"Бесиво" - читать интересную книгу автора (Бородин Леонид Иванович)

4. Взрыв жизни

С Галинки началось — это если судить чисто по семейному факту. Но прежде того был факт государственный. Все, что закладывал братан Санька на сберкнижку, глупую свою идею в башке, как диковинный цветочек выращивая…

«Замечтательную идею в уме имею», — вышептывал, когда слегка под градусом бывал.

Ну да! И уважительная сумма, кстати, накопилась на его «замечтательную»…

Так вот, вся эта сумма разом прихлопнулась. Была живая, стала мертвая. И книжка в руках, и аж на третьей страничке на последней строчке цифра— дай Бог каждому, но уже неживая. Добрый такой покойничек нарисован в полной готовности, чтоб оплакивать горькими слезами. И ведь сосед Сергей Иванович предупреждал и через Андрюху, и Саньке лично намекал, чтоб рублики либо в дело, либо в валюту да в чулок… Так ведь нет, не верил, подозревал Санька, что хочет сосед не мытьем, так катаньем втянуть его, крылатого, в дела муравьиные, — презирал он Андрюхино стяжательство-стянутельство, что затеяли они на пару с «болтуном» — это так о Сергее Иваныче с отмашкой, — что не дают им покоя чистые рублики Санькины, от всякого соблазна законно оформленные и за семью замками хранимые для серьезного потребования, когда потребованию время придет. Пришло! Дождался!

Очумел. Глаза то дикие, то жалобные. Смотрит на «покойничка» — циферку пятизначную, пальцем прокуренным тычет в нее и к Андрюхе с бесполезным допросом: «То ись как? То ись как это “заморозить”? А я что? Меня нет конкретно? Мне теперь что — в петлю?..»

— Не ты один… — Что еще можно сказать на братаново горе. — Не пропадем, поди. Не чужие.

Но Санька уже пьян и не в разуме. «Я убить хочу, — шепчет. — Кого мне убить, чтоб душе легче?! Где этот твой деловой, он все знает, пусть мне фамилию назовет. Конкретно! Я им не корова в стойле! Всю жись сдачу давал, никому не спускал… Они там думают, что я спущу, а вот — хренушки! Не таков Санька Рудакин! Больно убивать буду…»

Еле с женой уложили братана на диван да еще руками придерживали — трепыхался, уже и говорить ничего не мог, только слюну пускал да мычал по-звериному. Еще бы, чуть не литровку выжрал почти без закуси. Сутки спал — так изнемог в горе своем. Назавтра и вообще с того дня — бледный, глаза незрячие, спина горбом, ноги заплетаются… Как-то Андрюха заглянул к нему в пристройку и обмер. Стоит Санька напротив стола, на столе аккордеон с растянутыми мехами, а у Саньки в руках ружье-двухстволка, и целится он в свою гармошку… Успел, отобрал. Потом запрятал ружьишко подальше. Но когда отобрал, Санька на пол сел и заплакал, слезы по небритости — в два потока. «Тунеядец я теперь, — говорит-хнычет, — ничего делать не хочу. Тошно. Ты, — говорит, — ты, братан, выгони меня, с чем я есть. Может, с голодухи да холодухи и захочу работать. А как тунеядец — не захочу. Обжирать тебя буду внаглую. Я теперь что скот последний».

Сидели на полу два мужика, обоим за сорок, один хныкал, другой головой качал, и ничего путного друг другу сказать не могли. Это, что называется, зажрались, потому что по всей остальной стране, да и хоть в любой соседней деревне, оторопь в людях, а телевизор послушать, так лучше и вообще не слушать, потому что вроде бы и не война, а все друг с другом воюют, и по-военному, и по-бандитски, — гибнут люди. А другие вопят, почти что как в войну, — жрать нечего. И тут же кнопку переключи, в этой же стране, только будто в другом месте, люди с жиру бесятся, миллионы хапают и, хапая, не запыхиваются, а все говорят, говорят… И откуда только в людях такая говорливость взялась, если еще недавно без бумажки и не высовывались даже.

И в сравнении со всем, что в стране творится, Рудакины почитай что жируют. На отстроенной ферме — коровы. Молоко, масло, сметана — Сергей Иваныч навел на одно бандитское гнездо под видом санатория — все туда, наличка — в руки. Туда же — и часть картошки, что с десяти соток, остатками колхозных удобрений ухоженных. Два трактора с полным набором прицепов для разных работ. Подвалище отгрохал Андрюха для овощного хранения — что тебе бомбоубежище. Три весны и три осени уже бичи из района вкалывают на хозяйстве, двое постоянные — понравилось. Не обижает Андрей Батькович и рублем, и жратвой. В помощь жене на ферме местная тетка, похоронившая сперва мужа от пьянки, потом обоих сыновей: один в Чечне пропал без вести, другой, что в «крутые» намылился, пулю схлопотал в городе Туле. Тетка теперь как член семьи. Но чего там, ни бичи, ни тетка не в убыток. Не знает Андрюха такого слова — «убыток». Хлопоты не о том, хлопоты — как прибыток от налогов спасти. Благо, сосед всезнающий под рукой, да и от поборщика дешевле отмазаться, чем неизвестно куда рублики сносить будто бы по закону.

Наезжать пытались всякие охламоны на Рудакиных. По первому разу братья вилами отмахались, а второго разу уже и не было. К тому времени сосед Сергей Иваныч в районе такую силу заимел, что все законное районное начальство с ним за ручку. Чем не жизнь! Главное, как опять же Сергей Иваныч учит, нынче всяк за себя. Никому не завидовать и никого не жалеть. Потому что захоти — каждый может. Но одни не умеют, а другие боятся, хотя хотят все — и это их проблемы.

Ничего, пережил бы Санька свою потерю, смирился бы, не в петлю же взаправду соваться, позапойничал — оклемался, угомонился, с горя, глядишь, женился бы… Если б не старшая сестра их Галинка. Хотя какая, к чертям собачьим, Галинка, если уже на пенсию села. Села, да только не осела. Какие-то рубли, что на книжке держала, сгорели, как и у Саньки. Мужик от нее ушел-пропал, дети разбежались и не шибко щедрили в помощи. Потому, хотя уже и спина горбом, и ноги опухают к непогоде и погоде, должность свою почтальонную решила не оставлять, пока вконец не загнется или пока не прогонят. Андрюха ей пред тем как раз уже третий мопед купил, рижского производства, что чуть получше украинского, но тоже — грех на колесах, мотоциклетный недоделок. Люди деревень, по каким почту развозила, потешаться устали, глядючи на старуху на мопеде, — кино! Шапокляком прозвали.

Чтоб в дом не заходить, время не тратить, она приткнется у калитки и давай газу накручивать, чтоб сами вышли да почту забрали. Иная хозяйка своему мужику или ребенку так и скажет, бывало: «Слышь, Галька рудакинская распе…лась под забором, письмо, поди».

Теперь не две, а четыре сдыхающие деревни обслуживала Галина, и всякий раз сама всю почту просматривала, чтоб куда впустую не ехать. Так и было на этот распроклятый раз. В деревню под названием Колюшка — ни писем, ни газет, ни пенсий. Значит, маршрут особый, не то что дороги — все тропы знала в окрестности, где ее недоносный мотоциклет проскочить может.

Но каким бы путем ни ехала, в Шипулино к братьям обязательно, даже если и сумка уже пустая. К братьям обязательно. Обычно к вечеру, если летом. Зимой пораньше, стала в старости темноты бояться, хотя глазами зорка осталась, дай Бог иному молодому.

В тот день заявилась аж до полудня. Встрепанная. Не только сапоги-резинухи, но и одежка глиной перемазана… Увидела Андрюху во дворе, подмигнула, рукой подмахнула, горбунком не в дом, а в баню проскочила, из двери выглядывала, Андрюху зазывая.

Когда он пришел, дверь плотно закрыла и сначала, губы поджав, молча пялилась на братана и на его расспросы — дескать, упала, что ли, или с мопедом чего — только лицом кривилась… Потом зашептала:

— Селюнинский овраг знаешь?

— Ну.

— Так вот, в этом овраге машина «бобик» кверх колесами. В машине два покойничка с шеями переломанными, а при покойничках-то знаешь, что?

— И что?

— А вот что!

И достает тут она откуда-то, чуть ли не из-под подола, бумаженцию. Да непростую. А сто долларов значащую.

— И много там это?..

— Много. Чемоданчик ихний лопнул, когда в овраг кувыркались, так что обсыпь сплошь…

Андрюха вспотел от разных мыслей, которые одна за другой друг дружку всшибку, а Галинка, что ведьма, вперилась в его глаза, зрачками в зрачки впилась и ждет, что брат скажет да что решит.

Селюнинский овраг — он один только и есть окрест. Да и то это не овраг. Когда-то для кирпичного завода начали было там глину черпать, а она, глина селюнинская, при строгой проверке с тухлятинкой оказалась, примеси какие-то… Карьер забросили, так и остался — не то карьер, не то овраг. По весне и до половины лета в нем вода неглубокая стояла, потом — только грязь желтая до самых заморозков. От района туда никакого подъезда, но меж деревнями проложилась, хотя и не шибко укаталась дорога — по ней в основном на машинах всякий крадеж перевозили: комбикорм, удобрения разные, лес нарубленный внаглую… Как туда эти попали? Загадка не по уму, по уму — никакого резона быть там да еще в овраг сверзиться чужим людям, а что чужие — факт, своих Галинка всех знает…

И «бобик»… — так милицейские машины в прошлые времена обзывались…

— Еще кому сказала?

— Да ты что!

Долго молчали.

— Надо же, как назло Сергей Иваныч раньше субботы не будет…

— На что он тебе? Опасный он…

— Умный он. В какую дырку сувать палец, а в какую не след, в том он волокет без промаху. Ладно, щас Санька подыму, дрыхнет еще, и поедем смотреть… За посмотр не сажают.

— Ой, не надо бы Саню… Шебутной…

— Ну да, а ты не шебутная… Брат он, а это первей.

А Санька уже под умывальником башку полощет-выполаскивает со вчерашней пьянки. Объяснять ему ничего не стал, сказал: надо в одно место сгонять. Завел свой «иж»-«каблучок». Галинку рядом с собой, Санька — в коробок, там на такой случай старое сиденье от «ЗИСа».

К оврагу пробирались крадучись. Вдруг уже кто-то подвалил, и не дай Бог — милиция. За последним поворотом Андрюха остановил машину, выскочил, сквозь орешник высмотрел место. Пусто. И тихо. Все равно решил не подъезжать, чтоб следа от резины не оставить. Подошли, глянули — все так. Уазик вверх колесами, из левой дверцы — башкой в землю мужик. Или парень.

— Ты где спускалась-то? — спросил Андрюха сестру.

Галинка указала на той стороне оврага пологость, и что скользила вниз, — след ясен.

— А подымалась там вон, где кусты. Везде склизко.

— Надо же! — только подивился Андрюха, глядя на горбатость сестры. — Шустрая ты, однако.

Брат Санька не в курсе, говорит, милицию вызвать, да и все.

— С милицией чуть погодим. А, сеструха? Погодим?

— Вы — мужики, вы и решайте, — с важностью отвечала, дескать, я свое сделала, а вы уж тут кумекайте, как быть.

— Пошли, Санек, посмотрим. А ты тут стой. Отлазилась уже. Теперь глазей по сторонам и сигнал дай, если что.

Но Санька вдруг закрутился, что тебе собака-ищейка, туда-сюда вдоль обрыва.

— Интересная картинка получается, ты посмотри, Андрюха, они не сами туда сверзились. Скинули их. Вот резина и вот резина, разницу чуешь? Не шибко разбираюсь, но уазик сшибли в овраг джипом забугорным, ишь протектор-то какой фигуристый, а уазик, ты посмотри, он на тормозах сколупнулся. Только тормозить поздновато начал. Чо они все здесь делали, а? Уазик убегал, запетлять надеялся по бездорожью, только против джипа не попрешь, у него лошадей-то раза в три-четыре поболе, а проходимость вообще…

— Ишь ты! — дивился Андрюха. — Тебе прямо в знатоки…

— Ну да, а ты думал, я чурка с глазами? Пока ты тут кулачничал, я такого навидался — до смерти хватит. Так что и лазить туда нечего, и так все ясно.

— Все, да не все. Про главную загадочку ты и не знаешь.

— Ну да?

— А в том загадочка, братан, что скинуть-то скинули, а вот почему сами не спустились…

— А на фига им…

— Полезли, увидишь эту самую фигу.

Картинка братьям открылась не для слабонервных. Два мужика с расколотыми черепками, рожи у обоих навыворот, кровища кругом. Только на все то погляд был — раз мигнуть. На другое зыркалками зависли.

— Ничего себе! — выдохнул Санька. — Валюта! Зелень! Ну сдохнуть мне, чистая зелень! Это ж сколько тут? Не трожь! Отпечатки, слышал про такое. За что трогались, все стереть. Пришьют — не отвертишься. Им лишь бы раскрывуху запротоколить, а через кого раскрывуха, на то им, ментам поганым, нас…ть.

Андрюха меж тем одну бумажку подобрал, другую, третью — те, что без крови.

— Это ж надо, Гальке повезло, она одну прихватила, и сотенную. А здесь, смотрю, больше двадцатки да десятки. Не так уж и много, поди.

— Ничего себе, немного! — как-то нервно оскалился Санька. — Тут, брат, на несколько лет жизни припеваючи! А на домик в Сочах вообще без проблем. Слушай, если их скинули и не спускались, значит, не за деньги умочили? Так? Значит, про зелень не знали!

— Получается так, что не знали, — согласился Андрюха. — Только, если эти не знали, другие какие-нибудь точно знали. Искать будут. Как только узнают про овраг, а денег не окажется, что? А то, что местных шерстить начнут…

— А может, на ментов запишут, если сперва прибрать тут, а потом ментам анонимно стукнуть, мол, так и так, в овраге… С другой стороны, а вдруг менты в деле, нынче это запросто…

Оба, однако, машинально собирали бумажки. Елозились осторожно, чтоб кровью не замазаться. У каждого в руке уже по пачке… И тут Санька вдруг гоготнул самодовольно.

— Знаю! Знаю, чего делать надо! В кино-то как? Сверзилась тачка, и тут же — что? А то! Бабах! Понял?

— Понял, чо не понять, — с сомнением отвечал Андрюха, — только не по-людски… Людей хоронить положено, родственники, поди, есть…

— Да какие люди! Рвань это! Бандиты. Зато все чисто! Сгорели на фиг, и все дела!

Андрюха с сомнением качал головой, подсчитывая, что насобирал.

— Документы… Пошариться бы, да ведь перемажешься…

— Да плевать… Как насчет бабах? Оно бы и так, да повезло, бак не разбило… Представляешь, как рванет? Только подлить чуть-чуть!

— Ладно, — согласился Андрюха, — давай собирай тут, а я полезу откачаю ведерко. Ведерка хватит?

— Запросто!

— Ну, чего удумали? — спросила сестра, когда Андрюха объявился над оврагом.

— А то и удумали. Щас увидишь.

Когда спускался с бензином, два раза чуть не кувыркнулся вместе с ведром — сплошная склизь. Санька уже стоял в сторонке, в руках пакет полиэтиленовый.

— Вот, тару нашел. Не поверишь, здесь четыре бутылки пива лежали, и только одна разбилась, и то потому что вылетела из пакета.

— Получается, бутылка крепче башки. Держи, а я полью как надо.

Потом они долго и безуспешно пытались хотя бы размазать следы на спусках, свои следы и Галинкины. А след от ее мопеда, с ним вообще ничего не поделаешь. Тогда решили, что сеструха и позвонит в район, мол, так и так, в овраге машина горит. Нормально. Все знают, что она этой дорогой ездит. И только когда все оговорили, Андрюха примочил бензином тряпку, обернул ею камень, поджег Санькиной зажигалкой и кинул. Рвануло сперва пламенем, потом черным грибом дым вздыбился над оврагом. А когда добежали до машины и усаживались, по новой рвануло, что тебе бомба: ихний бак взорвался.

В деревню — не сразу. Покрутились проселками, на областное шоссе выскочили, потом уже в другом месте снова ушли на деревню. Галинка пересела на мопед и поехала в Селюнино, где телефон ближе всего. Андрюха наперво растопил печь в бане, где и пожгли на всякий случай резинухи, хотя чего там, штамповка, у всех след одинаковый.

Только потом заперлись в бане и вывалили из пакета добычу. Андрюха рванул за грудки Саньку, чуть в рожу не дал. Больше половины бумажек в крови.

— Да отмоем! — орал Санька. — Сам отмою, просушу да утюжком еще. Как новенькие будут.

Андрюха брезговал прикасаться к замаранным, и Санька начал считать, ему кровь по фигу. Засохшая к тому же. Мелочовки не хватило до двадцати тысяч. Знать, двадцать и было. Почти все выбрали. Сотенных — всего девять штук. Двадцатки больше. И чего теперь с ними делать? Решили, пока ничего. Пусть полежат — жратвы не просят. А там решится, как поделить, Галинке сколько и как. Если в области поменять на рубли…

Другой день, как раз когда милиция по оврагу елозилась, Андрюха специально поехал будто бы посмотреть — уже в деревне все знали, — а в натуре на всякий случай след своей резины узаконить, кто их знает, вдруг менты окрест шариться надумают. А Санька весь этот день отмывал деньги, сушил и гладил, и лишь несколько штук пожег — будто пропитались кровью, как ни три — пятно.

Андрюха что увидел в овраге — аж замутило. Трупы выгорели, но человеческое — оно все равно остается, сколь ни жги, и от этого, что остается, никак глаза не отвести, просто самомучительство какое-то. Ментов понаехало три машины, да еще «скорая», да еще из деревень ближайших машин с полдесятка, над оврагом толпища — какие там следы. Менты орут, чтоб отошли, да кто ж такое зрелище упустит, когда трупы потащили наверх, в «скорую». А гаревая вонища кругом, хоть нос затыкай, — горелое железо вперемежку с паленой человечиной и резиной.

Нет, никакого милицейского шороха по деревне Шипулино не произошло. Никого никуда не вызывали. Даже Галинку, и ту не тронули. Знать, похерили дело. Оно и правильно, так и весь народ рассуждает: бандиты бандитов «мочат», и пусть себе на здоровье…

Андрюха, когда еще только начинал жить по-человечески, в подполе дома, в боковом венце, что почти в обхват, тайничок выскоблил на всякий случай — от городской шпаны, что на машинах моталась по деревням, высматривая, кого бы грабануть. И случалось, подчистую выскребали, если иной шустрый мужик кой-чего поднакопить успел, да не успел спрятать. Слава богу, в Шипулино не заглядывали. Может, слава не Богу, а тому же Сергею Иванычу, который не только в районе силу заимел к тому времени, но и в области с ним всякая бандитская шелупонь считалась.

В этот тайничок и упрятал Андрюха бандитскую валюту — сроду не найдешь. Брату не показал, незачем, да он и не напрашивался.

Только спустя несколько деньков вдруг запросился Санька в город, дескать, по свадебным делам больше невмоготу, а в городе, глядишь, какая-нибудь работенка по душе отыщется. На его просьбу Андрюха рассуждал так: пусть братан помотается, ничего путного в его годы уже не найти, разве сторожем… На такое не пойдет, гордость еще не потерял. Помотается и вернется. Глядишь, и отговорить удастся от «сочинских затей». Ну купит он там домишко, а жить на что? Даже если и все бандитские деньги возьмет — все равно мелочовка… Никуда не денется, пристроится к хозяйству. Ведь нужен, еще как нужен… Деньги Санька брал от брата смущаясь. Приговаривал: да хватит, хватит, ну куда мне столько…

Кой-какое подозреньице мелькнуло в Андрюхиных мозгах, да, знать, шибко быстро промелькнуло, потому что тут же и забылось, мозги в досаде, что опять один, хоть разорвись на части. Не поднять одному все, что валяется под ногами… Ждал приезда соседа, теперь только от него видел помощь.

А тот не появлялся. Уже и самая середина лета прошла, а — никого. Каждое утро, как на улицу выйти, первый взгляд сквозь калитку. Нет, замок как висел, так и висит. Палисадник зарос бурьяном, и по калитке уже крапива шарится вовсю.

С женой — вообще беда. В такую богомолицу превратилась, хоть с самой икону пиши. А разговоры? Батюшка то сказал, да батюшка этак сказал. Не до коровы по утрам — некогда, теперь на утренние службы убегает. А постится— иссохла вся. Для мужа готовит — губы сжаты, на роже гримаса, будто не мясо режет, а дерьмо из дерьма. Как баба — вообще ноль. И на Андрюхины гулянья по задам — тоже ноль.

Один! Совсем один. Дети — дочь с сыном — и носу не кажут. Второго внука в глаза не видел. Порой руки опускаются. На хрена все это, все, что делает? Вот только нравится… Нравится, и все тут! Худой трактор выменял на хороший считай подарму — радость. Кормов раздобыл по блату — радость. Картошку в конце июля копнул пару кустов — по десять, двенадцать картофелин на кусте. А в прежние времена, если шесть штук — и то добро. Теплица опять же…

Так решил для себя: делай, что нравится да что удается, и никаких вопросов себе не задавай, чтоб как жизнь: рождается человек не по собственной воле и живет, потому что жизнь дана. А как лучше прожить и все такое, то — другие вопросы. Жить или не жить, никто себя не спрашивает. Значит, делать или не делать, таких вопросов тоже не должно быть.

Только в середине августа объявился сосед Сергей Иваныч. Так случилось, что в ту сторону смотрел Андрюха и видел, как с дальнего бугра сполз к деревне знакомый «жигуль». И того дивней, что подкатил он прямо к Андрюхиной калитке.

Сергей Иваныч вышел и прямым ходом в калитку. Андрюха навстречу, успел распахнуть. Руки отжали.

— По делу я, — сразу сказал. — По твоему делу.

Присели в тень на скамью, что у веранды.

— Про своего брата, шалопая-перестарка, ты, как догадываюсь, не в курсе.

— Чего опять? — только ахнул Андрюха.

— Худо дело. В области он, в сизо сидит.

— Сизо?

— Следственный изолятор. Дебош в ресторане. Сопротивление милиции. Вилкой мента пырнул. Крепко пырнул, с опасностью для жизни. Червонец как минимум, потому что рецидивист-хулиган. Конец твоему братцу.

— Ну и черт с ним, недоделанным! — вскипел Андрюха. — Сколько можно! С детства дуростью мучился… Все чего-то особого хотел, паразит! Пусть теперь сам, как хочет!

— Оно, может, и так…

Сергей Иваныч на спинку скамьи откинулся, глянул на Андрюху со значением.

— Планида… Есть такое слово про судьбу человеческую… Только тут такое дело… Нынче мои руки и до области доходят, значит, и до меня кое-что доходит. Дошло: болтает твой братец про какую-то валюту чуть ли не в миллион, что, дескать, братан, то есть ты, если надо, всех купит, потому что нынче все покупную цену имеет…

— Это кому ж он, сучонок…

— Не следователю, конечно. В камере. По секрету! Бывалый вроде бы, не впервой… А болтает… А тут как раз недавно у вас поблизости история одна случилась. Разборочка некрупная… Совпадение? Только так…

Сергей Иваныч ладонь ребром выставил, голову набок, на Андрюху из-под бровей глянул строго.

— Я только один раз спрошу. И на ответ не напрашиваюсь. Без обиды! Слово! Так что — хошь говори, хошь не говори, между нами все как было, так и будет… Добрые соседи.

— Да скажу, конечно, — заспешил Андрюха, — понимаю, коль Санька трепаться начал, большой шорох может быть. А мне на фиг… Про миллион— туфта. Двадцать тысяч там было. Около того… Если кто по-мирному… могу отдать… хоть щас… Пропади они!

— Я так и думал, — улыбался Сергей Иваныч, — ну откуда тут миллион… Так и думал, мелочовка какая-нибудь. Хотя смотря для кого. Такие, значит, дела… Н-да…

— Как скажете, так и сделаю, — Андрюха вздохнул с облегчением в душе, — я и без их, слава богу…

— Да это понятно. Ты и без них человек. А скажу так: пусть лежат, потому что отдавать, похоже, некому. Тут, как я в курсе, такая история. Одна шпана прищучила другую, примочили кой-кого. Одна компашка погналась за другой — отомстила. А валюта в деле сбоку. Как говорится, без востребования. Но братца твоего надо утихомирить. Это сделаем через адвоката. Брат твой — он слегка прав. Времена идут, рынок называется, купи-продай… укради-продай… Вся ловкость жизни. Кто на эту ловкость не настроится, шансы — ноль. А брату твоему я заказал адвоката, вчистую он его не отмоет, конечно, но что можно, сделает. Значит, двадцать штук, говоришь…

— Хотите, — робко и отчего-то шепотом спросил Андрюха, — я их вам отдам?..

— Э, нет, дружок! — покачал пальцем перед Андрюхой. — По крайней мере, не теперь. А-по-сля! Найдем применение, не пропадут. У меня же сейчас дело прозрачненькое, и неплохо раскручивается… Я ведь еще вот по какому делу примчался. Халупу эту свою продать нацелился…

— Да зачем же? — встрял Андрюха с обидой в голосе.

— Другие планы, н-да… Другие. Ни к чему мне нынче эта деревяшка. Так что просьба к тебе. Будут люди приезжать смотреть. Покажешь? Ключик оставлю. Мне теперь не с руки сюда мотаться.

— Деревяшка! — совсем обиделся Андрюха. — Уж кирпича-то потеплее будет. Настоящий… Из кедры ведь! А привозили-то откуда? У нас же тут отродясь кедра не росла. На всю деревню два дома из кедры…

— Во! Про это и будешь говорить покупателям, венцы покажешь, ну и прочие достоинства. Короче — посредник. А посреднику полагается, не обижу.

— Чего это вы так? — вконец обиделся Андрюха. — Или не соседи?

— Соседи. Обязательно соседи. Только тебе это первый урок по новой жизни. Всякая услуга имеет стоимость. Рынок! Учиться видеть надо, где, что и сколько поиметь можно. И стесняться тут нечего. Всякие стеснения — нынче пережиток. Весь мир, друг ты мой, давно так живет, и, как известно, живет лучше нас.

— Ну и хрен с ним! Пусть живет. А мы уж как-нибудь…

— Во! — Сергей Иваныч аж пальцем прищелкнул от удовольствия. — Ты ж сейчас самую русскую истину изобразил! «А мы уж как-нибудь!». Вот так мы всю свою историю и прокакали, в лаптях ходючи.

— Прямо уж в лаптях…

— Не прямо. Переносно. В космос летали, всякие ГЭСы отгрохивали! А народишко, если с какой-нибудь Швецией сравнить, как был нищим, так и остался. Я имею в виду — потенциально нищим. Государство подачки подкидывало, чтоб не сдохли. А если сам, без государства — что есть каждый? Да ничего! Ноль!

— Зачем же без государства…

— Во! Это и есть наша родимая менталитуха! Без государства я — никто! Так?

— Не знаю, — отмахнулся Андрюха, — замутили вы мне мозги. Может, и правы, только как-то без радости…

— И опять правильно. Свобода — это не радость, это, братец, обязанность. Если хочешь, перед Богом обязанность личность свою утвердить, чтоб не только люди, но сам Бог тебя уважал, что без его и государственной помощи ты человек человеком…

— А что ж я? Не человек, что ли?

— Ты — человек. Потому с тобой и говорю всерьез. С кем бы еще из вашей деревни я так бы говорил? Да ни с кем. Потому что тихо издыхают, сил своих знать не желая. А тебе твоя сила интересна, потому ты и хозяин, а не батрак. И мне моя сила интересна: а вот так или этак смогу? Говорю себе — смогу! Что, я пальцем деланный? Смогу! А все не смогущие — пусть себе! Даже жалеть некогда. К тому же, как известно, жалость унижает человека. Максим Горький сказал. Только он еще сказал, что всякого не жалеть, а уважать надо за то, мол, что он на двух ногах ходит и что-то про себя думать умеет. В отличие от коровы, к примеру. Но это типичный литературный треп. Сам-то в такие шишки выбился, что всех прочих только по плечам похлопывал. Я ведь, знаешь, уже который год в народных заседателях хожу. Между прочим считай на общественных началах. То есть по воле. И кого же мы теперь судим? Смех один. Мужик бабе морду набил, другой из ларька бутылку водки спер и коробку конфет на закусь, третий внаглую соседскую корову отдаивал каждый вечер. Заманивал к себе во двор, когда с пастбища уже сама… без пастуха, хвостом обосранным махая… Я даже стишок сочинил… А что в государстве-то происходит, слышишь, поди?.. Всяк, кто с мускулатурой, это самое наше вчерашнее советское непобедимое через коленку пробует! И такие, братец, куски отламываются, что иной раз, веришь, даже у меня дух захватывает! Свои силы знать — хорошо. Только еще важнее не зарываться. Нынче самая дипломатия в том. Не зарываться. Брать по силенкам и чужим силенкам не завидовать, а признавать, что, мол, такой-то покруче будет, и дорожку ему перебегать не стоит, потому что, как с врачами ни дружи, жизнь все равно одна и прожить ее надо… Впрочем, это уже из другой песни. Что, умотал тебя разговорами?

— Есть маленько, — с продыхом ответил Андрюха.

— Добро. Пои меня чаем, и помчусь обратно. У меня сегодня день длинный будет. Зелень-то надежно спрятал?

— Что? А… Ну да… Я ее в этот…

— Стоп. Сие меня не касается. Ставь чайник.

* * *

В одном Саньке, Александру Михалычу Рудакину, повезло. Как рецидивиста направили его на «спецуху», то есть в специальную камеру для рецидивистов. Их всего-то в местной областной тюряге три штуки, на третьем этаже. И место было свободное, а не было бы, запихнули бы в общаг, где полста вместо двадцати, пришлось бы со шпаной тереться, а место — уж точно у параши.

Свободной шконки и тут, на спецу, тоже не было, но это нормально. На полу, пока кого-нибудь не переведут на «осужденку» или не угонят на этап. Тоже в основном молодежь, но к себе с уважением, в камере чисто. Параша надраена. Домино, шахматы, книги. Хоть в этом повезло. Теперь одна задача— убедить сокамерников, что он не «наседка». А убедить непросто, если «следак», то есть следователь, таким вот образом поломать задумает. Просто делается. Сперва на допрос вызывается кто-нибудь, кто в глухом отказе. Когда приходит, все спрашивают, как дела, мол… И через какое-то время, чаще прямо в обед, вызывают, кого хотят подставить. Держат недолго, и назад. Всякому подозрительно: чего это дергали на десять минут? Значит, отчитался, про что в камере базарили… Сперва косяк будет, а потом и выживать начнут. По-хорошему и не по-хорошему. И тогда хана! Ни в одной камере жизни не будет, хоть вешайся или вправду колись до задницы.

Правда, Саньке колоться не в чем. Взяли-скрутили с поличным, с вилкой в руке, а рука вся в ментовской кровище… Как всегда, все получилось глупо, тупо… Позорно. Вдвойне позорно, потому что года-то уже какие — на пенсию пора, и — на тебе! Хулиганство. Стыдно в камере рассказать. Из шестерых два парня за наркоту, один — убийство, еще два — разбой, и последний, самый молодой — взятка в десять штук зеленых. Коль на спецу, значит, не по первой ходке. Солидная публика. Чтоб мастью не позориться, Санька свою обычную «хулиганку» изобразил как месть менту за что-то, что будто бы было в прошлом, а про это прошлое — молчок. Никто не наседал. Напротив, нападение на мента, хоть и с вилкой, а не с пером или пушкой, все равно дело уважительное и возраст оправдывающее.

Поскольку дело было ясное, на допросы Саньку не дергали. Один раз сходил, подписал обвиниловку и теперь известное дело — жди суда до опухания. Колоти в домино, изучай гамбиты да книжки почитывай. Червонец светил Саньке, как месяц в небушке. Откуда-то объявился адвокат. Когда Санька в камере назвал его фамилию, камера зауважала его — адвокат-то дорогущий, только шибко «крутым» доступный. Какой-то мощняк отмазывает — так решили. Санька на этот счет таинственно помалкивал, догадываясь, конечно, что без соседа-дачника тут не обошлось. На сколько отмажет — вот вопрос! Важнейший вопрос, потому что весь душевный настрой уже давно, а после истории с валютой и вообще — на тихую жизнь у моря с бабенкой-разведенкой, и пусть с детишками даже… Все сны про то… А пока сон не идет, все думы про то же самое. И обида на себя, дурака, хоть слезами плачь! Припрятал малость валюты от братана и решил гульнуть, как в прежние геологические времена, — так-то уж расслаблялись, на материк возвратясь… Но тогда кто-нибудь из корешей обязательно придерживал за штаны от полного разносу… А в этот раз все были чужие, случайные, только и делали, что подначивали, и все смотались вовремя…

Адвокату же это обстоятельство по душе. Втолковывает Саньке, что не может он точно помнить, он ли именно пырнул мента, или кто ему вилку уже после в руку сунул. Пырнул-то куда? Чуть выше задницы, со спины то есть. Мент тоже не может быть уверен на все сто, кто именно, — свалка! К тому же освидетельствование показало сильнейшую степень опьянения Александра Михалыча Рудакина — при такой степени память отключается. Потому первичное признание подследственного сомнительно и, более того, в известном смысле в пользу… Осознание вины за антиобщественное поведение и готовность взять на себя по причине беспамятства, а вовсе не покрывания собутыльников, которых даже фамилий не знал и вообще впервые видел, что почти доказано… Если эта туфта проходит, адвокат гарантирует не более четырех лет. И шибко доволен при этом, ручки пухленькие потирает или же бороденку поглаживает.

И по нынешним адвокатским временам во время следствия не допускается адвокат. Но, знать, расстарался братан Андрюха через своего соседа, потому что нынче всякий закон тоже свою цену имеет.

Санька уверен, что, будь их сосед по деревне еще круче, чем есть, вообще выпустили бы на второй день, а за травмы еще и приплатили бы. Но сосед не шибко крут в областном масштабе, и потому, будь добр, радуйся, что всего лишь «четверка» светит вместо червонца.

А Саньке и четыре — хоть вой. Не хочет он сидеть, когда вот она, в руках мечта-синичка! Только глаза закрой — перед глазами пачки «зелени», от крови бандитской отмытые, утюгом просушенные да проглаженные. Через них новая жизнь просвечивается — на веранде в креслице-качалке, а тот же горшочек с цветком швырни — волна подхватит, совсем рядом волна-то, а бабенка мяконькая, скорее всего хохлушка, под боком хихикает по-доброму и отобедать приглашает чем Бог послал…

Очень рано понял Санька, что такое жизнь, мальцом еще понял. Жизнь — это работа. Это каждое утро вставай и топай и делай одно и то же, одно и то же. Получай за то гроши, на гроши накупай жратву, чтоб смог с утра по новой топать и вкалывать. Такую жизнь он понимал как издевательство, придуманное для человеков, чтоб поменьше думали и о другом не мечтали. Чтоб вообще ни о чем не мечтали. От этой обязаловки по детству еще надеялся спастись через учебу — так надо было выучиться, чтоб право получить присмотреться и высмотреть такое дело, чтобы и дело — без дела-то нельзя, — и свобода в деле. Став постарше, увидел: ну и что? Отличники со своими медальками шли в институты, после которых то же самое: встал утром, потопал, чего-то там наповыделывал — домой, а наутро из дому опять, от получки до получки — повеситься можно! И это при том, что страна перед тобой такая, что и жизни не хватит, чтоб всю даже бегом обсмотреть!

Вообще, для чего она, жизнь, если потом все равно помрешь? Смерть — это как пинок под ж… Тогда какой прок в жизни, если все равно пинок, что работящим, что неработящим, что умным, что неумным? И самым удачливым — им тот же самый манер. Пинок! Значит, один смысл в жизни — приятность, удовольствие. Удовольствие с неудовольствием не спутаешь. Тут четко! Хоть в этом четко! И если уж так жизнь устроена, что от вкалывания не отвертеться, то вкалывать надо с умом, то есть точно знать, что за каждую напрягу будешь иметь распрягу и чтоб по времени распряга была поболее, — так вот только и можно обмануть жизнь, какую для людей придумали неизвестно кто: то ли сами люди, то ли бог какой, — это до лампочки.

Жизнь обмануть — не хитро, если правильно понимать распрягу, — людишки столько дуростей напридумывали — норма должна быть, так, чтоб тебе и радость, и чтоб все по закону. Норма!

Но в том-то и беда, что еще с молодости в одном деле эта самая норма Саньке никак не давалась. Водка! И ведь не алкаш. Месяцами по геологическим делам по тайге шастал и никакой нужды в водяре не испытывал в отличие от других многих, кто спал и видел бутыль. Но только в люди вышел, расслабился, и никак не заметить, как долгожданное веселье обращалось в буйство. Какие-то мелкие жизненные обиды и досады сливались в душе во взрывчатую смесь, и тогда — только повод… Который потом ни за что не припомнить — вот что противно! Если бы припомнить, то хотя бы оправдание сочинилось, — все б не так тошно было бы.

Не удалась жизнь. И не потому, что над людьми не возвысился, — того отродясь не жаждал. И не потому, что в каком-то деле людям примером не стал, — вообще на людей не оглядывался. В другом она не удалась. Жизнь. Чистых радостей, чтоб без дуроты, копилка не накопилась. По молодости девки, потом бабы, что через его руки проходили, — все с корыстью, все ждали от него охомутения… Большинство. А вот фиг тебе, говорил каждой в уме, а иногда и вслух. И лишь совсем недавно нарисовалась в душе та самая картинка про домик у моря, и хохлушка под боком. Это когда в последней экспедиции, аж на Камчатку, вдруг почувствовал неуверенность в ногах — сигнальчик, что не вечно будет он легок на подъем, — на подъеме в гору и заломило однажды в голенях, шибко заломило. Сперва было через раз, а потом и всякий раз… Отпрыгался! Отбегался! Пора подсчитывать денежки на книжке. Только считать собрался, а они сгорели. Хоть в петлю. Да, знать, судьба или бог какой его честной мечте — в поддавки, потому и подвернулась эта дурная валюта. Но опять же все испортил…

Братану Андрюхе никогда не завидовал. Наоборот — жалел. Ну обстроится, накопит добра — и что? Когда помрет, налетят детишки, поделят, что понравится, а что не понравится, но что, может, Андрюхе самым милым было, то пожгут… Если с собой туда ничего взять нельзя, то просто позорно упираться рогом без продыху, как Андрюха. И пусть, как мечтал, жизнь из радостей не удалась, зато по смерти в его, Санькином, шмотье никто копаться не будет, потому что без последствий прожил жизнь, как она того и стоит…

С сокамерниками сошелся по-хорошему. Хотя все были круче его, но на Саньке висело «пырнул мента», а такое с кем хошь уравнивало. Санька же не уточнял, чем пырнул. Никто и не наседал, не принято.

В камере молодежь, один только сорокалетний по кличке Турок, спец по квартирам, фактически завязавший по причине сплошного невезения в последнее десятилетие, но соблазненный демонстративным разбогатением в нынешние времена соседа по подъезду. Сломал ему квартирку, чисто сломал. Ничего сбыть не успел, взяли по подозрению и теперь уже его ломали на «сознанку». Не ломался и готовился к свободе. А на чем сошлись-то? Да все на том же — на мечте о домике у моря. У обоих были заначки для мечты, и если обе заначки сложить, очень даже добрый домик вырисовывался. Турок клялся и божился дождаться Саньки, и только потом, и только вместе… А чего? Оба одиночки-холостяки, обоим никакая пенсия не светила, и вообще нынешний свет был не про них, друг другу признались в тошноте ко всяким теперешним бизнесам. Турок — Владимир Ашотович по имени-отчеству, папаня армянин из видных советских урок, давным-давно порезанный, — так вот он, Турок, характера мягкого и уживчивого, тоже мечтал о хохлушке под боком, и в отличие от Саньки у него и опыт был, одна хохлушка от него уже уходила лет пятнадцать назад, когда буйным да шибко активным был и не ценил, как надо было бы… Белобрысый, носатый, с огромными черными глазищами на сморщенном лице, он часами сидел на своей верхней шконке, скрестив ноги по-восточному, и чего-то тихо мурлыкал себе под носяру, ни в какие камерные свары не ввязывался, но иногда вдруг уже который раз начинал громко рассказывать, как отделали его менты, когда брали, как отходил в тюремной больнице и как возненавидел перестройку за то, что раньше, до перестройки, сколько раз ни брали его, никогда по яйцам не били… По почкам — это дело понятное, но чтоб по яйцам — это чисто горбачевские штучки! Говорил, что Саньке обалденно повезло, что ему с ходу «бошку» пушкой проломили и лишь для порядку слегка попинали, но он того уже не чувствовал, в чем тоже повезло. Санька ощупывал шрам на стриженом затылке и соглашался, что ему и верно повезло, могли бы запросто изуродовать, еще бы! Мента пырнул!

Из окна, козырьком перекрытого, ничего не увидишь, а жизнь за ним все равно и чувствуется, и слышится, только Санька этой заоконной жизни ничуть не завидует. И не только потому, что суета там, за окном, а больше потому, что всякий людишка, что за окном гоношится, он еще в отличие от Саньки не осознал, что не живет вовсе, а именно суетится, у него, вольного, еще все впереди. Может, и камера эта — тоже впереди, потому что рано или поздно начнет наводиться сам по себе порядок, — а как без порядка? Только недолго можно. А как начнет наводиться, знай только успевай вещички собирать, потому что в такой странище, как наша, с развалу обычным трудом никак не выправиться, обязательно зэки понадобятся. И не то что при Сталине, как рассказывали, когда «следаки» мучились, людям всякие глупые вины придумывая, нынче ничего придумывать не надо. Бери через одного — не ошибешься. Очень даже быстро порядок можно навести, особенно если каждого с конфискацией. А главное — все честно и по закону. Первый не наворовавший как окажется наверху, так он и начнет. И тогда что? А то, что ему, Александру Михалычу Рудакину, как раз и повезло, что «четверой» отделался, — так вот оно все может обернуться, что нет худа без добра. Может, еще и тому самому соседу, Сергею Иванычу, случится передачку отправить. Не такую, конечно, жирную, какую Санька нынче два раза в месяц получает — в жизни так жирно не жрал, — не такую! Порядок — он всякую эту дармоту к рукам приберет. Так что соседушка и сухарикам будет рад. И братану родимому, Андрюхе, если метла чисто пометет, несдобровать ему, и вкалывание по каждому дню в смягчающие не запишется…

В камеру разрешается газетки получать. Что ни морду увидит Санька, всякой будущий срок прикидывает. Что ни морда — меньше чем на червонец не тянет. Начитается газеток, и на душе легче и светлее, даже и собственная жизнь совсем уж не такой и глупой смотрится. У соседа Сергея Иваныча поговорка была любимая: «Хорошо смеется тот, кто цыплят по осени считает!». Это когда хорошее настроение. А когда плохое, так поворачивает: «Хорошо смеется тот, кто стреляет последний!». Ну так вот! Еще не известно, кто будет смеяться… Кто вообще будет смеяться, а кто сопли по шконке размазывать.

Порой так замечтается Санька, так уверует в будущую справедливость, так зауважает свою догадливость про будущее, что забывает, где и с кем… И когда в раскрытую кормушку надзиратель кричит: «Рудакин, на выход!», то есть к следователю, Санька не сразу соображает, что к чему, и лишь по второму окрику: «Рудакин есть?» — откликается торопливо: «Иду, иду, чо орешь!».

Для камерной молодежи чистый кайф, когда дежурит старый-престарый надзиратель по кличке Хрыч. Для всех загадка, почему он до сих пор не на пенсии. Этот, еще, наверное, бериевский сокол, вызывает заключенных по-старому, когда строго-настрого запрещалась всякая связь между заключенными разных камер. Чтоб подельники не знали, кого взяли, а кого нет, чтоб сговориться не смогли. Потому Хрыч фамилии не называет, а, всунувшись в кормушку своей сморщенной мордой, тихо, почти шепотом говорит: «Кто на “Б”?» Тут шпане веселье. Один кричит: «Брежнев!» «Нет», — равнодушно отвечает Хрыч. «Березовский!» — кричит другой. «Нет». — «Блядюкин!», — кричит третий. Хрыч косится: «А в карцер не хочешь?» Лишь на четвертый или на пятый раз откликается, наконец, владелец фамилии на «Б». Похоже, что Хрычу и самому нравится такая игра, потому что иногда отвечает: «Ага, значит, вот ты вместе с Брежневым и Березовским без вещей на выход».

У Саньки ходка-то уже вторая, не новичок, и вот что он подметил нового в общем настроении: за исключением разве тех, кто «по мокрянке», то есть за убийство, все злы на власть. А за что?! Иной какой-нибудь взломщик ларьков, сидя на параше с газетой в руках, прежде чем размять ее для употребления, обязательно ткнет пальцем в газету и заорет: «Нет, ну ты посмотри! Эта вот сука полстраны внаглую обворовал и меня же еще жить учит! Ну, сука позорная! Мое все дело на десять деревянных кусков не тянет, а следак у меня — аж подполковник! Им больше делать не х… подполковникам! Да я ихнюю власть с ихними законами где видал!..» Потом разомнет злобно и употребит, будто не газету употребляет, а как раз власть нынешнюю, как больше ни на что не пригодную.

Такое вот странное противоречие в сознании всяких ворюг и воров Санька никогда не мог понять. И тогда, в первую свою ходку не понимал, когда власть другая была, и сейчас… Казалось бы, чем хилее власть, тем больше «лафы» для всех их. А вот нет же! В прежние времена в камерах и в зонах про коммунистов всякие анекдоты рассказывали, про одного Брежнева сколько… Злоба, она, конечно, была, но не было презрения, как теперь. Теперь презрение до злобы… И чего им надо?

И в прежние времена редко встречал «покаянку», а теперь вообще один базар — как научиться делать большие бабки, а не такие, за что сгорел. И еще! Никому непонятно, почему «мужики», то есть обычные люди, почему они еще вкалывают за гроши или вообще задарма. По общему приговору, не люди они уже, а скот безмозглый, если позволяют себя иметь «во все дырки»! Сама же власть как бы говорит: «Кради, если можешь!» Так нет ведь! Ну не скоты ли! Им лень мозгами шевелить, позорникам! Во бараны тупые!

Саньке стыдно, потому что в принципе он согласен, он тоже не понимает, почему еще кто-то покорно вкалывает, почему не бунтует или не ворует. А с другой стороны, сам-то он — ни бунтовать, ни воровать не хочет. А вкалывать — тем более. И братана Андрюху, если честно, слегка презирает за жадность до дела. И вообще за жадность…

Себя Санька понимает, как счастливое исключение. Не через навоз, а через гармошку сделал себе сберкнижку — через собственное удовольствие. На свадьбах бывал и сыт, и пьян, и бумажку — не рублевку — уносил в сберкассу. Но вот сгорели, хана, казалось бы. И что?

В самый нужный момент, когда чуть не повесился от горя, — на тебе! Считай с неба свалились в единственный овраг в округе бумажки круче прежних. Если такое везенье выпадает, значит, что? Значит, стоит за ним, за Санькой Рудакиным, какая-то особая правда про жизнь, которую никак понимать и не надо, а только пользоваться, как душа подсказывает. А душа подсказывает все то же — домик у моря и тихая бабенка под боком! Нешто это много? Эти, шустрые, что в камере, они как его Санькину мечту понимают: старик, чего с него возьмешь, душой старик, а это все равно что калека, но все ж не баран, потому имеет право… За Турком, Ашотович который, они этого права не признают. Не старик ведь. Потому не уважают, но только терпят.

* * *

Андрюха — Андрей Михалыч Рудакин — с некоторых пор, с каких точно, не вспомнить, напрочь перестал осознавать себя Андрюхой. И верно ведь. Сколько можно! Уже полста с гаком, а все, кому не лень, одно и то же: Андрюха да Андрюха! Сергей Иваныч — вот что значит умный человек — первый почувствовал, и однажды вроде бы невсерьез обратился как положено, по имени-отчеству, а потом уже и никак по-другому не обращался. И ведь сразу все изменилось в отношениях. Не то чтобы на равных — какое уж там равнение, вчерашний дачник-сосед, как на крылышках, возносился над людишками, и сверху ему людишки виделись, надо понимать, совсем иначе, чем когда они на одной линеечке мордой к морде. Потому и в суждениях стал, с одной стороны, как бы аккуратнее, то есть без поспешных суждений по первому впечатлению, как это бывает у немудрых людей, дескать, тот вон дурак, а тот вон вообще урод… А с другой стороны, если судил про людей, то именно как бы сверху, — сверху-то, знать, люди кучками видятся и вместе со всякими обстоятельствами, которых, может, и сами не понимают, потому что на одной линеечке находятся, и кто-то, кто над ними по судьбе да по ловкости ума вознесся, тот им эти их обстоятельства запросто указать может: так и так, мол, бараны вы этакие, не в ту сторону дороги настроили, в той стороне полный бесполезняк вашему пыхтению, и нечего землю копытом рыть, а самое время оглядеться да приглядеться, да умных людей послушать, что скажут да посоветуют.

Когда брата Саньку судили за поножовщину, Андрюха приехал на суд. Сперва в район заехал с Сергеем Иванычем повидаться да послушать, что про Санькину судьбу скажет. У Сергея Иваныча уже и контора своя, офис называется. Так себе, комнатенка в райисполкоме, надвое поделенная. В первой деваха расфуфыренная, как секретарша, значит, а во второй он сам. Обстановочка бедноватенькая… Сказал о том вскользь. Тот только головой покачал. Скромность украшает человека, ответил. И Андрюха, конечно, понял, что туфта, что так надо для пользы дела, чтоб какое нынешнее начальство завидью не ушиблось, когда б на шикарство глазом укололось. А так — сидит себе человечек с парой телефонов у казенного стола, а на столе пара бумажек да графин с водой. Да еще новшество нынешнее — компьютер. Говорят, без него теперь никакие серьезные дела не делаются. Все правильно.

Саньке, говорит, повезло. Мало того, что адвокат обязательно от червонца ототрет его, тут, оказывается, еще и амнистия на носу, на днях в Москве депутаты проголосовали. Так что через полгода быть Саньке на свободе. Другое дело, что пустой он человек, что ни в коем случае нельзя ему большие деньги на руки давать, — душой он не приспособлен для больших денег. Для больших денег душа должна быть тренированная, чтоб дых не захватывало.

— Люди, — говорит Сергей Иваныч, — в отношении к деньгам на два типа делятся. Одни, чтоб их так или иначе поиметь, а поимев, тут же оприходовать. Не прибыль, заметь, получить, а как бы покончить с их существованием. То есть были деньги — стали вещи. По-человечьи, если хочешь, даже по-христиански — очень верный подход. Не хрена бумажки в культ превращать. Такие люди, скажу тебе, с правильным характером… Ну как, положим, стол, за каким сидим и беседу ведем, — он на четырех ножках, и пятая ему ни на фига. Это, я тебе скажу, дорогой Андрей Михалыч, так сказать, тактическое отношение ко всеобщему эквиваленту, то есть к деньгам…

Но есть, понимаешь ли, еще и стратегическое отношение. Что есть деньги, так сказать, в организме государственном? Кровь! Что по всем сосудам течет и тем самым мускулы наращивает, и весь организм этаким образом регулирует, чтобы каждый орган свое дело исполнял и другому органу палки в колеса не всовывал. И тут-то, братец, у каждого свое понимание. У одного такое понимание, что государство — это вообще пережиток, отстойник ненужный, и потому самое время выкачать из него всю кровинушку и распределить с пользой дела для общемирового прогресса. А как Россия из века страна непутевая, то, как говорится, сам Бог велел использовать ее в мировых целях: откачать-отсосать в пробирочки, а как до общих судорог дело дойдет, куда надо для мировой пользы вспрыснуть и приобщить ко всемирной кровеносной системе, а лишнее нехай отсохнет да отвалится. Такая вот стратегия есть, все ее понимают, кому надо, да помалкивают, знай только пробирочки накапливают в забугорных холодильниках.

Великие, скажу тебе, люди к этой стратегии пристегнуты. Мы с тобой — мелочь пузатая. Нам про то даже знать-то опасно, не только что рылом суваться. Наше с тобой дело какое: делать вид, что чурки мы безмозглые, щипачи несчастные, наше дело — крохи с чужого стола собирать. А вот когда наберем этих крох полны карманы, тогда и заявимся, как положено. Какое вот у меня на данный текущий момент делишко? Да пустячок. Кирпичный наш заводик по ветру пустить, что, честно скажу, уже на мази, а затем прибрать его к рукам со всеми нынешними законами в соответствии. И никак иначе. Все по закону…

Или вот раскручиваю я сейчас одного оболтуса, немалые, скажу, монеты в него, обормота, вкладываю. Но железно знаю, окупится. Тем более что это дело, так сказать, по культурной линии во славу района нашего задрипанного.

— Так это, — всунулся Андрюха, — может, самое время деньжата эти дармовые в ход пустить, чего им в погребе залеживаться…

— Не спеши. Лежат себе — жрать не просят. Критические моменты не исключены, для них и придержим. Но, впрочем, смотри, твоя зелень, а мой совет…

Разговор мужики вели в доме за пустым столом. Жена уж который раз сувалась, чтоб стол накрыть да перекусить, как положено по-людски. Андрюха только рычал на нее, что не к месту, что разговор серьезный. А тут вдруг сам подошел к холодильнику, достал бутылку водки початую, а из посудного шкафа один стакан. На ходу налил, на ходу выпил, не морщась, как воду, и к столу уже не подсел, а остался за спиной Сергея Иваныча — тот тревожно шеей закрутил.

— Сам выпил, вам не предлагаю, — очень даже серьезно говорил Андрюха. — Если по совести, ненавижу я своего братана Саньку! Аж страшно подумать, с самого мальцовства ненавижу за всякие его выпендрежи. И деньги эти закровленные, они, я это знаю, его рук дело… Ну не в том смысле… Для него все штучки происходят, что не по правилам. Не понимаете?

Андрюха пододвинул стул к Сергею Иванычу, сел врастопырь.

— У меня в жизни все по правилам. Ну то есть, если помидор посадил, огурец на том месте ни в жись не вырастет. А у Саньки может. И если такое, то обязательно к худу для всех. Хотите знать, кто он, мой братан? Зудоносец он, вот кто. Я, может, в надобности за него и жизнь положу, но это только по братанству, как положено.

А все потому, что батяня наш его по пьянке сделал. Разве можно детей по пьянке делать? Дополз батяня до спящей мамани и проснуться ей толком не дал — минута, и Санька уже там. А это дело такое, сам знаешь, не глаз — не проморгается. А батяня уже и храпит по-свинячьи. Знаю, не поверите, а ночами снится, что зелень эта проклятая тоже иногда в погребе по-свинячьи храпит. Потому и говорю, не пустить ли ее в дело, да чтоб подальше от деревни…

Сергей Иваныч хохотал, на стуле рискованно раскачивался — ножка-то одна с подломом…

— По твоей теории, милый ты мой человек, у нас пол-Расеюшки — сплошные недоделки. А все не так. У нас пол-России — люди задумчивые, и это, я скажу, очень даже дефектное состояние, особенно в такие времена, как наши. Но такую штуку скажу тебе еще: ты мне нравишься, потому что хозяйственный. Но и он, братец твой, мне тоже нравится. А почему? А потому, что бесхозяйственный и вообще беспутный. Только он не мой человек и для нас с тобой, вот тут ты прав, — опасный. Но засиделся. Значит, договорились, домишко мой пристроишь. Не скупись, но и не продешеви. Но в этом деле ты сам с усам. Брата жди в гости этак через годик. Подумаем, как его пристроить. Некоторые люди с виду вовсе беспутные, а как начальничком его сделаешь хотя б над двумя душами, ей-богу, преображаются. Из кожи лезут. Может, таков. Я со временем землицами вашими займусь, все одно ведь пропадают. Ты это, кстати, имей в виду. Приглядывай да присматривай. Как где какой чистый развальчик нарисуется, тут же меня и вспомни.

Только стал замечать с некоторых пор Андрей Михалыч Рудакин, Андрюха то есть, что после каждого нового разговора с бывшим соседом Сергеем Иванычем душа словно настроем меняется: до разговора был один настрой, а после — другой, какой хуже, какой лучше, в толк не взять, только перемены эти тревожили Андрюху, потому что любил и ценил в себе постоянность, — в ней была уверенность… А уверенность — это что? Это когда нет нужды каждый шаг или слово каждое обдумывать, то есть как бы притормаживать в жизни, хуже нет этого самого торможения, потому что не просто знал, но и верил, что с какого-то момента время жизни начинает ускоряться. Минуты, часы, дни — все вроде бы, как и прежде. Только спрессовка другая: минут, их будто вообще больше нет, от часов счет начинается, и при том один час другой будто бы заглатывает, отчего и день короче, и жизнь сама, словно дождевая вода в бочке, то ли истекает по щелям, то ли иссякает, и не по обычному закону, но по беззаконию или по другому закону, который объявляется над человеком, как только он за серединную длинноту жизни перешагнет. Не сам придумал, все старики так говорят. А верить им начал, когда сам почувствовал, что не та уже скорость жизненного истечения и у него самого, потому и со всякими делами спешить надо. Еще потому, что у стариков, которые уже без дела, если к ним прислушаться, одна забота — жизнь за штаны придерживать, будто она вообще вприпрыжку…

Стал ошибки допускать, каких раньше бы ни за что… Нанял на днях двух бомжей, парней-лоботрясов из бывших колхозников, чтоб обкосили болотце, что в низинке за задами его огородов. С кормами-то напряга, как ферму колхозную ликвидировали — ни купить, ни украсть. А самому уже сколь нужно не накосить, времени в обрез… Нанял. Взялись вроде бы дружно, заплатить-то обещал нормально, слову его верили. Обкосить — пол-дела. Просушить надо и в копешки просушенное сметать, да рубероидом накрыть, когда вдруг не дождик обычный, а ливень, — бывает же.

Сам в те дни развозил на своем «каблучке» молоко да сметану по бандитским притонам, что развелись-расстроились в районе под видом всяких спортклубов. Брали безотказно, платили повыше рыночной — выгодно. К вечеру третьего дня пришли охламоны. «Порядок, хозяин, — говорят, — дело сделано, гони монету». Знакомые парни-то, хотел тут же и рассчитаться, да для порядку решил все же, как говорится, принять работу. Пошли. Смотрит Андрюха — что-то не так с копешками. Больно аккуратны, как матрешки без голов. Шибко приземисты да пухловаты. Сунул руку в одну по локоть, и аж в глазах потемнело. Что утворили, недоделки! После ночного дождичка мокрую траву заскирдовали, сверху сухой позакидали…

Вот как стояли все рядом, который слева стоял — правой в рожу, а левой — тому, что напротив оказался, прямо по соплям! С ног поднялись да на него с приемчиками всякими. А что приемчики ихние недоученные против рудакинской ярости — измочалил обоих. В итоге все трое в кровище, что кулаки, что рожи. Но сам-то на ногах, а эти — хоть «скорую» вызывай. А на душе-то тошней тошного! Как плохо в школе ни учился, но запомнил же про помещиков сволочных, что своих крепостных работяг пороли за провинности по хозяйству. И вот сам… А сам кто? Работяга из работяг… Ну до того противно…

Под-за плечи оттащил обоих до дому, обмыл… Добро, жены не было… Пластырем рожи позалепил, деньги обещанные по карманам им рассовал, как отошли, упоил еще… Орущих песни матерщинные позатолкал в «каблучок» и отвез в Селюнино, откуда будто бы они родом, хотя домов своих указать не смогли. На скамью, что напротив бывшего магазина, выкинул…

Назад домой летел, над машиной измываясь, но и злобу и досаду сбил-таки с души, и уже совсем потемну раскидал копешки по новой на просушку, хотя к ночи да к утренней росе — напрасное дело…

Чтоб нынче жену-богомолку в упор не видеть, похватал из холодильника жратвы кой-какой, водки полстакана хлопнул и постелил себе в бане матрац да простынь, да покрывало легонькое — душновата банька, даже если нетопленая. Зато комаров нет, не любит комарье банные запахи.

Лежал и думал о людях вообще. Вообще о людях ничего хорошего не думалось, потому что — ну где они, люди-то? Во-первых, везде разные вроде бы. Те, что в телевизоре, они все как бы ненастоящие. Можно включить, можно выключить — без разницы для жизни. Те, что вокруг, то есть в деревне, и если дачники не в счет, так то ж пьянь одна безглазастая. В район приедешь, вроде бы и суетятся все, а для чего суетятся, как нынешнюю жизнь понимают, как ее пользовать хотят, не спросишь. Не скажут. Раньше, при советской власти, и спрашивать не надо было — все жили одинаково, с одинаковым смыслом, потому что законы все были понятны: вот тот — не трожь — чапается, а этот только для понту, можно начхать… Каждый все знал, и знание другого понимал и в виду имел.

Теперь же у всякого, кто при уме, свое знание, и оно в невидимости для других, как для босых ног еж в темноте. Но то, что все для всех разом тайны стали, в том для каждого шанс есть, если настырность не потеряна, потому что коли ни про кого ничего не знаешь, то можно и не считаться ни с кем и переть, пока лоб в лоб не столкнешься. И тут уж как повезет…

С этой последней думой так вдруг залихорадило душу, что, не будь дело к ночи, вскочил бы и куда-то пошел, что-то делать начал, чего и в уме прежде не было… Такой азарт к жизни откуда-то вылупился, и придумки одна другой хлеще, как раскрутиться на всю катушку, на полную, чтоб более ни минуты без пользы… Кулаки так сжались сами по себе, что костяшки защелкали…

О жене своей вспомнил со злобой и, как был в одних трусах, спрыгнул с полка — и в дом. А жена, волосы свои еще почти и не седые распустив по пояс, руки на коленях сложив, в домашнем платьице сидит перед выключенным телевизором. Не вздрогнула и головы не повернула, когда ворвался, хлопнув дверью. Подошел, чуть склонился над ней, сказал ехидливо:

— Чо это ты перед ящиком? Перед иконкой положено, да с шепотками про всякие божественные штучки…

Не шелохнулась и будто бы даже губ не разжимала.

— Плохой человек.

Андрюха оторопел.

— Это кто плохой? Я?

— Если б хороший, тогда где дети-то наши? Нету. Игорек вон деньги прислал, а там, где для письма на бумажке, — пусто. Будто чужим долги раздает. А Наташка и вообще… Все ты.

— Я? Чего это я? — у Андрюхи вдруг голос в хрипоте увяз.

— Известно чего. Они ж с мальства для тебя не детьми были, а батраками. Вот и возненавидели все твои заботы. А я-то что страдаю? Где жись-то? А мне по закону положено с внуками… Тебе что! Тебе трактор милей всего. В тебе тракторного больше человечьего. Ушла б от тебя… Да куда уходить? Кому нужна разве? Не-а. Никому. Только тебе, чтоб по хозяйству.

— Ни хрена себе! — изумился Андрюха. — Разговорилась… Это ж, поди, тот самый поп твой косматый настрой подает! Не иначе! Ну его счастье, что поп.

Повернулась к нему, глаза подняла. Когда замуж брал, одни только глаза и были… Правда, не по красоте брал, а по домашности, и в том не ошибся. Кто еще из местных мужиков мог похвастаться такой бабой, чтоб столько лет дых в дых, без всяких там претензий и капризов? Да, видать, всему пределы есть…

— Про батюшку ты зря… Если б дорожку к церкви не нашла, ты б меня каким-нибудь утречком нашел в сарае на веревочке.

Так она говорила — спокойно, серьезно… Мурашки…

— Да ты что, мать, совсем охренела, такое бормочешь? И про детей… Я их чему научил? Вкалывать — вот чему! Разуй глаза, многих знаешь, кто б, как наши, из грязи в князи? Сыночек вон по заграницам шастает. А Наташка не за каким-нибудь охламоном замужем — за крепким, со всеми понятиями. А если б, как ты… Времена-то какие? Сучарные! Ну елозились бы у твоего подола, парень спился бы, а девка? Да им нынче одно спасение — юлой крутиться, и подальше от нас, у нас же тут сплошь гниль одна… Понимать надо, дура ты старая, вымирает народишко, который был. Теперь другой нарождается, и мозги у него другие, и правила, чтоб выживать. Раз уж бегаешь в свою церковь, баб там поспрошай, кто как живет, тогда и остудишься слегка. Нынче либо вкалывать, как мы с тобой, либо гнить и вонять. Лично я вонять не согласен. Такой уж я есть! А дети… Да погоди еще. Обернутся они на нас, так думаю. Может… тогда и обернутся, когда увидят да поймут, что и мы в своем болоте по-пустому не квакаем…

Сказал про болото… Потом еще что-то говорил недолго, а в мозгах уже напрочь одно — болото!

И утром первым делом в подпол к тайничку, заклепку деревянную выковырнул, пакет с зелеными деньгами за пазуху и в баньку. Там закрылся на щеколду, вывалил долларушки из пакета, отобрал, что поновее, несколько двадцаток да пятидесяток, их — в кармашек с пуговкой, остальные посовал обратно в пакет как попало, завязал пакет узлом, почти бегом назад, домой, в подпол, запрятал, заклепку забил кулаком, землей присыпал.

А к девяти уже подкатывал на «каблучке» к бывшему сельсовету. Название у местной власти другое, а бабы в нем все те же. Вреднущие бабы. Всех давно по три раза перекупил, а ведь не дали осенью взять в аренду клок колхозом давно заброшенной земли, что почти вплотную к деревне, а к его дому особо, потому что дом с краю. Уперлись грудасто-задастые и ни в какую, бумагу под нос совали, что сверху спущена. По той бумаге хай земля буераком зарастет, а не трожь, потому что в паях числится, а за кем числится, тому она на хрен не нужна…

Теперь же дело особое. Болото, оно чисто бесхозное. Неделей раньше ходил-топтался там, елку подыскивал под косу, чтоб пряменькая да ровненькая… Не нашел, но зато убедился, еще никаких таких мыслей в голове не имея, что болото нетопкое, полметра трясинки, а ниже глина — чистая твердь. Потому сосенки да елки хорошо растут, хотя ввысь отчего-то не тянутся, кривятся да ветвями вьются.

У бывших сельсоветчиц от подозрения у кого зенки на лоб, у кого вприщур. Болото! Это что ж ты такое задумал, сукин сын, — у каждой вопрос.

— Бизнес, бабоньки! Бизнес, красавицы! — отвечал. — Буду лягушек разводить для французов. А то не слыхали, что французы лягушек жрут за милу душу?

И самодельные конвертики под их папочки аккуратненько засовывал. Одна образованная нашлась, говорит, что, мол, жрут, да не всяких, а особой породы.

— А то не знаю, — ухмылялся Андрюха, — на развод пару сотен закуплю, в другой год сколь будет, а?

Мог бы и не хитрить, честно сказать, что пруд намерен выкопать да карпов разводить на продажу — уже пошла такая мода, только до ихних мест не дошла. Но побоялся — перехватит кто из самих начальствующих идею, они, начальствующие, нынче сами до всякого бизнеса шибко охочи стали. Сидит себе скромненько на бюджетных рубликах иной мужичишка или иная бабенка, а сынок или дочка под их приглядом такой бизнес крутит под боком, что только ахнешь…

Горд был Андрей Михалыч, Андрюха то есть, что самостоятельно дело проворачивает. Без содействия, значит, своего соседа. Но и не обманывался шибко-то. Помнили или имели в виду толстозадые «сельсоветчицы», что с некоторых пор у «рудакинского кулака» — так за глаза дразнили, знал о том — сильная рука в районе. Но все равно кочевряжились из принципа, морды морщили, толстыми пальцами бумажки перебирая будто бы по делу.

Однако ж наибольших хлопот доставил землемер Сташков по прозвищу кукурузник. Раньше-то ведь как было? Объявлялось на деревне что-то самым главным делом из всех дел. Положим, кукуруза. И пошло-поехало. Лучшие угодья под нее, а она, паразитка, растет вкривь да вкось. Но все равно — даешь! Через год-другой объявляют: «Перекос!». И под корень эту самую кукурузу. Сташков тогда главным агрономом был в селюнинском колхозе. Уперся и ни в какую. Силос первей всего! У него одного она и росла по-путному, кукуруза эта. И силосные ямы по последнему слову — никакой гнили и смердения, как у других. Коровье дело настроил в колхозе на погляд. Доярки своим мужьям мотоциклы покупали… Только установка сверху — не попрешь! Дожали Сташкова, развернули колхоз взад, на зерновой курс. Обозлился и на всю жизнь так злым и остался. И вредным в любом деле, куда бросали.

Теперь вот, уже и старик почти, но шустрый и злой пуще прежнего. Землемерным делом заведует. В лапу взял, как милость Андрюхе оказывал. Кряхтел, морщился, ворчал, но два гектара вместо полутора, как по бумажкам, отмерил-таки. Как положено, к вечеру в дом привел старика на угощение. Напился, нажрался — ну и отвали! Так нет же! Ему надо всю политику обсудить. И коммуняки дерьмо, и демократы дерьмо, один он свет в окошке — все-то он знает и понимает, как надо и чего не надо. Вся власть нынешняя ему по именам известна. Насмотрелся телевизора. Тот дурак, тот продался, тот изворовался — всех под ноготь, как гнид поганых. А кого на их место, про то и ни слова. Никого, надо понимать, потому что вообще всему хана — народишко целиком скурвился. Туда ему и дорога!

Водяры за вечер выжрал за двоих, а ведь так и не вырубился и не сблевался, а когда Андрюха до дому его довозил, в машине рта не закрыл, власть доругивал.

Такой вот нынче напрасный мужик объявился повсеместно. Ворчать ему бы только с утра до вечера промеж телевизора. Андрюхе некогда телевизор смотреть, потому будто в другом мире живет. Потому и выживает. Ящик же этот говорящий для того и придуман, чтоб люди чужими жизнями жили в душе, тогда тело ворочается как бы само по себе без всякой пользы — руки-ноги туда, а душа, она от ящика отлепиться не может. И человечек как в гололедицу: суета есть, а дела нет.

А дело, что с прудом да рыбешкой, — это разве ж для себя Андрюха затеял? А вот и нет. Для братана своего беспутного и несчастного. Санькина затея насчет того, чтобы к морю податься, — это же чистый понт. Ну даже если и купит, жить-то на что будет? Ему ж не просто жить надо, а в обнимку с водярой. И надолго ли хватит «зелененьких»… Чего там говорить! Вот и задумал Андрюха настоящее дело для братана…

С экскаватором договорился по дешевке и с плотниками, чтоб не только домик аккуратненький поставили для Саньки на берегу пруда, но и пруд будущий обгородили с впечатлением. Пусть не у моря. Но у воды… Сиди себе командуй, собирай деньгу с бездельников. Вроде бы даже и начальник какой-никакой. Притом сам себе хозяин. А если, по счастью, бабенка какая объявится, то и настоящий дом не грех отгрохать на бережку, чтоб и с хозяйством, коль захочется.

На то на се половина «зелененьких» дармовых — уплыла, конечно. Но половина или чуть менее — осталась. И на эту свою законную половину Андрюха не претендовал. Такой уж азарт был: для себя лично всего добиться законными монетами.

Вместо одного два экскаватора приползли. Согласился. Быстрее дело сделается. Но обговорил, чтоб никаких наворотов по берегам, чтоб все разровняли… Тут и бригада столяров-халтурщиков притащилась вместе с лесом и кирпичом, как договаривались. Домик на сплошной фундамент — как-никак болотная окрестность. Короче, дело не пошло, а помчалось, к сердечной радости Андрюхи. Главная забота — успеть к Санькиному появлению, чтоб сюрприз. На! Хозяйничай! Выколачивай деньгу с любителей-рыбачков. Их, этих любителей, особенно из дачников — несметность. Где ни едешь, что ни яма с водой, сидит себе чокнутый какой-нибудь и ждет, когда ему малявка на крючок сядет. А там, в яме той, окромя лягушек да ротана-бычка, отродясь ничего не водилось.

Здесь же за рублик-другой — что? Да карп преотменный! Есть такая фирма, что развозит в специальных цистернах всякую рыбную живность и для разводу, и для отлова. Хоть карпа, хоть акулу — имей монету.

Лишней монеты, конечно, нет. И для начала уговорился с фирмой на триста килограмм трехсотграммового карпа. Да на кормежку, вонючая такая гадость, но за месяц сто-двести граммов прироста. А по нынешним местам то уже не рыба, а рыбища.

О себе, конечно, тоже не забывал. Крышу перекрыл «оцинковкой», веранду пристроил в солнечную сторону. В баньку воду подвел через мотор-насос.

Надюха-жена, как ни странно, с этих пор мордой только к болоту, понравилась ей Андрюхина придумка, и это хорошо, сумеет на братца-баламута повлиять. Да и поможет в чем… Хотя и досада. Ведь ясно же, не мытьем, так катаньем — лишь бы от мужа в отдалении. Ну и хрен с ней! Глядишь, и Саньку к своей религии завернет. Тогда за него душа спокойна будет.

Сколько раз за свою жизнь слыхивал Андрюха про всякие там человечьи чувствия-предчувствия. Вот, мол, посредь ночи бабка вдруг проснулась да зашлась сердцем про что-то худое, что будто бы в сей момент именно и произошло где-то с кем-то, кто сродни. День-другой проходит, и — на тебе! Известие. Погиб, помер, потонул, дурная кобыла копытом зашибла… Или еще как… По временам-то сравнили — точь-в-точь! Как раз когда башкой со сна вскинулась. Вдовушки военные, они вообще — и день тебе, и час назовут, когда их муженьки на землю упали, чтоб больше не подняться.

Не верил. Потому что в природе все просто и по причине. Если, к примеру, гвоздь в доску сунулся, значит, по ему молотком шарахнули, и никак иначе. Еще бывает, что одно с другим совпадет по времени, так то просто фокус жизни, такие штучки и с Андрюхой случались. По мелочи, о чем и помнить необязательно.

И ничего, ну ничегошеньки в мозгах андрюхиных не прошевелилось такого, что подсказало бы… Чтоб хотя бы настороже быть в тот самый день, когда вся его жизнь взорвалась разом и пылью обратилась. В тот самый день, когда Санька-братан из тюрьмы вернулся.

Глянул на него и ахнул только. Старик! Глаза — будто кто из них весь жизненный цвет высосал. На стриженой башке торчащие волосики впересчет. Посредь зубов дыры черные, а морда желтая, а кожа на ей вся морщинами впоперек: вот тебе и «младшенький» — так маманя при жизни любимчика своего называла…

Когда жизни взрыв готовится, то все тому взрыву в угоду складывается, будто какой мудрец мудреный каждую мелочишку наперед на бумажке просчитал и свое подлянистое «хи-хи» в роспись поставил.

Не то что в день, а именно в тот самый час, когда братец Санька у дома объявился, Андрюха запихивал в кузов «иж»-«каблучка» бидон со сметаной и не позже десяти утра должен был с ней прикатить к проходной спортклуба «Витязь», что в шестнадцати километрах от Шипулино. Не позже — и это тоже, знать, судьбой прописано было, — потому что тот, кто за эту сметанку Андрюхе монету отсчитывал на месте, холуй бандитский, он в одиннадцать уже где-то в другом месте должон быть. Потому — точно в десять. И сегодня, а не завтра. Потому что завтра сметана уже не сметана. Конечно, когда б знать, так пропади она пропадом, сметана эта…

Не шибко большой запас времени был. На одни объятия и в обхват, и крест-накрест — минуты… Потом Санькины охи и ахи на всякие домашние новины, в дом не заходя. Тыча пальцем в часы, Андрюха пытался втолковать братану, что все потом, а щас — дела… Но Санька, как шальной, козлом вокруг него… Глаза слезятся, губы трясутся… «Свобода! — вопит. — Свобода, братишка! Навсегда теперь! Все! Отпрыгал я по жизни, понимаешь! Извини уж, невмоготу. Завтра “зелень” в руки — и на юга! Не обидься! Завтра же умотаю. Нездешний я, понимаешь…»

Тут Андрюхе кровь взаброви ударила, хватанул Саньку за плечи… А плечи-то, Господи! Никакого мяса — кости одни… Тряхнул…

— Ты чо, а? Не поумнел ни хрена? Какие юга! Ты чо, не знаешь, чего там на югах теперь? Как был ты охламон!..

Взашиворот перехватил, через калитку, мимо дома в огород, через огород к задам…

— Смотри, дурила! Вон! Для тебя дом ставлю. Пруд копаю. Будешь сидеть на бережку да деньгу сшибать с рыбачков! Какого еще надо!.. Поди в дом, в зеркало глянься! Ты ж трухлятина! Да тебя на этих югах как последнюю вошь разотрут и сморкнутся!

И швырнул его на кучу ботвы картофельной.

Как бы со стороны глянул — неужто это бывший Санька-красавчик! И вообще — неужто это братец родный?! Развалина морщистая, и только. В районе на рынке таких касаться брезговал. Копейки не подавал, потому что и жить таким незачем…

Родственность, что не в уме живет и сознается, а где-то в сердце, наверное, она, эта родственность, оттуда, где была всю жизнь, словно вытекла — как на чужого смотрел и такому посмотру не дивился даже.

— Андрюха! — застонал с кучи Санька-старик. — Да я ж понимаю, ты человек! Ты вообще… ну… известно, заботник… гигант… А я все… Я уже ничего больше… Совсем ничего… На хрена я тебе нужен? дай мне «зеленых», сколь дашь, и я больше не отсвечиваю, будто меня нет…

Надвинулся на него, склонился. Санька вжался в ботву.

— Чего?! «Зеленых» тебе? А нету больше «зеленых» дармовых! Нету! Понял! На взятки раздал! В дело вложил! Для тебя, обормота, старался, чтоб хоть к концу жизни человеком стал! Ты всю жизнь кто был, а? Босяк, вот кто ты был! И мозги твои босячьи даже тюрьма не излечила…

И осекся. Желтая рожа братанова вдруг на глазах посерела, как у покойников бывает, губы искривились в судороге, рука, тоже посеревшая, к горлу потянулась — задыхался Санька.

— Нет, нет… — хрипел, — не то… моя доля… по закону… ну… по уговору… ты не мог…

И вдруг завыл. Противно, по-бабьи. Так бы и плюнул в рожу!

— Все! Некогда мне с тобой. Мне деньги зарабатывать надо. Дуй к болоту, там моя баба сидит. Пусть отмоет тебя сперва, а то воняешь, будто в дерьме вывалялся. Вечером говорить будем.

И зашагал крупно и злобно прочь от червя-человека, который, хоть и брат родной по крови, но тошней чужого. На часы глянул и выругался длиннюще — опаздывал. Гнал «каблук» не жалея. Да и сметану не жалея тоже — лучше собьется, гуще будет. И надо же! Успел! Хмырь, что обслуживал бандючье гнездо, как раз вылупился из проходной, когда Андрюха, скрежетнув тормозами, уперся бампером в металлические ворота, едва не расплющив фары.

Хмырь сам-то из мужиков, а канает под хозяев своих — бандюгов — плечами этак шевелит и пальцы врастопырку, и говорит, будто во рту два языка и оба друг дружке мешают слова выговаривать.

— За шыто любылю тебя, землячок, дакы за это, за порядык. Отыкрывай свою жестянку, шымонать буду.

«И верно, жестянка… Не на жестянке бы сюда подкатить, а на танке… — думает Андрюха, открывая заднюю дверку “ижа”. — Подкатить да шарахнуть всем калибром по воротам! Устроились тут, спортсмены!»

Но платят в лапу, и не по рыночной. С волками жить… А со временем, глядишь, и охотник нужный отыщется — не может же долго государство по бандитским законам жить…

Только после шмона пропускают вовнутрь. И то недалеко. Полста метров — хозблок. Корпуса едва просматриваются промеж сосен. Оттуда музыка мозгодробная, гогот да блядючий визг. Повариха краснощекая сперва лезет рыльцем в бидон, нюхает. Потом пробу берет, чмокает, дает «добро». Хмырь расплачивается за воротами. Без сдачи.

И то, что успел, и то, что без сдачи… Короче, маета злобная, с которой из дому выехал, осела с души куда-то вовнутрь, знать, где-то там, внутри, запасник имеется или отстойник, где маета, осев, слегка скисает и изжоги не дает, потому что обратной дорогой уже баранку не дергал на поворотах и пальцы на ней не немели, думал — с жалостью, — что не сложилась жизнь у братана, и это надо первей понимать. Бог с ним. Да, конечно, пусть забирает свои «зеленые»… Чуть меньше половины осталось, но то ж почти половина. На дом едва ли, а на приличную сараюху хватит. И как понял он Санькину муку, не до хором ему — лишь бы у моря осесть. Ну и пусть посидит, коль душа просит. Потом все равно обратно приползет, если выживет, зато уж смирнее будет. Может, после всего и посидят у печки парой стариканов, которым делить нечего, а только сопли про прошедшую жизнь подтирать…

Когда к шипулинскому бугру подкатывал, с которого издаля деревня открывается, душок гари почувствовал. Погода сухая стояла, по огородам картофельную ботву жгут да сорняки всякие. Но, выкатив на бугор, обмер и глазами, и всем, что в грудях. В деревне сплошным пламенем, почти без дыма, полыхал дом… С краю деревни дом… Его дом! Санькин! Особенно слева… дровяник… и баня на задах — там одна краснота пляшущая… И — бах! бах! — то шифер на дровянике… Самого же дома и не видать вовсе — красной стеной опоясан… А народишку-то вокруг — и не думал, что в деревне столь душ проживает…

Рванул напрямую через покошенные поля, «жестянку» не жалея, глазам не веря, душой не принимая, будто во хмелю или в обморочности. Влетел в канавку, заглох, машину бросил, побежал, словно над землей бежал, земли не касаясь, — башка впереди, ноги сзади. Метров за триста, за двести уже знал: поздно… Крыши нет… Труба торчит… Вместо стен четыре… или пять… или более. Стены огня… Оттого и людишки вокруг без движений, как на похоронах вокруг могилы… Когда добежал до крайних, упал бородой в пыль и промеж чьих-то ног смотрел и слушал, как с шипением и треском улетает в небо жизнь, вся жизнь, что от самого сызмальства и до сегодня, и до завтра, и теперь уже до самой смерти — вся жизнь! Целиком!

Исплаканная жена рядом опустилась на землю, но не прислонясь, а только рядом. Сквозь огневое рычание вдруг чей-то визг психотный — какой-то мужик с лопатой выплясывает под самой жарой, лопатой машет, люди от него шарахнулись, чуть не затаптывая лежащего на земле Андрюху… Жена руки вперед выставила защищая…

А псих-то… Это ж Санька!

Первая мысль — ладно, хоть живой… Но вторая… Поднялся, расталкивая всех, к нему, прыгающему козлом. Разобрал, что орет. «Гори, гори ясно, чтобы не погасло…». И лопатой машет, будто невидимые головы срубает. Хватанул его за плечо, развернул к себе — ну, конечно, в стельку, а глаза озверелые, как медяки-пятаки круглые, красные то ли сами по себе, то ли от пожарища.

— А-а-а! — закривлялся. — Вот и братец объявился! А я тебе — подарочек! Ты всю жись вкалывал взагиб-перегиб, а я зажигалочкой разочек чиркнул, и тепереча скажи, мозгастый ты наш, сколько ты нынче стоишь? А? После моей зажигалочки?

Вдруг еще пуще озверился, оскалился желтым полузубьем, одной рукой за грудки Андрюху, а другой — лопатой взмах…

— Ты меня воли лишил, гад, а я тебя — доли! Квиты!

Пьян-то пьян, а лопату Андрюха еле из руки вырвал-выкрутил. И слегка, чтоб утихомирился, по шее его, чумного, той же лопатой. Кинулся к огневищу, туда-суда — пустое! Нечего спасать! Совсем нечего! Не иначе, как со всех углов поджигал, гаденыш. Ведро в стороне валяется, поднял, понюхал — бензин. Лет пять назад, когда с бензином проблемы были, вкопал на задах в землю бочку в четыреста литров, скупил у районных шоферюг по дешевке бензину, залил почти до краев. Но попользовался немного. Значит, сперва бензином пообливал углы, а потом… Жена-то, дура старая, куда смотрела! А напоить-то ведь напоила, где ему еще взять, как не в домашней заначке…

Народ ведь — и откуда столько набралось — вдруг начал сдвигаться влево и скоро почти весь втолпился в двор соседнего дома, что слева. Там занялся штакетный забор. Но наготове с ведрами несколько баб, прошипел и отдымился. Благо, ветер и слаб, и не в ту сторону. Да и расстояние промеж домов не то что у прочих в деревне, — шагов тридцать, не меньше.

Андрюхе на соседние дома плевать. В мозгах пустота, а в пустоте горячим сгустком ярость вызревает и наружу просится. Когда бы не жар от пожарища, схватил бы кол или что под руку и помог бы огню, чтоб скорее, чтоб до пепла, чтоб полную пустоту увидеть на месте бывшего хозяйства, совсем полную, без головешек даже… Пустота лучше, чем развалины… Приедь сейчас «пожарка», не дал бы тушить. Но знал же, печь останется и будет торчать, как надгробье… И жесть с крыши в трубки посвернется, и кирпичные фундаменты — взорвать бы!

И вдруг из-за спины вопль истошный, как игла в затылок. Оглянулся — жена над Санькой склонилась горбом, а шея вытянута, что у черепахи из-под панциря.

— Убил же! Убил! — орет.

— Заткнись, дура! Если сдох — туда ему и дорога!

Хоть и в горячке был, но помнил, что слегка стукнул. Тыльной стороной… Подошел, присел.

— Убил ты его, Андрюшенька…

Вот это ее «Андрюшенька»… Сто лет не слыхивал… От этого слова свет помутился. Схватил руку Санькину, давай пульс выщупывать. Какое там! Своя рука в тряске. Лицом братан будто заострился весь, и ни кровиночки… Ухом к груди… Весь бензином пропах Санька, а жизни в грудях не слышно.

— Я ж слегка…

— Да много ли ему надо было, бедному…

— Бедному! Это мы с тобой теперь бедные с его дури. Нищие!

— Ну и пусть. Знать, так Богу было угодно…

— Чего это ему угодно?! Чтоб вся моя жизнь коту под хвост?! Не убивал я. С такого удара не помирают. От психопатства своего загнулся… Да ну, не может быть!

Схватил за плечи, давай трясти — только голова моталась, об землю стукалась. А вокруг уже и людишки… В их глаза не смотрел, знал, врут глаза, довольнешеньки, что рухнула жизнь, что теперь еще хуже их, и от этого их хитрого довольства завыть хотелось по-звериному. Или схватить ту ж самую лопату и разогнать, загнать всех по домам, чтоб и в окна не смели высовываться и беду рудакинской семьи выглядывать!

Но люди тихо расходились сами, будто отступали… И только несколько женщин присели на корточки рядом с женой и беззвучно плакали. Саньку жалели, он же любимчиком был в деревне из-за своей музыки. По сгоревшему Андрюхиному добру точно плакать не будут.

За спиной вдруг по новой затрещал раскалившийся шифер. Точно очередь пулеметная. По нему, по Андрюхе. И только теперь главная мысль: что убил! Как ни крути, а это ж тюрьма!

Чтоб враз и сума, и тюрьма — рази так бывает?! По-людскому — не бывает! Такое только женкиному богу под силу. Тогда что же это за бог у ней такой? Если он Бог, то должон знать, что иначе, как по-доброму, к братану не относился. Про «зеленые» соврал, будто потратил, — так не по жадности же. Как лучше хотел, потому что конченый человек был родной брат Санька, и ни в чем пред ним не виноват. Ни в чем! Наоборот как раз! Любой скажет… Кто сказать захочет… А вот захочет ли кто-нибудь доброе слово сказать за Андрея Рудакина?

Захочет! Один человек захочет. Должен захотеть. Вот к нему и надо сейчас, пока милиция не объявилась…

И тут вспомнил про свою «семерку», про свою выездную, ту, что берег и вылизывал, только в район на ней и выезжал. Держал на задах в специальном загоне под брезентухой, чтоб деревенские мальчишки какой пакости не сделали. Кинулся к заплоту, к тому, что когда-то переставил, захватывая участок давнишних погорельцев, оббежал немного и увидел — уже даже не пылает, а дымится чернотой, и только временами огонь вспыхивает, где для огня кусок живья вскрывается. Без бензина стояла. А то б и рвануло да по кускам разнесло…

Услышал дальний еще вой «пожарки». Бежать надо! И уже ни на кого не глядя — ни на Саньку-покойника, ни на жену и баб вокруг него, — бегом туда, где «каблук» оставил. Запрыгнул, газу… выметнулся из ямы-канавки и прочь. Пустой бидон из-под сметаны громыхал сзади, будто погоня. Навстречу «пожарка» с воем. По кювету обогнул ее, хотя и дороги хватало для разъезду. По проселочной летел, амортизаторы взламывая, а как на асфальт-районку выскочил, тут уже понесся вовсю, сколь несенья в моторе заложено. Километров за шесть до района бензин кончился. На последних «фурыках» двигателя скатил «каблук» наискосяк в глубокий кювет, там набок и завалился. Зато когда «голоснул», первый же «москвичок» остановился, пара мужиков навстречу, дескать, чем помочь…

— Да хрен с ним, — отмахнулся Андрюха, — все равно бензин кончился. В район срочно надо. Потом разберусь…

— Разбомбят тачку-то…

— Хрен с ней, пусть бомбят… Срочно…

— Тебе видней.

Высадили, где попросил. Напротив «офиса» Сергея Ивановича. Сунулся было, а вот на тебе — «офис» уже в другом месте. Благо — недалеко. Добежал. Совсем другой коленкор — чей-то бывший частный дом, перестроенный, фасад камнем обложен, заборище — невысоко, но капитально, с въездом, и рыло в омоновском шмотье у ворот.

— Шеф на объекте. А ты кто?

— Я-то? Да я ноль без палочки, вот кто я с нынешнего утра!

— Без палки нынче не жись, это уж точно, — хмыкнул парень. Мог бы и намертво пасть замкнуть, но отчего-то проникся. — Хлебзавод знаешь? Там шеф.

«Вот так! — злобно восхищался Андрюха, топая на восточную окраину городка. — Уже и до хлебушка добрался… А давно ли на кирпичный заводик засматривался, как на мечту великую. Между прочим, когда заводик проглотил, про него, про Андрюху, и не вспомнил, будто и разговору не было про совместность. Да и кто я ему? Сосед по бывшей даче… Мужик-навозник… А теперь вообще…»

Нет, не верилось! Чтобы вся жизнь в один день в полный развал! Так не бывает! Может, сон? Было всего столько вокруг… И не в вещах дело, а в том, что дело было, а сам как бы посередине, куда ни оглянись, есть на что посмотреть. А сейчас — как столб в пустыне!

Про Саньку не думал, потому что не убивал его. Не может нормальный мужик копыта откинуть от шлепка по шее. В надрыве был братан, лопата только точку поставила. Да и вообще, если что-то числилось за Андрюхой по списку добра, если б кто такой список вел, так это как раз — Санька-братан. Предложи ему Санька, когда из тюрьмы пришел, чтоб все пополам и давай, мол, вместе, — то не колебнулся бы, тут же отписал, и не половину, а сколько б Санькиной душе захотелось, только б вместе, чтоб рядом родная душа с понятием…

Но коль Санька утворил то, что утворил, значит чего-то он, Андрюха, в братановой душе не углядел. Ну босяк… Ну бродяга… А дом-то, он же родительский еще, его-то в пепел за что? Какой злобой заполыхать надо, чтоб гнездо палить! Но всяк в деревне скажет — и еще скажут! — что вот, мол, старшой Рудакин, то есть он, Андрюха, недобрый человек и жадный и потому никто не в удивлении за убийство, а младшенький, Санька то есть, он и с детства душевный был, музыку знал и все такое… Просто жизнь у него не сложилась, оттого несчастно жил и от братановой руки помер… Так и скажут ведь! Неправда же! Все неправда! А что если Санька только притворялся добреньким, а сам всю жизнь завидовал…

Нет, тоже неправда. Не завидовал Санька — ненавидел он деревенскую жизнь, по-честному ненавидел, и не скрывался в том. Но вот почему с ним так случилось, того Андрюхе уже не понять, некогда понимать, да и противно.

Увидев «тачку» Сергея Иваныча напротив подъезда, Андрюха хотел было подойти к водиле да про шефа порасспросить, но огляделся на себя — в чем был, в том и приперся: брючата мятые, ботинки грязные, пиджак замызганный и протертый… А руки-то… И рожа, поди, тоже перемазана…

Подошел к машине сбоку, так, чтоб, когда выйдет, увидел. И чтоб сам позвал. А не позовет, не захочет если, тогда… Тогда и не знал, что дальше. Конец свету — вот что дальше! Но и получаса не простоял. Солнце палит, и ноги вподкос. Ушел в тень дома напротив и, как бомж последний, присел на пыльную траву, спиной на забор отвалясь. И вырубился наглухо. Снилось что-то приятное и жалостливое. Никак просыпаться не хотелось. Но кто-то над ухом: «Андрей Михалыч! Андрей Михалыч!» Злобно зенки распахнул, а рядом сам Сергей Иваныч, а за его спиной «тачка», парень-водила с охранником в удивлении…

— Значит, что я тебе скажу, Андрюха… — И часа не прошло с начала разговора, а уже «Андрюха», а не Андрей Михалыч. — …два у тебя пути. Это теоретически два, а фактически — один. Но теоретически два. Первый — податься в бега. Нынче запросто. И не такие, как ты, бегают. Только разница. Не таких, как ты, менты в упор не видят. А вот на таких, как ты, квалификацию поддерживают, чтоб жиром не обрастать. Видел, поди, какие у них нынче морды. Стесняются они своей мордоворотости, потому в практике нуждаются. И ты для них — находка. Это первое. Второе… Я тебе в этом случае ни в чем не помощник. Даже бабок дать не могу, поймают, расколют — мне компра. Значит, что остается? А остается, дорогой ты мой, одно: прямо сей момент топать в милицию с повинной. С повинной — само по себе плюс. И тут уж можешь на меня положиться. И адвоката обеспечу, и сам… Я ведь помимо прочего — кто? Да почетный я народный заседатель. То есть заседаю, когда хочу. Уж и не помню, когда последний раз хотел. Самое время захотеть. То, что мы с тобой знакомые, это, конечно, против правил. Но теперь не правила правят, а понятия. Философская категория…

И что мы имеем? А имеем мы убийство, мало того, что непредумышленное, но еще, к тому же, и совершенное в состоянии аффекта. Статья — до трех. Но при такой пачке смягчающих и сочувствующих обстоятельств выскребем самый минимум. Ну а потом, как выйдешь… Человек ты положительный, без места не останешься. По крайней мере, пока я при своем месте.

Горький для Андрюхи разговор этот происходил в офисе Сергея Иваныча, куда они вернулись сразу, как только Андрюха пробурчал ему на ухо, что брата родного убил. Заметил, и отчего-то совсем без сочувствия, что нынешний офис не то что прежний. Контора! Вся мебель не домашняя, кресла и диваны пузырятся, будто перед задницами выслуживаются, телефоны — тоже сплошной выпендреж, и этот, конечно, на столе — компьютер, по экрану зайчики бегают. А Сергей Иваныч, как в кресло сел — будто и человек другой, Андрюха растерялся, хотел по-человечески пожалиться на судьбу, что такой фортель с ним выкинула, совета попросить по-свойски, как в деревне бывало… Куда там! Язык во рту колесом, слова изо рта, что поленья корявые. Не разговор, короче, а будто напроказничал и винился перед начальником каким…

Что особо обидно — сам-то он, каким был, такой и есть, только нищий теперь… Ведь не одни «зеленые» сгорели вместе с хозяйством, но и рублики, что после государственного бандитства на книжку уже не клал, а все в шкафчик… Да и Саньку не убивал, потому что нутром не убийца — случайность. Конечно, и раньше с соседом по деревне не были они ровней, но теперь-то он и глядит по-другому, и говорит, будто по плечу похлопывает.

А что до повинения, так и сам понимал: кроме милиции, другой дороги нету. Может, вообще не совета хотел, а нормального понимания человечьего. Досада-ржа разъедала душу. Словно быть все равно надо, а жить неохота. Как теперь вот он встанет со стула, так с первого шага одно кончится, а другое начнется. Одно быдлое бытьство и останется, а жизни уже не будет. Какая жизнь в принуде и без воли, и как все это перетерпеть… Санька — дурак… Какой-то особой воли хотел всю жизнь. Дураком жил, дураком помер. Жизнь-то, она и есть воля. Как же он, дважды по тюрьмам отсидевши, такой пустяковины не понял! Дурак!

Андрюха вдруг догадался, что надо ему сейчас всю свою теперешнюю маету-муку стравить на Саньку, потому что, по совести, не только ни в чем пред ним не виноват, наоборот, баламут и раздолбай братец, он-то и виноват во всем, что сегодня, и что завтра, и, может, уже до самого конца такой жизненный пролом уже ничем не залатать, ведь и жизни осталось не половина и, как оно пойдет глядя, даже и не полполовины, а всего кусок…

Одно в утеху: не одна Андрея Михалыча Рудакина жизнь под откос, а, похоже, вообще у всего народа нынешнего крыша сдвинулась, и некуда ей иначе, как и дальше сдвигаться. В детстве белены нажирались от озорства, за что отцы и драли ремнями задницы. А нынче-то что? Вся страна точно каким бесивом обожралась, и всяк на свой манер свихнулся, а пороть некому. И если так судить, то он, Андрей Рудакин, против общей свихнутости стоял поперек, сколь сил было. А кто-то так или иначе так должен был его заломать — руками родного братца и заломали, то есть откуда не ожидал…

Заметил ли герой новейших времен Сергей Иванович Черпаков, что уходил от него мужик Андрюха Рудакин не так, как пришел? И взглядом не так, и шагом не так. Однако ж, если и заметил, то, скорее всего, на свой счет занес, что, дескать, поддержал человека в трудную минуту, верный совет дал и наперед обнадежил, вот тот и распрямился навстречу испытаниям.

Впрочем, возможно, оно так и было…