"Маргерит Юрсенар. Алексис или Рассуждение о тщетной борьбе" - читать интересную книгу автора

чувственной свободы во всех ее формах - это в значительной мере проблема
свободы выражения. Похоже, от поколения к поколению склонности и поступки
меняются мало, зато меняется окружающая их зона умолчания или толщина слоя
лжи. Это касается не только области запретных приключений: в недрах самого
брака плотским отношениям между супругами навязывается особенная тирания
словесных суеверий. Писатель, который, взявшись честно рассказать об истории
Алексиса, изгнал из своего словаря выражения, считающиеся пристойными, но на
деле полустеснительные, полуигривые, из тех, к каким прибегает дешевая
литература, вынужден выбирать между двумя-тремя типами выражений более или
менее ущербных, а иногда и неприемлемых. Термины научного словаря, который
возник совсем недавно, обречены выйти из моды вместе с теориями, ими
оперирующими; к тому же они искажены чрезмерной популяризацией, которая
лишает их важнейшего достоинства - точности, и пригодны лишь для
специализированных трудов, для которых они и созданы. Эти слова-этикетки
противоречат самой задаче литературы - индивидуальности выражения.
Непристойность, литературный метод, во все времена имевший своих
сторонников, - это техника шока, которая допустима в тех случаях, когда
нужно принудить ханжескую или пресыщенную публику взглянуть в лицо тому,
чего она не хочет видеть или в силу привычки больше не замечает.
Употребление непристойностей можно также оправдать своеобразной
попыткой очистить слово, старанием вернуть вокабулам, которые сами по себе
нейтральны, но загрязнены и обесчещены употреблением, своего рода чистую,
спокойную невинность. Но это грубое решение остается решением поверхностным:
лицемер-читатель готов принять неприличное слово как нечто
живописно-выразительное, почти экзотическое - так путешественник, мимоездом
оказавшийся в чужом городе, разрешает себе посетить городское дно.
Непристойность быстро утрачивает свежесть, вынуждая автора, который к ней
прибегает, ее усугублять, но для подлинной правды это еще опаснее, чем
намеки прежних времен. Грубость языка часто вводит в заблуждение, прикрывая
банальность мысли, и за некоторыми великими исключениями легко сочетается с
известным конформизмом.
У писателя есть третий выход: он может использовать тот лишенный
прикрас, почти абстрактный язык, осторожный и в то же время точный, который
во Франции в течение многих веков служил проповедникам, моралистам, а иногда
и романистам классической эпохи для описания того, что в те времена называли
"заблуждением чувств". Этот традиционный, когда речь идет о суде совести,
стиль так хорошо приспособлен для бесчисленных оттенков суждения о предмете,
по самой своей природе сложном, как сама жизнь, что
какой-нибудь Бурдалу или Массийон* прибегали к нему, чтобы выразить
негодование или осуждение, а тот же Шодерло де Лакло** -распутство и
сладострастие. Мне показалось, что этот очищенный язык, именно благодаря
своей сдержанности, более всего отвечает задумчивой и добросовестной
неспешности Алексиса, терпеливо силящегося освободиться из сети
неуверенности и принуждения, в плену которых он оказался, при этом пытаясь
не разорвать сеть, а распутать ее, ячейка за ячейкой; отвечает его
стыдливости, которая вобрала в себя уважение к чувственности как таковой,
его твердому намерению, не унижаясь, примирить дух и плоть.
Поскольку повествование ведется от первого лица, роман "Алексис" - это
портрет голоса. Надо было сохранить свойственный этому голосу регистр, его
тембр, например, не лишать его некоторых куртуазных модуляций, которые