"Зоя Евгеньевна Журавлева. В двенадцать, где всегда" - читать интересную книгу автора

своего роста и с неожиданным интересом рассматривала свои руки, трогала
плечи, двигала ногами, будто бежала стометровку лежа. Она стремительно
выбивалась из своих тесных маек, блузок, сандалий. Только пионерский галстук
был ей по-прежнему в самый раз, и так же по-детски нравилась ей его
радостная алость, хотя из пионерского возраста она тоже вырастала в то лето.
Был жаркий, пронзительно жаркий день. Такой жаркий, что черника
спекалась прямо на корню и ее можно было хоть сейчас продавать в аптеке как
сушеное снадобье. Такой, что ящерицы высовывались из расщелин и далеко
выставляли тонкий черный язык, вибрируя им, как собаки. Женька лежала тогда
на скале, высоко над озером, в пушистой сосновой тени, навзничь, без чувств
и мыслей. И только воздух звенел от солнца, так было жарко. И рядом с
Женькой, так же вольно и бездумно распластавшись, лежали на скале другие
пещерные люди, ее друзья. Где-то в лопухах паслись мамонты, а пещерные люди
после первобытно-сытной трапезы (суп-лапша по-лагерному, гуляш с молодой
картошкой и кисель черничный) предавались утробному ничегонеделанью.
Кто-то случайно повернул голову и увидел вожатую. Толстую и нелюбимую,
не способную ни к какому спорту. Она лезла на скалу почти на четвереньках, и
еще можно было сбежать, потому что сейчас полагалось пребывать в спальне. Но
было так сладостно лень, что никто даже не переменил позы. А вожатая, ни на
кого не обращая внимания, вдруг подошла прямо к Женьке и сказала:
- Женечка, там приехали... тебе надо домой... То, что она сказала
"Женечка", хотя у них были трудные отношения, вдруг полоснуло Женьку изнутри
какой-то тупой болью и заставило разом вскочить. Она бросилась в лагерь,
ничего не спросив. Она боялась спросить. И когда бежала, то чувствовала
спиной, что сзади, рядом, не отставая, бегут за ней остальные. И тогда ей
казалось, что ничего, абсолютно ничего плохого, а тем более - страшного,
случиться не может. Ни с кем не может. Особенно с ней. Просто не может. Но
тогда она слышала, как за ее плечом шумно дышит вожатая, нелюбимая
сердечница из десятого "А", которой нельзя бегать. И еще слышала, что она
плачет. Но не хотела поверить.
Никогда больше Женька так не бегала. Ей казалось тогда, что если она
побежит еще быстрее, еще, еще, дальше некуда, но все-таки - еще быстрее, то
все станет на свое место. И ничего, ничего, ничего не будет...
У лагеря стояла директорская "Победа". Отец работал инженером на
слюдяной фабрике, и на этой "Победе" Женьке случалось ездить. Но сейчас
около машины не было ни отца, ни директора. Только какие-то женщины, смутно
знакомые Женьке, потому что работали вместе с отцом и мелькали перед глазами
не раз, только она никогда не старалась их запомнить. Женщины сморкались,
обнимали Женьку, прятали от нее глаза, говорили все сразу, много, ласково и
непонятно.
Только одна из этих женщин была по-настоящему знакома Женьке - мастер
Приходько, Ольга Дмитриевна, их соседка по лестнице. Только одна она не
плакала, не суетилась, двигалась в общей суматохе по какому-то плану, о
чем-то договаривалась с начальником лагеря, собирала Женькины вещи. И глаза
ее, неподвижно черные, будто запеклись на большом обветренном лице.
Когда позднее, через несколько лет, Женьке сказали, что Приходько
любила ее отца, она вспомнила эти глаза, неподвижно кричащие, сухие от боли,
и сразу поверила. Спросила только, не удержалась: "Безответно, конечно?"
Просто так спросила. И услышала: "Разное говорили..."
С тех пор Женьку влекло к Ольге Дмитриевне какое-то болезненное