"И.Забелин. Первое признание" - читать интересную книгу автора

вполне мог сойти за африканиста, и я надеялся, что мое сравнение ему
понравится.
- Стоял, - ответил Березкин. - Не стоит, а стоял. Мир неизменен, что
ли, по-твоему?
Я, разумеется, ничего подобного никогда не утверждал, а Рубакин,
каким-то образом расслышавший наш разговор сквозь грохот вертолетных
двигателей, подтвердил:
- Стоит, - и энергично мотнул головой, отбрасывая всякие сомнения.
По-моему, я разглядел крону платана, когда мы подлетали к Халаи-Хумбу,
и все-таки спешил на центральную площадь, чтобы проверить и себя и
Рубакина. Я нежно думал и о прошлом, и о платане, словно был он для меня
символом неизменной преемственности бытия...
Нет, с платаном ничего не случилось. Да и что могло случиться за столь
короткий для него срок - за пять лет?... Я отнюдь не считаю платан
современником палеолитического человека, но теперь подумал, что его лишь
чудом не затоптали конные дружины гуров, боровшиеся в двенадцатом веке с
афганской династией газневидов за власть над Бадахшаном. Если бы годичные
кольца деревьев, как монастырские свитки, хранили летопись минувших
событий, какую подробную - гордую и безжалостную - историю края рассказал
бы платан!
Из окна ошханы, в которую мы зашли пообедать, я смотрел на потемневшую
веранду магазина напротив, на затертый до блеска скамеечный многоугольник
вокруг дерева, слушал густой шум платана, и, как почти всегда перед
началом расследования, было мне и тревожно и грустно.
...У Халаи-Хумба Большой Памирский тракт покидает ущелье Пянджа и
поднимается на Дарвазский хребет. Это если ехать от Хорога к Душанбе. Но
мы двигались в противоположном направлении, и у Халаи-Хумба Пяндж впервые
открылся нам с воздуха. А сейчас, перед взлетом, пока вертолетчики
отдыхали в тени фюзеляжа, Пяндж неслышно подполз вплотную к нам и молча,
стиснув зубы, покатился мимо... Был он внешне спокоен. Не потому, что
медлителен, нет. Он стремителен и там, за горами, где, скрывая какие-то
свершения свои, под псевдонимом "Аму-Дарья", пробивается сквозь пустыни,
чтобы раствориться, исчезнуть в Аральском море... Он величаво спокоен
потому, что глубок и могуч и может позволить себе недозволенное, а глубина
скрадывает, скрывает его бурный и недобрый нрав.
Я ощутил движение Пянджа, темп его жизни и характер его, когда вертолет
понесся над ним вверх по течению.
Одинаковые горы возвышались и справа и слева от нас; одинаковые ущелья
рассекали их; одинаковые кишлаки и одинаковые заросли урюка отлетали
назад, как в небытие. Справа был Афганистан с рваными лоскутами полей, с
зыбкими оврингами на недоступно крутых склонах, а слева - иной, с иным
укладом жизни Бадахшан с пробитой по самому берегу Пянджа широкой дорогой.
Пяндж казался мне живым воплощением времени, - все покоряющего и покорного
самому себе времени, - его реальным потоком, бессильно бившимся в
неодолимо противоречивых, в неодолимо властных берегах-тисках. Нет,
время-пяндж здесь не было всемогуще и ничего оно не могло скрыть - ни
подводных течений, ни каменистых порогов, ни прошлого и настоящего с их
сложными взаимосвязями, с их негромкой, но явной перекличкой. И не
время-пяндж направляло свой ход - оно подчинялось неизбежному, оно бежало
туда, куда и положено ему, - из прошлого в будущее, и все несло с собой.