"Ловцы" - читать интересную книгу автора (Ризов Дмитрий Гилелович)



Глава четвертая

Тем временем жизнь в городе не остановилась. Бегство Володи Живодуева ничего не прибавило к ней и не отняло. События развивались в тот день по неведомому пока для Володи Живодуева направлению, его вроде бы даже и не затрагивая. Чтобы рассказать о них, нам придется еще раз с разгону вступить в уже начавшийся для Живодуева день, но чуть-чуть с другой стороны.


Ночью Володя ободряюще хлопнул Рыжика в плечо, оставил друга у запертых ворот спящего дома Фиалковых, вернулся обратно.

Больше он его не видел.

А между тем Фиалковых разбудить было не так-то просто. Людям, приведшим Рыжика к доктору, пришлось погрохотать кулаками в ворота и даже в ставни, пока, наконец, недовольный женский голос не откликнулся со двора:

— Ну, кто там?

— Доктора надо, — сурово ответили с улицы.

— Вам больниц мало? Идите туда, — посоветовали со двора.

— Тут раненый… Нужна срочная помощь… Мальчика подстрелили… — напирали возмущенные голоса с улицы.

Брякнула задвижка в калитке, в ней образовался проем, а в проеме заспанное лицо женщины.

— Что там, Фая? — откуда-то из-за ее спины спросил мужчина.

— Говорят, папа, раненого мальчика привели. Как будто у нас в городе нет больницы. Обязательно нужно домой к доктору.

— Милая, не волнуйся, — откликнулся мужчина. — Просто так не пришли бы.

Калитка наконец открылась во всю ширину, и Рыжика ввели во двор.

— Вот сюда, вот сюда… — командовал грузный доктор, протирая белой тряпочкой очки. Он был в халате, накинутом на нижнее белье, и в тапочках на босу ногу.

Поддерживая с двух сторон, Рыжика провели через сени в комнату, где на стене висела картина, изображающая дворик в зарослях цветущей сирени, в углу шкаф с книгами, у стены широкий кожаный диван с двумя тяжелыми, тоже кожаными, креслами, в другом углу торжественно сияла белая изразцовая голландка. В центре комнаты стол на ножках, похожих на тумбы, застланный клетчатой скатертью с затейливой вазой посредине.

Фиалков водрузил очки на нос, заведя тонкие пружинные дужки за большие оттопыренные уши.

— Фаечка, — ласково обратился он к женщине. — Надо стол подготовить. Будем тут смотреть.

Она молча приподняла вазу, сдернула со стола скатерть, унесла все это куда-то внутрь дома, вернулась с клеенкой.

— Извольте, молодой человек, сюда, — указал Фиалков на застланный клеенкой стол. — На животик, на животик…

Он щелкнул замком откуда-то взявшегося пузатого баула, извлек блестящую коробку с двумя ручками.

— Так-с, так-с… — сказал он. — Так-с порода собак-с.

Боль у Рыжика притупилась. Как знаток и ценитель острот, он удовлетворенно хмыкнул, стараясь запомнить присказку Фиалкова.

— Сейчас, молодой человек, посмотрим, какая из них вас тяпнула. А вы, почтенные, подождите во дворе, — обратился он к сопровождающим. — Да не уходите пока. Мы сейчас посмотрим и решим, что с этим молодым человеком делать. Фаечка, дорогая, опусти-ка лампочку пониже. Так-с, так-с…

Голос у Фиалкова стал воркующим, ласковым.

— Придется, молодой человек, штанишки вам снять. Ничего, ничего, потерпите.

Только теперь, когда лампочка из-под потолка была опущена на длинном шнуре совсем низко к столу и с Рыжика стянули штаны, а сам он, приподнявшись на локтях, повернул голову назад, разглядывая, что же такое стряслось с ним, доктор Фиалков увидел наконец лицо ночного пациента и сейчас же узнал его.

— Вот те на! Спокойно, спокойно… Кого я вижу! Вот так встреча! Опять жаба? Представляешь, Фаечка, кто к нам пожаловал?! Метатель жаб! Жабобол. Дай-ка мне пинцет. Спасибо. Так вот, молодой человек…

Фиалков басовито ворчал и вроде бы даже слегка припугивал Рыжика, а тем временем его большие мягкие пальцы уверенно прощупывали там и здесь кожу на ягодицах, что-то там ворошили, мазали, и Рыжику совсем было не страшно: ни от того, что его узнали, ни от того, что с ним сейчас делали.

— Фаечка, тут соль, — сказал Фиалков. — Придется тебе, дорогая, принести спринцовку и кипяченую воду. Кое-что мы извлечем, кое-что промоем… Тише, тише, — ворковал, колдуя, доктор. — Ранки поверхностные. Их почти и нет. Сейчас будет больно… Раз! Больно? Ну и молодец! Кстати, я наводил справки, мне сказали, вы поете. И давно поете?

В Рыжике шевельнулся бесенок. «Эх и дам я ему сейчас…»

На-ва-ри-ла баба маку… —

заголосил Рыжик.

— Ты слышишь, Фаечка? Поет. И хорошо поет! Актуально. Значит, не наврали… Но я должен сказать, молодой человек, что ваша бабка накормила вас не маком, а солью. Правда, на ваше счастье, мелкой.

И за баб-ку прицепился… — Де-да ма-ку налупился, —

продолжал Рыжик.

— А вот теперь хватит, — прервал его Фиалков. — Дальше, как я понимаю, должна идти непристойность, а нам с Фаечкой вполне хватает воспоминаний о вашей жабе.

Рыжик фыркнул. Веселый дед…

— У нас, понимаете, — доворковывал Фиалков, — совсем другие песни поют. Вы уж меня извините.

— Какие? Спойте… — поймал тон Фиалкова Рыжик.

— Почему бы и нет? Я петь люблю. Фаечка, скажи тем, ну, что во дворе, — доктор кивнул в сторону окон, — пусть уходят.

Женщина, улыбаясь про себя, вышла, а Фиалков и в самом деле запел:

Не лови пестрых бабочек, Не пугай мелких пташечек, Не мешай громко соловью, Не ходи, мое дитятко, В отцовский сад да по яблоки. Уж, как яблочко ль сорвешь — Та ли яблонька засохнет, Пестру ль бабочку возьмешь — Та ли бабочка подохнет, Мелку ль пташку испугнешь — Та ли пташка улетит, Соловью ли помешаешь — Соловей не просвистит…

— Приходите в другой раз, вместе споем, — заключил доктор. Он налепил на ранки пластыри, пошел проводить нежданного пациента, как выяснилось, давнишнего знакомца.

— А штаны наденете завтра. Сегодня нужно воздержаться, — сказал, как микстуру прописал, доктор.

На дворе было светло как днем. Ну и лунища! Рыжик, стесняясь, выглянул из калитки. Шутка ли: идти по городу без штанов, как мама родила… А если кто увидит? Ну и что же, что ночь? Эти нашлепки на заду разве прикрытие?

— Да иди ты, иди! Не бойся. Кроме жаб, никто тебя не увидит, — подтолкнул его Фиалков в спину, переходя вдруг на «ты».

И действительно, дошли они до Опресноковых без приключений, весь город спал. Придерживая Рыжика за руку, Фиалков постучал в окно и, убедившись, что внутри зажгли свет, потрепал пациента по вихрам, ушел, оставив его перед калиткой.


Милиция, куда в ту ночь повели Василия Прохоровича Пинаева, помещается в самом приметном здании города, в бывшем промышленном банке. Угол, обращенный к мосту, как бы срезан, на этом срезе на втором этаже лепится балкон, огороженный перилами затейливого чугунного литья. Тут размещается кабинет самого начальника милиции: сухого, строгого, недоступного человека. Подвальные окна забраны толстыми несокрушимыми решетками. Створки ворот тоже металлические, выкрашены в зеленый цвет, за ними тесный дворик, мощенный булыжником. В почти сплошь деревянном городишке милиция выглядит чем-то вроде крепости. К тому же положение она занимает действительно стратегическое, держа под прицелом своих таинственных узких и высоких окон сразу три улицы, сходящиеся тут к мосту. Откуда ни пойдешь, направляясь из города, а милицию не минуешь.

Вот сюда-то и был доставлен под белы руки актер Василий Прохорович Пинаев.

Ночь дежурному милицейскому офицеру Мордвинову казалась тягучей, минуты шли вязко, еле двигались. Не любил он эти ночные дежурства. По натуре Петр Порфирьевич Мордвинов — жаворонок, ночные совиные дежурства ему — острый нож под сердце. К тому же крыса совсем обнаглела, что-то там грызла и грызла в дальнем углу полутемного коридора. Мордвинов собрался было запустить в нее деревянным пресс-папье, как в это самое время тяжелая дверь с улицы распахнулась, ввалились сразу несколько человек, крепко держа за руки Пинаева. Дежурный тотчас же его узнал… Да и как не узнать, если ты театрал, а к тебе вдруг приволокли, выламывая руки, как пьянчужке какому-нибудь, самого известного актера города?! Можно сказать — жемчужину всей местной театральной труппы, единственного заслуженного артиста!

Мордвинов поднялся из-за стола, взял коротенько под козырек и бросился к Василию Прохоровичу.

От такого порыва дежурного лейтенанта у конвоиров сразу вытянулись лица; не ожидая распоряжения, они отпустили Пинаева. Лейтенант заботливо усадил актера на стул. Василий Прохорович скрестил руки на груди, вздернул подбородок и сейчас же стал в точности таким, как в той сцене из последнего спектакля, где ему никто не верит, а он и в самом деле ни в чем не виноват, он даже до самозащиты не желает снисходить…

Мордвинов откашлялся в кулак, жестом пригласил присутствующих сесть на лавку. «Фу-ты, ну-ты… — подумал он, — что же это мы все молчком?» Еще раз откашлялся и, наконец, спросил:

— Что у вас там стряслось?

Тут последовала еще одна версия известного нам ночного происшествия…

— Но я-то при чем? — возмутился Пинаев. — Соображать надо! — Он постукал пальцем по лбу. — Да я ни слухом, ни духом! Я же в гостях был, если вам угодно. И даже могу сказать, что именно там делал. А вы проверьте. Вот телефон. Звоните. Прямо директору театра, и он вам скажет, что у нас пулька затянулась…

— Что вы, что вы… Конечно, мы проверим. Футы, черт, — смешался Мордвинов. — Я хотел сказать: верим. Конечно, верим. А про пульку вы говорите, это что же, преферанс, Василий Прохорович?

Пинаев, названный по имени и отчеству незнакомым лейтенантом, приосанился еще больше.

— Он самый, товарищ лейтенант.

— Домино, шашки, шахматы — это нам знакомо. А преферанс… Научили бы?

— При случае можно и поучить, — согласно кивнул Пинаев. — Увлекательная, скажу я вам, игра. Вдумчивая…

— А показание ваше, Василий Прохорович, мы все же проверим. Для спокоя души. Нет-нет, не моей и не вашей, вот их, — указал дежурный на конвоиров. Да и служба требует порядка. Уж извините. Такая служба.

В тоненьком, странички в четыре, справочнике Мордвинов отыскал номер домашнего телефона директора театра, крутанул ручку аппарата. Коммутатор долго не отвечал. Установилась тишина, в которой слышен стал медлительный ход маятника в массивных настенных часах. Дежурный мельком взглянул на желтый их циферблат с римскими цифрами и присвистнул: половина второго. В трубке зашуршало, возник сонный голос телефонистки. Не сказав ни слова, Мордвинов положил трубку на место.

— Неудобно как-то, — задумчиво сказал он, будто к самому себе обращаясь. — Мужики, давайте, значит, так: сейчас по домам. Но прежде каждый назовет себя и адрес проживания. И… спокойной ночи! Потребуется, вызовем.


Едва доктор Фиалков оставил Рыжика возле дома, как тот, заранее сморщившись в ожидании боли, принялся натягивать штаны, которые до сих пор нес в руке. Но ранки лишь слегка пощипывало. Вот так доктор Фиалков! Это он, значит, в отместку за жабу прогулял его по городу без штанов… Времени не пожалел! Решил голяком домой сунуть.

Обычно Рыжик, если случалось возвращаться поздно, калиткой не пользовался. Он перелезал через забор и, в зависимости от обстановки, отправлялся крадучись либо в дом, дверь в который наглухо никогда не запиралась, либо в сарай на сеновал, а то и на чердак, где у него тоже была лежанка. Утром на оклик матери он появлялся как ни в чем не бывало, мать свято верила: если калитка замкнута, а Рыжик утром где-то тут, то, значит, он тут был и с вечера. Однако события нынешней ночи столь сильно нарушили течение обычной жизни, что Опресноков-младший, потеряв бдительность, ломился теперь среди ночи в дом через калитку, забыв: делать этого ни в коем случае нельзя.

Звякнула щеколда, калитка распахнулась. Гневный Опресноков-старший схватил Рыжика за ворот. Все окна в доме светились, свет был и в сенях, в их проеме стояла мать, тревожно вглядываясь во двор, залитый лунным сиянием.

По хватке отцовской Рыжик понял: бить будет.

— Подержи-ка, — подволок его Опресноков-старший к матери. — Я ему сейчас мозги вправлю. Ах ты, кот шкодливый, прости господи!..

Он размашисто перекрестился освободившейся рукой, ушел в дом, вернулся с ременным кнутом на короткой рукоятке. Кнут был туго заплетен из сыромятных ремешков, в его конец для хлесткости введена прядка из лошадиного хвоста… Вот и дождался он своей минуты. Полтора года висел без надобности на одежной вешалке. Рыжика собирались отдать в подпаски в городское стадо, а то за лето в безделье совсем он дичал. Но каждый год кто-нибудь да опережал Опресноковых, успевал раньше сговориться с пастухом.

Мать едва спрятала за собой сына.

— Дуришь… — угрожающе поднял руку отец. — Дуришь, говорю!

Но мать не шелохнулась.

— Ну, так нате! — отведя руку, он их ожег с оттяжкой. Кнут, пущенный в дело горячей рукой, обернулся вокруг них на целый оборот, как змея, потом еще на половину оборота, ужалил волосяным концом, и прямо — мать. Та вскрикнула, ладонью прикрыв у плеча обнаженную руку. На ней быстро начала вспухать красная полоса.

Этой ночью свет в доме Опресноковых не гас. Мать плакала. Отец буянил, порвал уже две рубахи на груди. Осталась у него последняя, мать не давала ее. Тогда он разорвал цепочку от крестика. Серебряный крестик соскользнул на пол, звякнул, подпрыгнув, угодил в щель между досок и провалился через нее в подпол. Это сразу отрезвило.

— Знак тебе… — сказала мать. — Грех на душу пал.

— Молчи, — отрезал Опресноков-старший, хмурясь.

По мере выяснения ночных происшествий он все больше хмурился и мрачнел. Наконец судорожным движением проглотил ком, от которого едва не задохся, грохнул обеими кулаками по столу, вышел.

Уже порядочно рассвело.

Он решительно распахнул дверь в сарай. Куры разлетелись с насеста. Затопотали встревоженные овечки. Здесь, в углу, среди лопат, мотыг, граблей, метел стояло несколько разнокалиберных ломов на все случаи жизни. Был среди них один, весом, пожалуй, пуда в полтора. Ни в какое дело до сих пор он не шел, стоял себе и стоял. Опресноков перекрестился, взял его наперевес и отправился к Милюкам.

Шел он, стараясь держаться поближе к заборам, и мрачно думал о том, как хорошо, что на улице никого нет, свидетелей не будет… Заря чуть-чуть обозначилась над лысой вершиной слободской горы. Оживленно щебетали первые воробьи. И вдруг он на всем ходу остановился, прижался спиной к забору. Через два дома впереди скрипнула калитка, на улицу вышел заспанный мальчишка с длинным удилищем в руке и с кирзовой сумкой через плечо.

«Вот… Еще один антихрист…» — узнал Опресноков Володю Живодуева.

А тот его не приметил. Перехватил удочку поудобнее, локтями поддернул штаны и припустил в сторону слободы.

«За язями на мельницу», — решил Опресноков и, когда Живодуева не стало видно, отправился дальше.

Но встреча эта явно поубавила в нем решительности. «И что это я так завелся?» — думал он все еще сквозь горячку, но уже просветленную, человеческую. Бес, толкавший все это время его в бок, поотстал. Но ему-то самому отступать было неудобно. Знал: если отступит, стыд придется запивать брагой, и не один день. Вот и перекресток. За ним, влево, наискосок, дом Милюков.

Тут Опресноков нерешительно остановился, тыльной стороной ладони пригладил бороду, украдкой огляделся по сторонам. Никого. Крадущимися шагами приблизился к дому. Чуть дальше вдоль дороги росли высокие тополя, выбранные грачиной стаей для ночевки. И теперь грачи вдруг загалдели, словно собираясь разбудить всю улицу да еще и соседнюю в придачу.

Окна у Милюков закрыты ставнями. Не зря в городе говорят: закрывают окна ставнями на ночь одни только куркули и дураки, подают сигнал ворам — в доме есть чем поживиться. Надо было что-то предпринимать или уходить восвояси.

Он прошелся вдоль милюковского дома взад-вперед, примерился, по какому из ставней можно шарахнуть ломом, но вяло примерился, совсем уже не всерьез. И лом этот, чтоб ему было пусто, вконец испачкал густой ржавчиной его руки. Когда подходил к воротам, вдруг звякнула щеколда, открылась калитка и он очутился лицом к лицу с Гришкой, тот как раз шел ставни открывать. Опресноков окончательно оробел. Гришка же от неожиданности отпрянул на шаг во двор, не сводя глаз с лома.

— Ты это что, мужик? — спросил он наконец, раскачиваясь из стороны в сторону, готовый отпрыгнуть еще глубже во двор.

— А кто стрелял? Кто? А?.. — наступал Опресноков.

— Кого собрался убивать-то? Чай, в бога сам веруешь?

— Хоть и верую, тебе-то что? А вот против лома-то нет приема. — Опресноков угрожающе засопел, не спуская взгляда с Тришкиного лица, с толстых оттопыренных губ его, с бутылочного цвета глаз навыкате, которые тот с трудом оторвал от лома и перевел на самого Опреснокова. Теперь они уперлись взглядами друг в друга. И тут же ощутили какую-то легкую щекотку в глазах, каждому захотелось взгляд отвести. Длилось это минуты полторы, пока у Опреснокова не выступили слезы. «Душами боролись…» — так определил он потом это великое глядение. Кто знает, если бы Гришка неожиданно не захлопнул что было сил калитку, так, что она едва не впечаталась в лицо Опреснокову, он, может, и вообще бы заплакал. Но теперь Опресноков-старший с облегчением швырнул бесполезный лом на дорогу, возвратился домой, задумчиво нацедил из бочонка браги в кружку, выпил ее, держа обеими перепачканными в ржавчине руками, и пригрозил в пространство.

— Вы у меня еще попляшете. Вы у меня вот тут теперь, — он сжал кулак, потом вытер руки о штаны, полез на печку, где тотчас же уснул, повернувшись лицом к стене.

Не ошибся он, угадал: Милюки действительно почувствовали себя попавшими в его выпачканный ржавчиной кулак. О, они тоже умели думать… И тоже решили, что так и есть: они у него в руках. Опресноков еще и до обеда не проспал, как совершен был к нему первый визит. По этому поводу его и разбудила жена.

— Вставай, вставай… — свистящим шепотом наговаривала она, тряся за плечо. — Пришли к нам. Милючиха пожаловала. Вставай…

Рука ее в том месте, где ночью прошлась по ней мужнина плеть, была теперь перевязана белым платком.

Сон мигом отступил. С печки Опресноков спрыгнул по-молодому, перед зеркалом в простенке расчесал растительность на лице, помочил под умывальником глаза, утерся и с ощущением в груди каких-то радостных предвкушений пошел в сени. Дело не закончено, будет продолжение. Будет! Визит Милючихи — не Гришки, не хозяина, а именно ее, о… он очень много значит. Правильно… И они смекнули. Молодцы! За стрельбу-то из ружья по живому человеку что полагается? Тюрьма… Подумать, и то страшно. Вот он, корень всего: тюрьма. Прибежала мать хвостом вертеть. Ну-ну, поверти. А мы посмотрим, что слупить с вас за вашего пучеглазого.

Жена поджидала его в сенях.

— Как Толька, рыжий бес? — спросил он ее шепотом.

— Я к Фиалкову бегала. Он сказал: ранки маленькие, — захлебывалась она от распирающих чувств. — Ничего, говорит, страшного. Два-три дня — и одна коросточка останется. Мальчишки, говорит, бегают, ногти на ногах о камни сшибут — это много опаснее. А они помочатся на пальцы-то, пылью притрусят или золой, и болезни конец.

— А ты ццц… — прошипел Опресноков, осаживая ее. — И Тольке скажи, чтоб с чердака носа не показывал!

— Да что ты, бог с тобой.

— Ццц… Смотри мне.

Соорудив на лице выражение глубочайшей насупленности и крайнего расстройства, он вышел во двор.

После темных сеней яркий солнечный свет ударил в глаза, ослепил на миг, Опресноков загородился от солнца ладонью, испортив всю свою подготовку… В следующий миг он уже видел порхающих капустниц над цветущей тыквой и огуречной грядой. Куры копались в земле возле сарая. Безухий кот Фома, отморозивший уши еще в позапрошлую зиму, припал к земле и не сводил глаз с воробьев на крыше сарая, нервно охлестывая бока хвостом. Опресноков еще чуток помедлил, перевел взгляд к воротам, к калитке, куда от крыльца вела хорошо утрамбованная тропка, посыпанная кирпичной крошкой. Там, у калитки, увидел он наконец саму Милючиху. Она стояла с решетом в руках, на решете горкой громоздились спелые, самый-самый сок, помидоры. Рядом к воротам приставлен лом, брошенный им утром на дороге.

«Меньше и принести было нельзя, — недовольно отметил про себя Опресноков. — Кто же помидоры в решете носит? В нем яйца носят, а не помидоры. Как стрелять, так мастера, а как расплачиваться, так решетом…» И еще Опресноков отметил: лом не Милючиха принесла. Тяжеловат он для нее. Не иначе по ту сторону ворот или сам стоит, или Гришка. Страхуют.

Ждала Милючиха терпеливо, спокойно.

Из-под надвинутого на лоб темного платка с редкими бордовыми цветами страдальчески выступал прямой крупный нос, рот плотно сжат, резкие складки охватили его со стороны плоских щек, и вообще вся она сейчас напоминала богомолку, монашку даже, вышедшую из кельи на люди, собрав все силы свои, дабы внешней суровостью отгородиться от суеты погрязших во грехе людишек, не пускать в себя их, не пачкаться. Такой показалась она Опреснокову. Но совсем о другом думала сама Милючиха. Сердце ее разорваться готово было от мысли, что из-за этого дурацкого выстрела все теперь в их жизни, так хорошо начавшей отлаживаться в последнее время, может полететь вверх тормашками. Горько, горько…

После утренней встречи Опреснокова-старшего с Гришкой у Милюков состоялся совет. Очень серьезный вышел разговор. Придвинувшуюся беду нужно было отводить любой ценой, ничего не жалея, сразу — по крупному. Делом, конечно, займется милиция. С этой-то стороны и идет беда. Но если уговорить Опреснокова, все, может, и обойдется.

— Чего тебе? — окликнул Опресноков. — Хлеб за брюхом не ходит, подойди, поговорим.

Милючиха покорно приблизилась, поставила на крыльцо возле ног Опреснокова помидоры. Слезы блеснули в уголках ее глаз. Она шмыгнула носом, достала носовой платочек, вытерла глаза, высморкалась и сказала неожиданно для себя же самой:

— Только ты решето потом верни.

«Ну и баба! — ахнул Опресноков. — Тут их судьба решается, а она — решето верни…» А вслух он сказал:

— Помидоры твои мне не нужны. А вот с Рыжиком, с Толькой то есть, не все ладно выходит.

— Где он? — испуганно взметнулась Милючиха.

— Там… — неопределенно-печально махнул рукой куда-то Опресноков, по взмаху этому нетрудно было понять, что дела у Рыжика плохи. Очень плохи… — Будем составлять протокол. Заявление в милицию я уже написал, правда, пока не отнес, — рассуждал Опресноков. — Так что помидорами не отделаешься, тюрьмой пахнет.

На глазах у Милючихи опять выступили слезы:

— Уж и тюрьмой сразу… Может, договоримся?

— Не этим ли? — он тронул носком решето.

— Почему этим? Это я так, гостинец. От чистой души. Помидоры раннего сорта, на базаре кусаются. Вот я и подумала: почему бы хорошим людям приятное не сделать?

Она ждала: примет или нет? Если примет, и остальное сладится. Но Опресноков твердо уже решил: не принимать. Пусть попляшут. А потом… Он уверен был, потом они все, что нужно, выложат: и то, и се, и помидоры в придачу… И не дальше как уже завтра, ну, крайний срок, в течение недели. Затягивать переговоры выгоды им никакой, как бы время не ушло.

— Значит, так? — поняв его, Милючиха забрала помидоры. Вздохнула, пошла к воротам.

Опресноков не стал ждать, пока она выйдет, быстро вернулся в дом, подкрался к окнам, выходящим на улицу. Так и есть: через дорогу томился Гришка, не спуская глаз с его ворот, откуда выходила мать с решетом отвергнутых помидоров.

Это был удар! То, что это именно так, даже отсюда было видно по выпученным Тришкиным глазам — расстроенным и испуганным одновременно.

Теперь Милюки как мухи в паутине: чуть пошевелятся — и еще глубже липнут. Вот потянет он за паутинку, на которой Гришка висит, а что стрелял именно он, у Опреснокова и тени сомнения не было, Милючиха платьишко последнее снимет с себя и отдаст, лишь бы беду от своего пучеглазого отвести. Теперь одно от него требуется: сидеть и ждать. Больше того, что сделалось само собой, ему уже не сделать.