"Уильям Батлер Йейтс. Кельтские сумерки" - читать интересную книгу автора

скрипача из Виклоу, Мартина из Мита, МакБрайда из Бог знает откуда,
МакГрейна, того самого МакГрейна, который впоследствии, когда настоящего
Морана уже не стало, рядился в чужие перья или, скорее, в чужие отрепья и
клялся прилюдно в том, что кроме него самого и не было никогда никакого
Морана, и многих прочих. Не помешала ему слепота обзавестись также и женой;
более того, он мог себе позволить привередничать и выбирать одну из многих,
потому как именно и представлял собой столь дорогую сердцу женщины помесь
босяка и гения; ведь женщина, сколь ни будь она сама привержена формам и
нормам мира сего, была и есть неравнодушна ко всему неожиданному, ко всему,
что ковыляет непрямой дорогой и сбивает с толку людей порядочных. И жил он
отнюдь не в нищете, хоть и ходил всю жизнь в отрепьях, напротив, он почти ни
в чем себе не отказывал; он, говорят, очень уважал каперсный соус, и как-то
раз, когда жена об этой его особенности забыла, запустил ей в голову
бараньей ножкой. Зрелище-то он собой представлял, конечно же, не самое
завидное, в грубом своем бушлате из ворсистой шерстяной ткани, с капюшоном и
зубчатыми полами, в плисовых штанах, в огромных растрескавшихся башмаках и с
ореховой палкой, привязанной накрепко кожаным ремешком к запястью; и я
представляю, какая горькая печаль снизошла бы на душу глимена МакКуанлинна,
Чего он, кстати, не унаследовал от МакКуанлинна, так это ненависти к
церкви и церковникам, и ежели случалось так, что плоды раздумий не желали в
должной мере вызревать или же собравшаяся аудитория требовала чего
посерьезней, он читал или пел с голоса какую-нибудь историю, а то и балладу
о святом, о мученике или о ком-нибудь из персонажей библейских. Он вставал
на углу, ждал, пока не соберется вокруг него толпа, и начинал таким вот
манером (я пользуюсь свидетельством человека, который знавал его лично):
"Ну, робята, сбивайтесь в кучу, сбивайтесь в кучу. Кто скажет мне, я часом
не в луже стою? я не на мокром стою месте?" Кто-нибудь из мальчишек кричал
обыкновенно: "Не! не в мокром! сухо там у тибе. Давай про Святую Марию; не,
давай про Моисея, давай, а?" - и каждый выкрикивал название любимой своей
сказки. Тогда Моран, передернувши всем телом, хватал себя за лацканы бушлата
и взрывался вдруг: "Все мои дружки сердечные, все скурвились совсем, тьфу,
пакость"; и, предупредивши на всякий случай еще раз - от греха - уличных
мальчишек: "Ежели вы, говнюки, не перестанете пакостничать, я-то вам покажу,
ужо я вам", начинал говорить, если не позволял себе напоследок еще одну
оттяжку: "Ну, что, народ-та вокруг собрался? Все тут добрые христьяне иль
затесался какой поганый еретик?" А не то вступал сразу и в голос:

И стар, и млад, ступай суда,
Такие тут дела.
Я вам спою, а мне бы
Старушка Салли принесла
Мою краюшку хлеба.

Самое знаменитое из религиозных его повествований именовалось "Святая
Мария Египетская", представляло собой длинную, серьезную до жути поэму и
являлось, по сути, выжимкой из еще более обширного труда некоего епископа
Кобла. Речь в ней шла о том, как одна египетская продажная женщина по имени
Мария отправилась однажды с группою паломников в Иерусалим из соображений
чисто профессиональных, а потом, когда сверхъестественная сила помешала ей
переступить порог храма, раскаялась вдруг, удалилась в пустыню и провела