"Все было не совсем так" - читать интересную книгу автора (Гранин Даниил)



Даниил Гранин


Все было не совсем так


Мне достался мир постоянно воюющий, суровый, где мало улыбок, много хмурого, мало солнца. Обилие талантов и запретов. Я попал в него не в лучшую пору. В этом мире мне, тем не менее, повезло. Мне достались времена трагические, весьма исторические, главное же, от них осталось сокровенное чувство счастья — уцелел!


Самоубийство



Из чего состоит Россия лично для меня, выросшего в ней, в Новгородчине, Псковщине, в Питере и его губернии. Из чего? Деревни моего детства, лесные биржи, лесосеки, проселки. Школа. Поэзия Пушкина, деревенские частушки под гармонь. Есенин. Тихонов. Пастернак. Не то чтобы я особый любитель, нет, обычный питерский интеллигент. Стихи, романсы, кино, советское вперемешку с мировым, все это входило в меня с годами постепенно, незаметно и составило мою личность. Это шло наряду с моим инженерным образованием.

Сегодня, в 2009 году, литература из школьных программ фактически исчезла. ЕГЭ до предела упростил и историю. Система “да — нет” оставляет от живого повествования Российской тысячелетней жизни лишь скелет. Вместо портрета есть лишь перечень — даты, наименования, хороший—плохой, плюс—минус.

ЕГЭ упростил историю до математического уравнения. Компьютер иначе не может. Машина наиболее удобная для отчетов чиновников “Наробраза”.

Все это подробно раскритиковано. Тем не менее выпуск за выпуском проходит. Продукция ЕГЭ уходит в жизнь, кончает институты, дипломированные егэобразные создания, воспитанники системы “да — нет”, не знающие сомнений, наполняют Россию. Для них она местожительство, место работы. Любите ее? А за что? Ее поэзия, ее прошлое, ее поля, песни? Извините, мы этого не проходили. В программу не входит…

* * *

Чуть что, мы седлаем своего объезженного мерина и начинаем поносить нашу погрязшую в коррупции страну, чиновников-взяточников, криминал, врунов и прочую надоевшую мерзость. А Конфуций говорил еще 2500 лет назад: “Хватит клясть тьму, лучше зажги свою маленькую свечку”.

* * *

Высшее образование солдату ни к чему. На войне тем более. “Рядовому интеграл нужен так, как в супе кал”, — было заявлено мне политруком. На сей счет имелись и другие присказки. Чуть что, однако, за этот диплом мне втюхивали будь здоров. Откопали кабель подземный. Лежал, сердешный, ни начала не видно, ни конца. Вызывают. Пусти по нему электричество на КП. Хоть немного. На освещение.

— А где я возьму электричество?

— Это, дорогуша, твой вопрос, пять лет тебя учили на народные деньги.

Или:

— Давай воду отведи из окопов, дренаж устраивай.

— Для этого надо рельеф местности, съемку…

— Вот и делай, мать твою, и не засерай нам мозги.

Прыщавый этот умник, то есть Д., многих раздражал. Особенно начарта

В. Крымова, его одногодку, старшего лейтенанта с тоненьким женским голосом, негодным для команд. Между прочим из-за такого голоса он никак не мог рассчитывать на военную карьеру. Начарт вполне мог бы схарчить рядового Д., если бы не комбат. Дело в том, что комбат посылал этого парня в развалины Пулковской обсерватории за литературой. Оттуда Д. приносил старые комплекты журнала “Огонек”, “Нива”, атласы звезд. Комбату нравились наклейки “Служба звезд”, “Служба Солнца”. Он любил читать. Характер ему позволял. Характер был замедленный, рассудительный. Ни в каких передрягах, ни во время боя, ни при выпивках он не срывался на ругань. Чем тише он говорил, тем лучше его слышали. Никогда не отвечал сразу. Спокойствие у него было нутряное, действовало оно отрезвляюще.

Ночью, когда появлялись звезды, он призывал Д., и они искали созвездия, начертанные в атласах. Д. приносил из подвалов обсерватории кипы протоколов наблюдений, как они там назывались, для растопок. Звезды хорошо горели. Тонкая бумага годилась на самокрутки.

— Чего-нибудь там выискали? — посмеиваясь, спрашивал их комиссар, тыкая пальцем в небо.

Комиссар Елизаров считался стариком. Было ему лет сорок пять. Рыхлый, малоподвижный, он не вмешивался в действия комбата, не мешал штабникам, жалобы, обиды выслушивал сонно, приговаривал: “Все пройдет зимой холодной, пройдет и это”. Его любили за то, что он терпеливо выслушивал любого. Политбеседы его звучали странно. На войне все врут одинаково, убеждал он, всем приятно, что уничтожено 70 танков, 990 гитлеровцев. Английские штабы также врут. Думаешь, комбат не понимает, когда ему залепуху докладывает ротный, что осталось четыре мины? Ему тоже тогда можно наверх доложить. Ложь разная, наша советская ложь самая гуманная. Зачем вам про то, что

в Ленинграде съели всех собак? Вам это поможет? Правдой надо пользоваться умеренно. Ложь, она оптимистична.

— Я лично не люблю правдолюбцев. С ними трудно в политработе, — говорил он, прихлебывая водку словно чай, посмеиваясь. Не поймешь, может, шутит. Слова его что-то сдвигали в голове, никак потом на место не вернуть.

— Вертинский чуждый нам человек, — вразумлял он Лаврентьева, — тоскует по родине. Не нашей, советской, а по царской. Конечно, родился он в ту эпоху, его родиной не мог быть Советский Союз, ну и что, я тоже при царе родился и все наши руководители. Теперь наша родина СССР. У человека не могут быть две Родины. Мы говорим — любите свою Родину, тут надо подумать. Потому что, когда товарищ Сталин назвал нам Кутузова, Суворова, Дмитрия Донского, он имел в виду царскую Россию. Выходит, две Родины соединились, значит, Вертинский оказался где?..

Утвердился Д., когда придумал жечь провод для освещения, жечь с обоих концов, света больше было. И еще деревянный станок для пулемета смастерил. Легче, руки не примерзают.

Одни в батальоне тощали от голода, другие пухли. Немцы зазывали к себе по радио, обещали хорошую кормежку. Как особист Баскаков ни старался, переходы участились. Дистрофиков увозили в госпиталь. Пополнения не присылали. Пополнялись только вшами.

Елизаров сомневался, сумеем ли мы удержать оборону. На четыре с лишним километра у нас осталось 135 человек. Надо готовить в городе отряды сопротивления. Баскаков считал такие разговоры пораженческими, предупредил комиссара.

Елизаров вдруг вспылил, вытащил из кармана орден Красного Знамени, оказывается, его за финскую войну наградили, а мы и не знали.

— От меня, Баскаков, — сказал он, — конечно, мало толку, зато от тебя один вред. Наши узбеки перешли к немцам из-за тебя. Слыхал, как они по радио тебя поносят.

Такого Баскаков простить не мог, вскоре добился, чтоб Елизарова забрали от нас.

Мы устроили комиссару отвальную. Наша землянка, прокуренная, дымная, вонючие портянки сушатся. Греется котелок с хвойным отваром. Это от цинги. Тут же парят хряпу. И плывет тихий голос Володи:

Мадам, уже падают листья

И осень в смертельном бреду,

Уже виноградные кисти

Темнеют в забытом саду,

Я жду Вас, как сна голубого,

Я гибну в любовном бреду…


Вход завешен малиновой портьерой, она глушит вечернюю стрельбу.

В землянке тепло, все чешутся от вшей. На морозе вошь замирает, а как отогреешься, тут она накидывается. Но не до них, такая хорошая печаль от этой чужой, нездешней любви-разлуки, от гитары, от песни, такой непохожей на все наши. Боже ты мой, как спустя полвека еще помнится этот вечер, подставленные кружки, куда Елизаров разливал свою водку…

Многое из прошлого умерло во мне и продолжает умирать. Память — это то, что спаслось. Как они спаслись, образы прошлого, не знаю. Иногда я кажусь себе кладбищем моих ушедших друзей, событий. Что-то заросло, еле заметные холмики остались, надписи не видны. Володю Лаврентьева сохраняли песни, звуки гитары, чужой гитары, но все равно.


В подвалах обсерватории я иногда встречал парня из полка морской пехоты. Он ходил за бумагой для курева. Мы с ним устраивали долгие перекуры. Однажды он угостил меня флотской галетой. Большой черный сухарь не поддавался моим цинготным шатким зубам. Я мочил его, колол, сосал три дня.

* * *

Полковник приказал найти в части художника. Привели мальца-новобранца.

— Нарисуй мне голую бабу во весь рост.

Парень растерялся:

— Извините, я такого не рисовал.

Полковник рассмеялся:

— По памяти давай.

— Да я голых женщин вообще не видел.

— Ничего себе художник.

Полковник обратился к адъютанту:

— Найди ему девку, чтоб позировала голая, и чтоб крутая была.

— Ой, не надо, — сказал художник. — Я сделаю так.

— Ну смотри.

Он взялся за работу, вспоминая эрмитажные статуи и картины. Кончил. Явился полковник.

— Добавьте здесь, — показал он на бедра. — И грудей добавь.

Сделал.

Полковник повесил картину у себя в сауне. Приезжали к нему гости. Любовались. Просили одолжить художника. Заказчиков было много. Всем надо было побольше секса. Рисовал одну за другой весь срок службы.

* * *

Корреспондент спросил меня, что я думаю о таком высказывании Толстого Л. Н.: “Самый лучший человек тот, который живет преимущественно своими мыслями и чужими чувствами, самый худший сорт человека — который живет чужими мыслями и своими чувствами”.

Фраза красивая, но плоская, в сущности, она о том, что плох эгоист, занятый только собой, а вот кто заботится и переживает за других людей, тот хорош. Маловато для Л. Толстого. Сказать этого я не сказал, потому что люблю Толстого, чту не только его гений, но и всю его жизнь. Потом подумал, что хоть сентенция эта и очевидна, но в такой изящной обработке лучше звучит и помнится.

Жил Л. Толстой, как писатель, избегая дворцовых апартаментов, не участвовал в политических интригах, без искательства соблюдал достоинство и был, может, самым свободным из всех русских писателей. Притом что принимал горячее участие в делах милосердия, просвещения. Это отличает его от Достоевского, от Бунина и других наших великих.