"Повести" - читать интересную книгу автора (Шторм Георгий Петрович)ЯСЫРЬБлиз большой дороги на Тулу, у деревни Заборья, при самом перевозе через Оку, — передовой полк. Воеводы донесли царю, что татары опять стали немирны. Но Борис пришел с небольшой силой. Весной москвитяне так напугали хана, что крымцы едва ли посмели бы пойти в набег. И верно, под Серпуховом царь застал лишь послов Казы-Гирея. Государев прошлогодний дар — парчовые шубы оказались недомерками, и татары явились требовать новых шуб. С царем были московские стрельцы, отряд иноземных войск да шедшее восвояси черниговское ополчение князя Телятевского. От речки Серпейки до деревни Заборья раскинулись по берегам обозы и шатры… Дорожные мохнатые кошмы разостланы на земле; над ними колышутся на шнурах вышитые львами и грифами завесы. Царь — в обычном платье «малого наряду», чтоб не выказывать послам большой чести. Вокруг него иноземцы, воеводы и князь Телятевский в бахтерцах — доспехе из пластинок и колец. Татары в коротких кафтанах и тубетеях, поглядывая на толмача, торопились приступить к делу. Царь подал знак. Татары пошли «к руке». Но Борис руки целовать не дал и лишь возложил ее по очереди послам на головы. Думный дьяк спросил о здоровье хана. Послы отдали дьяку грамоту в мешке. Тогда царь велел снять с татар кафтаны и надеть на них парчовые шубы. Дьяки налили витые ковши медом и дали послам пить. Толмач сказал: — Великий государь вас пожаловал: триста шуб царю Казы-Гирею дано будет! — А шубы узки и недомерки не были б! — тотчас закричали татары. Тут один из послов спрятал опорожненный ковш за пазуху. Так же поступил и другой. — Что эти люди делают? — тихо спросил молодой иноземец соседа-боярина. — А они завсегда так, — шепотом ответил боярин. — Думают, если царь пожаловал их платьем и питьем, то и ковшам годится быть у них же. А царь отнимать тех ковшей не велит, потому что для таких послов делают нарочно в Английской земле сосуды медные, позолоченные… Иноземец отвернулся, едва сдерживая смех. Посольство окончилось. Татары, пятясь, вышли из шатра. Царь встал. Он был невысок, дороден и волочил левую ногу. — И все ты, государь, ножкою недомогаешь, — сказал думный дьяк. — Дохтура бы себе ученого сыскал. — Ужо, как буду в Москве, — сказал Борис, — Ромашку Бекмана снаряжу за дохтуром в Любку.[13] Воеводы разошлись, выходя чередою, по чину… Перед шатром всадник в забрызганной грязью алой ферезее соскочил с чалого жеребца. Через лоб коня шла лысина, грива и хвост были до половины черные. — Батюшка! — крикнул приезжий, завидев Телятевского. Отец и сын поцеловались. — Подобру ли, поздорову ехал? — спросил князь. — Ничего, — молвил Петр. — Конь маленько храмлет. — Ну, каково детей да людей моих бог хранит? — Дён через пять пойдут за нами следом. Скарб укладают. — А на Москве што? — На Москве в Юрьев день смутно было. Холопы о выходе челом били — вор Косолап народ мутил. Да еще на меня за девку Грустинку челобитье подано. А писал жалобу наш холоп дворовый, черниговской вотчины недоросль;[14] он же и про великого государя невесть што молвил. И его с тем вором Косолапом свели на съезжую, да вор Косолап и тот наш холоп, Ивашка Исаев сын Болотников, в ночи побежали неведомо куда. Рыжий осенний лес принял поутру беглого холопа. Он быстро шел по берегу, обходя рыхлые клинья отмоин у речных излучин. Москва и Хлопок-Косолап остались давно позади. В полдень рыбные ловцы, прозываемые кошельниками, накормили его рыбой. Никто не спросил, куда он держит путь. Сновали по реке челноки. Скоро стали встречаться и струги. В них сидели беглые. «Ярыжки[15] в стругу, привыкай к плугу!» — дразнили их с берегов. Под вечер третьего дня холоп услыхал песню: Кинувшие «зимовую» службу стрельцы гребли посередине течения. Беглые приняли холопа. — Гость — гости, а пошел — прости, — сказали стрельцы. — Плыви с нами, места в стругу хватит. Они посмеялись над его малым ростом и впалою грудью. Он усмехнулся и промолчал. Дикий черный лес стоял кругом. В лесу неведомо кто жег костры. Минуя их, то нос, то корма струга становились багряными. — Тебя как звать? — спросил холопа молодой парень с рябым плоским лицом и злыми глазами. — Ивашкой. — А я Илейка буду. Тоже с Москвы убёг. Жил я там у дяди своего, у Николы-на-Садах… Они помолчали. — На Волге-то вольно будет? — спросил Ивашка. — Вестимо, вольно. Да я-то на Дон сойду либо к терским казакам. — На Дону живут воры, и они государя не слушают, — сказали со смехом в темноте. — Боярское присловье! — отозвался другой голос. — А я чаю, не на Дону только воры, ворует ныне вся государева земля. — Да и как не воровать? Воеводы-псы переводят жалованье. — Народу из-за них кормиться стало не в силу. — Эх, Москва, Москва, уж вся-то она на потряс пойдет… Ивашка с Илейкой притихли. Голоса во тьме звучали ровно и глухо: — Слыхали мы, будто царевича Димитрия не стало и будто похоронили его в Угличе, а ныне, сказывают, объявился царевич, и скрывают его до поры в монастыре… — А еще сказывают: у царя Федора сын был — Пётра. Подменил его нонешний государь девкой Федосьей. Девку ту вскорости бог прибрал, а Пётру сбыли неведомо куда. Илейка широко распахнул в темноту глаза и тотчас снова закрыл их. Лицо его стало и вовсе плоским. Редкие удары весел рвали черную воду, гасили ненадолго звезды, глушили жалобы стрельцов. Под Касимовом беглые встретили персов и горских черкесов; они везли продавать ясырь — пленных. За Нижним стоял на мели разбитый струг с московским товаром. Беглые перегрузили товар к себе. Волга кишела кинувшим службу людом. Стрельцы и холопы плыли в стругах и челнах. Иные из них составляли ватаги — промышлять рыбною ловлею; другие шли на Оку, под Муром, собираясь «торговых перещупать», — поджидали с верховьев караван. На Гостином острове близ Казани беглые сбыли товар. Стрельцы подивились: ни черемисов, ни ногаев не было видно. На берегу сидел бурлак. — Эй, ярыжной! — окликнули его стрельцы. — Пошто ныне ясашных людей[16] не стало? Бурлак обернулся. Темный рубец от лямки виднелся на его груди. — Да всё воеводы, — сказал он. — Едучи по реке, ясашных людей пытают и грабят; рыбу и жир у них отнимают. Оттого среди ясашных людей и стала измена, и на Гостиный остров они не приходят… Стрельцы, покачав головами, воротились на струг… Братья Глеб и Томило подбили беглых идти ватажить. — В Астрахани подрядимся, — сказали они Ивашке. — Ты-то пойдешь в ловцы или иное задумал? — Пойду, Глебушко, — молвил Ивашка, — куда вы, и я туда же. Любо мне с вами. А Илейка — тот сплюнул на воду и озорно засвистал… Упругая литая гладь качала струги. Распахивалось орлиное раздолье плесов. Новгородец Ждан песнями бил челом Волге, и всем было легко и вольно. Только двое таились молча: Илейка да хмурый, с рысьими глазами стрелец Неклюд. Рябой, плосколицый холоп не помнил родства. Однажды Неклюд больно попрекнул его этим. Илейка впился в него глазами. Так стояли они долго — волчонок против барса. «И кто из них лютей будет? — подумал Ивашка. — Пожалуй, Илейка…» Неклюд отвел глаза и усмехнулся, как только Волга качнула струг… Тетюши был последний город населенной земли — далее шла пустыня. Ногаи в челнах из просмоленной ткани переправляли через реку скот. Шапки у них были подбиты диковинным мехом. Из-за этого меха едва не побили их стрельцы. Ногаи сказали, будто в степи растет мохнатый огурец «баранец», похожий на ягненка и поедающий вокруг себя траву. «Мех» этого растения идет на шапки. Стебель его вкусом напоминает мясо. Если разрезать — потечет кровь. Стрельцы долго бранили ногаев, укоряя их за неправду и хитрость… И еще одно диво встретилось им: яблоки — такие прозрачные, что семена их можно было видеть, не снимая кожуры… От Сызрани до Хвалынска — Черно-Затонские горы, от Хвалынска до Вольска — Девичьи, около Саратова — Угрюмские, под Камышином — Ушьи. Кручи понизились. Смотрели с берегов татары. Едва струги подплывали — прятались. Сидели на отмелях орлы. Горько пахли степи полынью и ромашником. Изредка — песками — пробегал верблюд. Ночью струги подошли к городу. Во тьме высились наугольные башни. «Неужто Кремль Московский?» — со сна подумал Ивашка. И, словно в ответ Ивашкиным мыслям, сказал Томило, стрелец: «Чисто Москва!» — и сплюнул за борт, на миг загасив плясавшую на воде звездку. Город спал. Струги пригрянули к Астрахани. Тянуло горечью с низких песчаных берегов. Задолго до света струги ушли вниз. Сперва решили проведать, что в городе, нет ли о стрельцах какого указа. Всех удивил Неклюд. — Мне с вами не путь, — сказал он, — рыбы ловить не стану, иным делом хочу кормиться. А было бы чем вам меня вспомянуть — схожу за вестями в город… Он быстро пошел вдоль берега, то исчезая за буграми, то вновь появляясь. Стрельцы долго смотрели ему вслед. Потом они вышли на берег. Совсем близко лежала Астрахань. Крупный степной скот пылил по дороге. Рыба серебрилась на возах. Усатые чумаки покрикивали на волов. Веселый, хмельной поп пришел в полдень к беглым. — Ныне весна была красна, пенька росла толста! — кричал он, топая коваными сапогами. — И мы, богомольцы, ратуя делу святу, из той пеньки свили веревки долгие, чем бы из погребов бочки ловить. А нам в церковь ходить нельзя, вина не испив, ей-право! — Где вино взял? — Эй, ребята, кабак близко! — закричали стрельцы. — Веди, отче! — Гуля-а-ай! Поп увел несколько человек с собою. С ним ушел Илейка… Беглые бродили по берегу. Лежали в челнах. У воды трещал костер. Солнце тонуло в песках. Волга плескала звонким, крутым накатом. Смеркалось. Неклюда все не было. Не возвращались и стрельцы. — Должно, загуляли, — сказал Глеб, — а Неклюда, мыслю я, зря послали: у меня к нему никак веры нет. Костер задымил — и в воде замутилось огненное корневище. — Я чаю, поздно здесь рекостав бывает, — сказал Томило. — А у нас в Новегороде Волхов вовсе не мерзнет, — промолвил Ждан. — Полно! — Верно говорю — под Перынью, урочищем, вода завсегда живая.[17] — С чего то? — А как царь Иван у нас лютовал, с той поры и стало. — Дивно дело!.. Голос у Ждана был густой, певучий. Грея над огнем руки, он заговорил: — Приехал грозный царь в Новгород. Пошел в церковь к обедне. Глядит — за иконою грамотка (попы положили), а што в грамотке, никто не узнал. Только затрепенулся царь, распалился и велел народ рыть в Волхов.[18] Сам влез на башню. Начали людей в реку кидать. Возьмут двух, сложат спина со спиною — и в воду. Как в воду, так и на дно. Нарыли народу на двенадцать верст; остановился народ, нейдет дале. Послал царь верховых. Прискакали верховые: «Мертвый народ стеной встал!» Сел царь на конь, поскакал за двенадцать верст. Стоит мертвый народ стеною. И тут стало царя огнем палить, начал огонь из-под земли полыхать. Поскакал прочь — огонь за ним. Скачет дале — огонь все кругом. Брык с коня, на коленки стал: «Господи, прости мое погрешение!» Ну, пропал огонь. Да с той поры Волхов и не мерзнет на том месте, где царь Иван людей рыл. Со дна речного тот народ пышет… Заскрипел песок. К воде, стороной, метнулась тень Неклюда. — Заждались! — крикнули на берегу. — Узнал што? Или так ходил, без дела? — Погоди!.. Дай срок!.. Неклюд, хмельной, молча оглядывал стрельцов, искал глазами струги. На нем были новые цветные портищи. Искривленная шапка валилась с головы. — Глебушко! Ждан! — резнул уши тонкий Ивашкин голос. — Не с добром он! Чую, што не с добром!.. Неклюд, повернувшись, шагнул в темноту. — Эй, куда сшо-ол? — Што за диво?! — Неклю-уд! — Тут я, — раздался голос. И вдруг засвистали. На берег ватагой высыпали городские стрельцы. — Не противься! С пищалей бить станем! — вопил стрелецкий сотник. — Вона што! — Неклюд!.. Пес!.. — В челны-и-и! — Има-ай воровских людей!.. Ивашку впихнули в челн. Мокрое весло ткнулось в руку. Глеб и Ждан быстро гребли стоя. С берега раз, другой грохнула пищаль. Челн заливало волной. Ждан говорил Глебу: — В устье сойдем. Ловцами станем… — Эй, пошто не гребешь? — окликнули они Ивашку. — Неужто пулей зашибло? — Да не… — Он сидел сгорбившись, опустив голову, глотая слезы. — Неклюд-то, мыслю, довел на нас… А с нами ведь был заодно, ел, пил вместя-ах… — Эк ты мягок, — сказал Глеб. — Ничего, парень! Неправды еще сколь много на свете. Ну, не томись, веселей угребай, не рони весла!.. Стал Ивашка рыбным ловцом. Ездил на «прорези» — садке с прорезанным дном, где по зашитому решеткою полу ходили большие репьястые рыбы. В ставших озерами протоках ловили веселую рыбу «бешенку». Сеть опрастывали в лодку, «бешенка» билась и трепетала, и лодка казалась наполненной мерцающей водой. Дула моряна. Ветер ломал ледяные поля. Пласты льдин, острые, как ножи, громоздились и рушились со звоном и плеском. По весне в устье шел сбор яиц. Тихими летними вечерами сети покрывались белым налетом. Это были поденки… Так прошел год. И снова была весна с счастливыми голосами уток, с немою рыбьей свадьбой. Красная рыба скатилась в море. Опять осень пришла… «…Ваше царское и княжеское величество не только сами ученых людей любите, но и всемилостиво… намерены в своем царстве и землях школы и университеты учредить… Ваше царское и княжеское величество этим себе имя истинного отца своего отечества снискаете, какого только бог к особому благополучию страны создал и утвердил…»[19]* В Золотой палате на стенах и сводах написаны притчи. Ангел держит рукою солнце; под ним — земной круг и полкруга: вода и рыбы. У царского места — органы — «художества златокованны»: на деревцах птицы поют сами собой, «без человеческих рук». На лавках расселась Боярская дума. Борис держит в руке «царского чину яблоко золотое». У него сросшиеся брови, лицо чуть раскосое, круглое; борода и волосы у висков поседевшие, голос сыроват и глух. — Решили мы, — говорит он, — послать во всякие иноземные города — звать ученых надобных мужей в Москву, дабы научить русских людей немецкому и иным языкам и разным наукам и мудростям приобщить. Встал с передней лавки Шуйский, подслеповатый, хилый старик: — Великий государь, дозволь мне, холопу твоему, молвить!.. Што ты, государь, замыслил, и то, государь, замыслил ты не гораздо. Коли в нашей единоверной земле начнут люди говорить розно, порушится меж нас любовь да совет. — Што скажете, бояре-дума? — с усмешкой спросил Годунов. — Не гораздо, государь! Не гораздо! — закричали бояре. — Иноземных обычаев нам не перенимать! Своей веры держаться и языка русского! За то стоять! — Будь по-вашему, — сказал Борис и свел брови. — Тогда пошлем ребят наших в Лунд-город[20] да в Любку — грамоте привыкать. — И то, государь, негоже, — молвил Шуйский. — Побегут ребята наши от немцев. Не станут они ихнюю грамоту учить. — Не побегут, — сказал Годунов. — Побегут, государь, — тихо повторил Шуйский и виновато повел носом. — И доколе, князь Василий, будешь ты мне молвить встречно? Царь встал. — Приговорили и уложили мы, — молвил он твердо, — боярских лучших ребят послать за рубеж да еще снарядить Ромашку Бекмана в Любку и написать Луидже Корнелию в Веницею да Товию Лонцию в Гамбург. Те ученые Луиджа и Товий нам ремесленных нужных людей сыщут, а вы, бояре, думали б о том со мною вместе, без опаски, а не дуром! На миг стало тихо… Князь Василий Туренин спросил: — Государь, а как мыслишь — выход дать ли крестьянам? — Покуда нет, бояре. В малых вотчинах доходов ныне вовсе не стало. Коли выход дать, побегут крестьяне в большие вотчины, а то — дворянам моим разор… Ну, ступайте, бояре-дума! Бояре, поклонившись, чередою двинулись к дверям палаты. Посохи один за другим глухо простучали по ковру. Семен Годунов, прозванный «правым ухом царевым», задержался и, опустив голову, ждал слова Бориса. — Ну? — спросил царь, подходя и дыша ему в лицо. — В П о л ь ш е о б ъ я в и л с я, — глухо ответил боярин, — в Смоленск от рубежа слух прошел… — Вона! — воскликнул царь и заходил по палате, волоча левую ногу. — Государь, — сказал Семен Годунов, — памятуешь ли, што ты молвил, как ездил в Смоленск, город крепити да разными людишками заселяти? — Говорил я: «Будет сей город ожерельем Московского государства». — И што тебе боярин Трубецкой сказал, и то памятуешь? — Того не упомню. — А сказал он: «И как в том ожерелье заведутся вши, и их будет и не выжита…» Рдевшая в окнах слюда померкла. Травы и притчи на стенах скрыло тенью. Ангел в колеснице все еще держал рукой солнце. Под ним дотлевала подпись: «Солнце позна запад свой, положи тьму и бысть нощь»… «…От великого государя, царя и великого князя Бориса Федоровича всея Русии… города Любки буймистрам и ратманам и полатникам. Ведомо нашему царскому величеству учинилось, что у вас в Любке дохторы навычны всякому дохторству, лечат всякие немощи. И вы б прислали нашему царскому величеству лутчего дохтора, а приехать и отъехать ему будет повольно, безо всякого задержанья…» За красной Китайской стеной — Гостиный двор. В лавках — лисицы белые и красно-бурые, сукно «брюкиш» — из города Брюгге, дешевый бархат и дорогая персидская парча. Купцы выхваляют товар, хватают прохожих за полы: — Эй, ступай сюда! У нас торговля государева! — Ствол мушкетный — двадцать алтын! Пика — четыре деньги! Толпятся, щурятся на мушкеты и пики чуваши и ногаи. Им оружие продавать не велено: «не случилось бы мятежей». В меховом ряду старый хромой купец встретился с немцем. — Здрав будь, Роман! — сказал купец. — Верно ли бают, что с государевым делом в Любку едешь? — Еду, — ответил немец, — уж и кони запряжены. Одеял дорожных теплых ищу. — И я в путь собираюсь. Сын мой в Азове выкупа ждет — в неволе скован. Товар вот приторгую да и поеду чадо свое вызволять. — Давай бог удачи! — Множество русских нынче в плен сведено… — сказал купец. — А ты пошто в Любку едешь? За дохтуром для государя или с каким товаром? — За дохтуром. Да еще посланы со мной государевы грамоты суконным мастерам и рудознатцам, што умеют находить руду серебряную. Да велено ж мне сыскать мастеровых трех или четырех, которые знают золотое дело, чтоб ехали к царю мастерством своим послужить. — В гору пойдешь, Роман, — сказал купец, — пожалует тебя царь. Давай бог и тебе удачи! Купец и немец разошлись: один приторговывать для Азова товар, другой — искать теплые ездовые одеяла. Немец то и дело клал руку за пазуху — остерегался, не стащили бы воры царский наказ: «Память Роману. — Проведать ему, где ныне цесарь. И война у цесаря с турским султаном есть ли… Да что проведает, то Роману себе записывать. А держать Роману у себя наказ… бережно, тайно». Купцы запирали на обед лавки. Ложились отдыхать у дверей на землю. Врезанный в небо, осыпанный крестами Кремль сверкал на солнце. Дни все еще стояли погожие, теплые, но по утрам уже затягивал лужи ледок. Меж тиховодных протоков и затонов курился редкий дым ловецких станов. Среди озер, позараставших чилимом, где весной расцветал лотос, притаились рыбные промыслы. Скоро суда жирным слоем покроет наледь. Каспий тяжело заволнует плотные, железные воды, и студеными молотками утренников все будет заковано в лед. Ловцы готовили снасти. Дверь лубяного лабаза была открыта, и запах просоленной рыбы шел от черневших чанов и ларей. — А Ивашка где? — раздался голос в глубине лабаза. — Чилим резать поехал, — откликнулись на берегу. На излучине затона едва виднелась утлая лодка. Гребя одним кормовым веслом, Ивашка уходил от стана в глушь тростников. Синие глаза стали еще синей на волжском приволье. Он смотрел на воду. Спугнутое челном, обманной близостью сверкало «руно» — стаи рыб. Выбрав чилимистое место, он вышел на берег Пахло стоялой водой и камышовой прелью. Вокруг обильно рос годный для засола чилим — водяной орех. Став на колени, он принялся резать скользкие стебли. Коряги темнели в воде, оплетенные ужами. Черепахи грели на солнце древние свои щиты. В слитный шум камышовых метелок ворвался быстрый вороватый хруст. «Кабан!» — подумал Ивашка, вскакивая на ноги. Смазанная жиром петля, больно резнув в локтях, бросила его на землю. — Ясырь![21] — крикнули над ним, и чья-то рука вырвала у него нож… Челн с пленником полетел по затону, поднимая громко крякавших уток. В камышах были спрятаны татарские кони. Утемиш-Гирей — тот, что выследил Ивашку, — первый вскочил в седло. — Бегай, урус! — весело сказал он и отдал конец аркана второму татарину. Они погнали коней в степь. За волнистым руном стад, в добела вытоптанной степи — скрип телег, ржание кобылиц, расставленные полумесяцем кибитки. Натянутая на колья бечева отделяла от стана небольшой загон. Злые кудлатые псы стерегли ясырь, их то и дело натравливали на пленников татарские ребята. Смуглый, кольцеволосый пленник подошел к Ивашке и что-то сказал. Ивашка не понял. — С Веницеи он, — проговорил лежавший в стороне казак, — не уразумеешь его, друже! Итальянец был на голову выше Ивашки и года на три старше. «Знатный пленник!» — подумал Ивашка, разглядывая его бархатную шапочку и дорогой иноземный кафтан. — Francesco! — сказал итальянец и показал себе на грудь пальцем. — Иван… Болотников… — сказал русский. Они уселись на траве. Степной дым проникал к пустому небу. От улуса в степь проносились табуны. Франческо нескольно раз быстро дернул рукой, как если бы что резал. «Нож ему надобен», — смекнул Ивашка и вывернул свои карманы; вместе с обрывками бечевы на землю упал гвоздь. Взяв его как перо для письма, Франческо стал водить им по куску бересты. Вскоре на сером поле выступила голова коня. — Ишь мастер! — промолвил Ивашка. Франческо кивнул головой и обернулся. Утемиш-Гирей, меднощекий, в зеленой ермолке, прищелкивал языком и пыхтел, надуваясь до горла. — Шёмыш ай тамга делай! — сказал он и начертил на земле чашу и полумесяц; потом вынул из ножен кривую, тонкую саблю и подал ее итальянцу, тыча пальцем в гладкий, как струя воды, клинок. Франческо знаком показал, что ему нужен чекан. Утемиш-Гирей присел на корточки, закричал. Принесли чекан. Франческо ногтем испытал резец и принялся за работу… Татары несли чугунные кувшины для омовения при молитве. Дробно стучали барабаны — обтянутые кожей глиняные горшки. Франческо подал татарину клинок. Утемиш-Гирей, осмотрев тамгу, одобрительно закивал головою. Врезанные в сталь, сияли: «шёмыш» — чаша и «ай» — месяц… Стоявшие живою стеной стада ревели. Над ними поднималось облако пара. Еще выше — над облаком — закачался звездный ковш. Ивашка лежал на спине. Ему было тоскливо и зябко. «В Москве ли, — думалось ему, — на Волге ль — все едино: плеть да аркан всякую спину найдут… Неладно живут люди. И с чего это, невдомек мне…» И он долго лежал, не закрывая глаз. Звездный ковш над ним все качался, качался. Чудилось Ивашке: это из него, из ковша, льются на степь синева и прохлада. Острая звездочка вытягивалась, вонзалась в землю. Татары называли ее «Железный кол»… Гоня перед собою скот, ставя на привалах шатры, татары прикочевали к речке Камышинке. Оттуда они двинулись на Дон. Итальянцу каждый день давали работу. Он чеканил кубки, наводил чернью клинки и связал из железных колец боевой колонтарь[22] Утемиш-Гирею. Ему носили кумыс, но он, брезгуя, пил и ел мало. За резьбой и чеканкой он не замечал плена; временами же становился хмур и подолгу не брался за резец. Из куска дымчатой пенки он сделал перстень. Однорукий бородатый старик был вырезан на широкой дужке. Лицо старика было совсем как лицо Франческо. Итальянец подарил перстень Ивашке. Приложив к его груди руку, он сказал: «Fratello».[23] И прибавил по-русски единственное, что знал: «Брат». Однажды перед кочевниками встали серые стены и каланчи Азова. Приказав раскинуть шатры, мурзы повели пленников на ясырь — базар. Было время привоза «полоняничных денег». Московиты ежегодно приезжали вызволять своих, привозя серебро, взятое «со всей земли» в виде оброка. Турки в белых и зеленых чалмах торговали ясырь. На Дону стояли галеры со свернутыми парусами. Чередою, вглядываясь в лица пленных, проходили московские купцы. Утемиш-Гирей хлопотал подле своего ясыря. Франческо он поставил впереди всех, разложив тут же напоказ колонтарь, связанный из стальных колец, и черненные итальянцем сабли. Старый хромой купец подошел к Утемиш-Гирею: — Здрав будь! Махмет-Сеита где сыскать можно? — На что тебе Махметка надо? — Сын мой у него в неволе скован. Из Москвы, вишь, я — чадо свое вызволять. — Худы дела! — сказал Утемиш-Гирей. — В Хазторокань[24] пошел Махметка. На дороге видел. Езжай в Хазторокань, спроси Али-бека, он тебе Махметка живой-мертвый найдет. Купец оглядел разложенную подле пленника утварь. — Покупай! — закричал Утемиш-Гирей. — Золотое дело знает, серебряное дело знает! Хорош ясырь! Мастер-ясырь! — И впрямь, — вслух подумал купец, — не худо бы купить, свезти в Москву, царю в подарок. Ромашке Бекману про таких мастеров и наказ дан… Сторговал. За восемьдесят рублей пошел итальянец. — Так молвишь ты — в Астрахань пошел Махмет? — спросил купец, уходя. — В Хазторокань! В Хазторокань! — закричал Утемиш-Гирей. — Один раз сказал правду, два раза — тоже правду; еще спросишь — брехать начну!.. А Ивашку купил тощий турок, торговавший дынями в Стамбуле. На галере его пахло табаком и шафраном. Звали тощего турка Мус-Мух. — Мир и спокойствие царили в землях шаха Аббаса, когда прибыл к нам Мухаммед-ага, великий чауш Турции, и с ним триста благородных особ. Посол просил отправить двенадцатилетнего сына шаха Софи-мирзу в Стамбул, где ему будут оказаны большие почести. Но шах, зная коварство оттоманских государей, велел вырвать у посла бороду (это был старый долг). Тогда же прибыл ко двору шаха англичанин, по имени Антоний Шерли, человек великого ума, хотя и малый ростом и притом любящий роскошь на чужой счет. Он сказал, что, будучи известен всем христианским государям, послан спросить шаха Персии: не заключит ли он с ними союз против султана — общего врага?.. Так, оглаживая розовую бороду, говорил в Астрахани, в доме Али-бека, знатный перс из свиты посольства, отправленного через Московию к разным иноземным дворам. Урух-бек (таково было имя посла) сидел на горе парчовых подушек и говорил тихим, ровным голосом. В бороде его запуталась вишневая косточка. Персы слушали его молча, чинно, как на молитве. И один только суетился — юркий старенький Али-бек. В стороне от персов держался гость — московский купец, приехавший из Азова. Он долго сидел, зевая и томясь длинной, непонятной для него речью перса. Наконец Урух-бек умолк, и купец решился заговорить. — Утемиш-Гирей… — сказал он, подходя к хлопотавшему вокруг гостей Али-беку, — Утемиш-Гирей сказывал: знаешь ты, где Махмет-Сеита сыскать можно. Да он же, Махмет, с тобою торг ведет. — В-вах! — закричал перс и выбросил ладони обеих рук кверху. — Море твоего Махметка носит! В Испагань Махметка ясырь повез! Купец вспотел и так рванул себя за бороду, словно она была чужая. — Следом пойду! — глухо проговорил он. — Где-нибудь да сыщу его, псарева сына! Чтоб под ним земля горела на косую сажень! Черт!.. Али-бек засмеялся. Купец, взглянув на гостей, спросил: — Што за люди? Пошто у вас ныне персов много стало? — Шах в Москву послов шлет, — тихо сказал Али-бек. — В Москву?.. — Купец потоптался на месте и молвил: — Толмача близко нет ли? Али-бек покричал за дверь, и тотчас в горницу вошел толмач. — Персам, што сидят в углу, — сказал купец, — таково молви: есть-де у меня на Гостином дворе знатный ясырь — иноземец, чеканного дела мастер. У царя Бориса в таких людях нужда. Я-де в Испагань хочу ехать, и мне его прохарчить никак не в силу. Пущай везут ясыря с собой в Москву. А в цене-де сойдемся, я и товаром могу взять… Толмач, поклонившись, обернулся и, мягко скользя по ковру, подошел к Урух-беку. Согнувшись колесом, он приложил руку к губам, ко лбу, к груди… |
||||||
|