отцов. Отцы и дети. Сколько будет существовать человеческое общество, столько и будет всплывать в разных оттенках и аспектах вечная тема "отцов и детей".

Надежда Павловна была убеждена, что главное зависит от среды, в которую попадает молодой человек. Юность близорука, горяча и доверчива, она самоуверенна и отважна, пуглива и нетверда. Сомнения у нее живут рядом с решимостью.


3

Еще в суде Зина решила навсегда уйти из дома Яловца. О своем решении она обмолвилась Федоту Котову - единственному человеку, в котором она увидела искреннее участие к своей судьбе. Вопрос только - куда уйти, где жить? Совхоз сию минуту не мог предоставить ей жилье. Котов предложил Зине свой дом, но она решительно отказалась жить у одинокого мужчины. Котов и сам понимал, что это не совсем удобно при живом муже, который сейчас лежал в больнице.

В последнее время Федот Алексеевич Котов очень тяготился одиночеством и не однажды подумывал о человеке, который мог бы стать ему другом. Ему казалось, что человеком этим могла быть Зина. Предлагая ей переехать в свой дом, он так и сказал:

- Живи, Зинушка, будь хозяйкой в доме. Я тебя не обижу.

Зина верила его словам, посмотрела на Котова взглядом, в котором была и трогательная признательность, и страх, и радость, и отчуждение, сказала с теплотой и нежностью:

- Спасибо, Федот Алексеевич, за ласку и заботу, только сейчас это никак невозможно.

Котову запомнилось слово "сейчас". Значит, потом, со временем, Зина может принять его предложение. А пока нужно помочь ей найти квартиру. Эту обязанность Котов взял на себя с большой охотой. Он понимал: Зину нужно поселить к добрым, надежным людям, которые помогли бы ей окончательно порвать с прошлым и начать новую жизнь. Посоветовался с парторгом. Посадова выслушала его с живым участием и тут же предложила Василия Ивановича Законникова и пообещала безотлагательно поговорить с ним.

Жили Законниковы вдвоем в большом, добротном доме, к просьбе Посадовой отнеслись с полным пониманием и сочувствием, сказав: пусть переезжает хоть сегодня, места хватит. И Зина с дочуркой действительно переехала на другой день, оставив дом мужа со всем его имуществом и хозяйством, забрав лишь свою одежду да часть посуды. Впрочем, никакого имущества и хозяйства у Яловца не было, если не считать дюжины петухов и одной курицы. Они были его причудой и страстью.

Весной, как и все жители села, Яловец обзаводился цыплятами. Но оставлял у себя одних петухов. Курочек же относил соседям, менял их на петухов. Петухов у него было ровно двенадцать штук и одна курица. Петухи были разных пород, осанок и оперенья. Еще не родился на свет художник с таким разнообразием в палитре цветов и оттенков, тонов и полутонов, в которые были разукрашены пестрые одежды Антоновых петухов. Их шеи и бока переливались, сверкали, играли, струились, и ни один пернатый не повторял рисунка и цвета другого.

Если б Антон Яловец обладал хоть каплей чувства прекрасного, он, наверно, не раз бы восторженно воскликнул: "До чего ж красивые, разбойники!" Но Яловец не замечал в природе вообще никакой красоты, и привести в восторг, который был скорее азартом, его могли совершенно иные зрелища. Он загонял петухов в сарай и устраивал там кровавые побоища. Для Антона Яловца не было в жизни более приятного зрелища, чем видеть, как дюжина разъяренных петухов устраивает такую битву, что только клочья летят с их пестрых, многоцветных мундиров. В эти минуты Яловец один, а то иногда со Станиславом Балалайкиным, которого он приглашал посмотреть его "домашний цирк", усаживался в сарае на специально поставленный ящик и, подзадоривая петухов, в азарте и восторге кричал:

- Так его, стерву! Дай, Наполешка, еще! В голову, в голову бей, дура!!

Петухи имели у него свои имена: Наполеон, Македонский, Черчилль, Маннергейм, Чемберлен, Муссолини, Трумэн, Петлюра, Колчак, Гитлер, Цезарь и даже Эйзенхауэр.

- Ты гляди, гляди, Стась, как Айка лупят! - кричал Антон, толкая локтем Балалайкина, да так сильно, что тот падал с ящика. - Вдвоем набросились. Сговорились, гады! А из-за чего, ты думаешь, воюют?.. Из-за бабы. Они, чертово племя, привыкли, чтоб им дюжину куриц на одного. Тады ему лафа, житуха!.. Любую выбирай. А тут на тебе - все наоборот: одна курица на дюжину кобелей. Вот и дели ее по-собачьему. А они не могут, не научились… Так, ты-ык, Цезарь, тащи фельдмаршала к забору, сволочь этакую!

И Цезарь, огненно-красный, с высоким, в кровавых струпьях, гребнем, с крутым воронено-зеленоватым хвостом, глубоко вонзив свой клюв в мясистый гребень Маннергейма, в белом мундире, забрызганном кровью, склонив его покорную голову до самой земли, тащил с поля боя, где, нахохлившись, свирепо ощетинившись друг против друга, уставившись ненавидящими, налитыми кровью, немигающими глазами, взлетали одновременно вверх остервенелые петухи, стараясь толкнуть друг друга ногами в грудь и нанести удар клювом в голову. Они дрались молча, исступленно, дрались насмерть, а единственная курица, забравшись на шест, испуганно кудахтала, призывая соперников к благоразумию. Но те не слышали ее и продолжали кровопролитную битву на потеху своему хозяину, который сам готов был броситься в побоище, крошить, громить, убивать.

Некоторых забивали до смерти, и тогда приконченный Гитлер попадал в кастрюлю с супом. К весне обычно в живых оставалась половина петушиного войска, но летом состав его полностью обновлялся за счет молодняка, - появлялись новые Наполеоны, Гитлеры, Цезари.

Зина ненавидела петухов. В каждом из них, ей казалось, живет Антон Яловец, кровожадный, бессердечный.

И когда встал вопрос о переезде на квартиру к Законниковым, она твердо решила: петухов не брать с собой - пусть околевают. Сарай, в котором жили петухи, растворила настежь, на дверь хаты повесила замок, положив ключ в условленное место, куда обычно клали, когда уходили из дома. Зерно, припасенное для петухов, высыпала все сразу в сарай: дескать, поедят, а там как хотят. И действительно, меньше чем за неделю петухи съели весь запас своего провианта, а затем, проголодавшись, разбрелись по всему совхозу в поисках хлеба насущного. В совхозе их в шутку называли "антоновскими женихами". Прошлявшись день по чужим дворам, к вечеру они возвращались в свой холодный сарай, больше драк уже не затевали, не было причины: курица насовсем ушла из дома, как только кончилось зерно, найдя приют у гостеприимных соседей. Впрочем, постепенно и петухи перестали возвращаться домой, - как говорили совхозные остряки, "в примаках оставались".

Федот Алексеевич Котов, пожалуй, чаще прежнего стал захаживать в долгие зимние вечера к Законниковым, и у Зининой дочки появилось много новых деревянных игрушек.

В доме Котова по вечерам два раза в неделю собирался кружок резьбы по дереву. Ребята занимались с увлечением, старались не пропустить ни одного занятия, учителя своего уважали и любили. Здесь были не только малыши, но и старшеклассники. Вырезали шкатулки, пепельницы, рамочки, трубки, вазы, кувшины, настольные лампы. Из пластилина лепили фигурки зверей и птиц и уже по ним вырезали потом из дерева.

Однажды Вера, возбужденная и радостная, пришла к Федоту Алексеевичу вечером во время занятий кружка. Положила на стол "Комсомольскую правду":

- Вот, наконец-то напечатали.

Котов прочитал заголовок статьи "Где вы, дети мои?" и подпись "Вера Титова" и разволновался.

- Что, нашлись? - спросил он тихо, глядя то на Веру, то на ребят, окруживших их и с любопытством заглядывавших в газету.

- Нет еще. Будем теперь ждать, - ответила Вера и заметила, как потухли глаза лесника. Котов не стал читать газету - интерес к ней у него сразу погас. Тогда Тимоша прочитал вслух:

- Где вы, дети мои?

И Вере показалось, что на его слова хором откликнулся весь кружок, которым руководил Федот Алексеевич: "Мы здесь!"

Потом приходили письма в адрес Котова со всей страны. Их было много. Писали Толи и Гены, потерявшие своих родителей во время войны, писали Пети и Вани, Сережи и Саши, Андрюши и Васи. Присылали фотографии, описывали запомнившиеся события и эпизоды, утешали старика, советовали не падать духом. Но среди писем не было голоса тех, кого искал старый партизан.

Вера помогала Котову отвечать на письма. А он удивлялся, сколько ж их, потерявших отцов. И видел: у всех есть мать, приютившая и воспитавшая их, ласковая, заботливая мать - великая Советская Родина. Больше сотни набралось писем, искренних, взволнованных, с сотней сложных и трудных судеб. Вера поняла: нет в живых сыновей Федота Алексеевича. Но сам Котов такую мысль сердито гнал от себя, - он верил: однажды откроется дверь его хаты, и пред ним предстанут два здоровых, красивых парня и скажут, глотая слезы радости:

- Мы услышали твой голос, отец! Вот мы - Гена и Толя. Нашлись!..

И бросятся в его объятия, а затем сядут у стола и наперебой будут вспоминать, как плыли по реке среди льдин, как у Миши унесло валенки, как в промокшей до последней нитки одежде, жестяно-жесткой, скованной морозом, шли по снегу через линию фронта к своим.

Поток писем вселял в него эту веру и надежду.