"Все было не совсем так" - читать интересную книгу автора (Гранин Даниил)



Даниил Гранин


Все было не совсем так


Мне достался мир постоянно воюющий, суровый, где мало улыбок, много хмурого, мало солнца. Обилие талантов и запретов. Я попал в него не в лучшую пору. В этом мире мне, тем не менее, повезло. Мне достались времена трагические, весьма исторические, главное же, от них осталось сокровенное чувство счастья — уцелел!


Арест отца

Как это произошло — помню плохо. Честно говоря — совсем не помню. Должен был бы. Во всех подробностях, мне уже было тринадцать лет… Не помню, видно, потому, что все годы старался избавиться, вытеснял.

Много позже я установил — начало было положено еще “Шахтинским делом”, затем “Промпартия”. От крупных спецов перешли к мелким. Количество выявленных вредителей ширилось. Стали брать всякую мелочь. И она тоже вставляла палки в колеса. Из-за них никак не двигалось строительство социализма. Такие, как отец, они тоже были чуждым элементом, не хотели давать показания на своего начальника.

Мать не велела говорить в школе о том, что случилось. Отца выслали.

В Сибирь. Сперва в Бийск. Потом куда-то в тамошний леспромхоз. От него приходили успокаивающие открытки. Приятно округлый почерк, читая, я видел его руку в рыжих веснушках, с аккуратно обстриженными ногтями. Перед сном он гладил меня. Проводил два раза от макушки до шеи. Мать никогда не гладила. Теперь, без отца, я плохо засыпал.

Жизнь наша круто изменилась. Семья обеднела. Не стало деревенской снеди, той, что привозил отец, — самодельные сыры, деревенское масло, грибы, брусника. Довольствовались карточками, в магазинах вырезали талончики на жиры, на консервы, давали селедку, крупы и “макаронные изделия”.

Мать мчалась из одной очереди в другую. До позднего вечера работала за швейной машинкой.

В нашем классе и с другими стало происходить похожее. Отцы исчезали… Колбасьев, Канатчиков, Баршев… Нас оглушил арест отца Толи Лютера, любимца класса. Лютеры жили на набережной, в большой шикарной квартире. Отец его занимал какую-то высокую должность, ездил на казенной машине. Когда отца арестовали, об этом объявили в газетах: “Враг народа…” Что-то было еще о нем как о деятеле латышской компартии.


Когда я впервые прочитал у М. Горького про детство, я обратил внимание: там не было отца. Я не понимал, как могло быть детство без отца, без ощущения его присутствия. Это же встретилось у Л. Н. Толстого в его трилогии “Детство. Отрочество. Юность”. Только у Лермонтова я вычитал тоску по отцу:

Ужасная судьба отца и сына

Жить розно и в разлуке умереть,

И жребий чуждого изгнанника иметь

На родине с названьем гражданина!


Через полгода выслали Толю, одного за другим высылали и других детей арестованных.

Высылка моего отца должна была затеряться среди этих событий. Так мне казалось. Не тут-то было. В десятом классе нас принимали в комсомол. Меня не приняли. Даже в кандидаты, была тогда такая ступень. Не приняли и все.

* * *

Отец еще не стар, крепкий, сильный, мать совсем молоденькая, я между ними. Две любви, два теплых разных потока омывают меня, несут. Какое счастье побежать под их взглядами, заслужить похвалу за то, как я перепрыгнул через лужу. Мать любила меня строже, отец нежнее, он видел меня реже, леспромхоз разлучал нас, зато летом, когда он получал меня, тут он не отпускал ни на шаг.

Умер он, когда я вернулся с войны, когда я был уже женат, когда появилась Марина, и он мог внучковаться, так что он мог кое-что увидеть из моей жизни.

Одно время, это было еще в студенческие годы, я вынужден был перейти в другой институт, на специальность мне быстро осточертевшую. Все это из-за того, что я сын высланного. То есть из-за отца. Он виноват. Не блядская власть, до нее я не додумывался, а он. И жалел его, и злился на него. Но, слава богу, ни разу я никому, даже маме, не выдал своего чувства. И отцу никогда. Благодарю судьбу, Провидение, видно, удержало меня от малейшего упрека.

* * *

У меня был товарищ Игорь Клюкин. Хороший ученый — крупный акустик. У него было хобби — Александр Блок. Это было даже не хобби, а главная его любовь. Знал он о нем все, все, что можно было прочитать. Таскал меня по блоковским местам, по его квартирам. Как-то говорит мне:

— А знаешь, Дельмас жива!

— Какая Дельмас?

— Возлюбленная Блока, та, которой он посвятил цикл “Кармен”. Давай посетим ее.

Уговорил. Жила Дельмас недалеко от последней квартиры Блока на набережной Пряжки. На доме висела мемориальная доска в честь ее мужа — знаменитый бас Мариинского театра.

В подъезде Игорь говорит мне: “Не пойду, иди ты один”. Застеснялся. Кто он для Дельмас — никто, я, мол, другое дело, а он только помеха.

Раз пришли, деваться некуда. Я зашел. Представился. Дельмас оказалась вовсе не старухой, светская приветливость скрадывала возраст. Квартира была коммунальной, но у нее были, кажется, две комнаты. Большая, куда меня провели, была увешана фотографиями, портретами, более всего самой хозяйки в роли Кармен — Любови Александровны. Висели фотографии Немировича-Данченко, Шаляпина, Андреева, известных актеров, многие с автографами, восторженными надписями, посвященными исполнительнице роли Кармен. Она на Блока произвела впечатление тоже своей игрой. С этого начался их роман.

Дельмас охотно рассказывала о Блоке. По своему невежеству я не мог отделить вещи известные, опубликованные, от неизвестных. Ничего не выспрашивал, мой интерес сводился к ней самой, чем ее привлек Блок, был ли он веселым, щедрым, выдумщиком? Вскоре она разоткровенничалась. Рассказала, как Блок приходил к ней сюда. Про “Пушкинский Дом” сказала: “Они все просят у меня что-то, связанное с Блоком, — письма, фото, книги, а вот кушетку эту не просят”, — и вдруг подмигнула мне.

Стала показывать мне блоковские письма. Там было одно многостраничное, где Блок размышлял о религии, о своем отношении к Высшему разуму или Творцу, не помню. Были и интимные. Дельмас спросила меня: “Они просят продать им эти письма, но не хочется. Ведь они не предназначены для других людей. А уж для печати вовсе. Он был бы недоволен, это неприлично к его памяти. Как вы думаете?”

Сказал, что она права. Тогда она спросила, имеет ли она право сжечь его письма? Почему нет, это ее личное имущество, ей адресованное, в конце концов, она полная хозяйка. Примерно так я сказал. Она обрадовалась: “Я сошлюсь на вас”. — “Да ради бога”. — “А мне ничего за это не будет?” — “Закон на вашей стороне, да и что они могут сделать”.

Не знаю, как она в конце концов распорядилась, но Игорь Клюкин возмутился, он считал, что это общенациональная ценность, историческое сокровище, что будет преступлением, если письма Блока погибнут.

Мы с ним долго спорили. Сейчас, вспоминая об этом, я был бы уже не так категоричен.

С мертвыми, конечно, надо считаться. С их взглядами, их этикой, тем более, что защищать себя они не могут. Мы скучные материалисты. Мы уверены, что им уже все равно, что они не узнают, не почувствуют, поскольку они ни в каком виде не существуют.

* * *

Она написала мне спустя полвека. Молодая учительница, Наталия Соколова, окончив институт, получила направление в село Кащеево Белгородской области. Было это в 1956 году. Уехала преподавать русской язык, как положено, на два года.

В школе — земляной пол, не было ни электричества, ни радио. Вода в ведре замерзла. “Пять девятых классов и выпускной. Горы тетрадей”. Родители из Москвы посылали ей свечи ящиками.

“Я научилась издалека носить воду, ко мне стали лучше относиться. Ученики ходили в школу за 5, за 10 километров.

А вот отношения с директором и его женой не сложились. Я с молодыми учителями провела читательскую конференцию по Вашей книге „Искатели“… Обобщив то, что сумели понять и прочувствовать участники конференции,

я послала Вам письмо в Ленинград. К нашему радостному удивлению, Вы ответили чудесным, добрым, уважительным и подробным письмом. Это стало известно всей округе… На какое-то время мои мучители оставили меня в покое”.

Здесь и дальше опускаю комплиментарную часть, мне важно другое — как отзывалось мое слово. Оказывается, помнилось долго, и вот спустя полвека вернулось. Дальнейшая судьба Наталии Соколовой сложилась, можно считать, удачно. Отработав свои годы на селе, она поступила в аспирантуру, защитилась, стала кандидатом наук. Продолжала работать в школе уже в Москве, потом в институте, всего 40 лет преподавания. Они с мужем уже возглавляют свою династию учителей. Письмо ее подтвердило давно известное — доброе дело не забывается. Злое можно простить и забыть, а над добрым время не властно. Не помню того моего письма, на послания я вообще отвечаю редко, неаккуратно, поэтому тем более радостно получить этот отклик из далекого прошлого.

* * *

Дочь моих приятелей, студентка, спросила меня: “Когда мы снова приступим к строительству коммунизма?”

* * *

Революция 1917 года жаждала перемен в жизни народа. Царская власть изгадила себя — 1905-м годом, русско-японской войной, Распутиным, а еще она залезла в совершенно непонятную войну с немцами. Народ возбуждали лозунгами о мире, о земле, о захвате фабрик и поместий.

Накипело у солдат, у крестьян, у мещан, но очень быстро накипело и у офицеров, у всех интеллигентов, возненавидели хамство, бескультурье толпы, этих жлобов, разрушителей России, с их плевками, пощечинами русским гениям. Жить в такой блевотине не мог ни Бунин, ни Шаляпин, ни Блок. Бунин безжалостно описывает деятелей революции: “Шинель внакидку, картуз на затылок. Широкий, коротконогий. Спокойно-нахален, жрет и от времени до времени задает вопросы — не говорит, а все только спрашивает, ни единому ответу не верит, во всем подозревает брехню”. Это 1918 год. Так началось, так и продолжалось все годы советской власти. Жлобство это перешло наверх, до самого Кремля. Архитекторы вспоминали, как в 1960-е годы их принимал у себя на даче генсек КПСС Н. С. Хрущев. “Сидел, ноги в тазу. Думаете, это невоспитанность? Нет, это хамство как неотъемлемое качество власти сверху донизу. Когда он, Хрущев, стучал ботинком в ООН, это то же самое, это программа”.

* * *

В блокаду я попал в столовую квартиры моего знакомого профессора. Труп его лежал на диване, из разбитого окна намело снег. Я открывал дверцы буфета. Сервиз заполнил все полки, блюда шикарные для пирогов, длинные для рыбы, селедочницы, супница, салатница украшена красными раками, розетки для варенья, печенья. Все блестело, чистенькое, красивое. Ваза для фруктов,

в ящике лежали терки, консервные ножи, штопоры, уксусные флаконы.


* * *

Я знал Россию, ту, что поднялась на Великую Отечественную войну, спасая свои народы от фашизма, а за ними и Европу. Знал ее и после войны, когда оголодавшая, разутая, бездомная, стала она восстанавливаться. Я хорошо знал эти две России, потому как сам и воевал, и восстанавливал разруху.

То были два прекрасных народа. Трагические испытания подняли их дух как никогда раньше. Другой России мне не надо. А мне сообщают, что России осталось жить не больше 50 лет, дальше она станет мусульманской страной, русский язык исчезнет, русские разбредутся по всему миру подобно евреям

и все ее прошлое обернется мифом.