"Ловцы" - читать интересную книгу автора (Ризов Дмитрий Гилелович)



Глава третья

Он и не думал бежать домой, сделал порядочный крюк, вышел к мосту. Даже несчастная эта ночь не остудила в нем азарта, но к нему теперь подметалась еще большая, чем раньше, неуверенность. Володе казалось, что за ним следят.

Такое беспричинное беспокойство испытывает тот, кто в ясную лунную ночь оказался в степи, идет по дороге, и кажется ему, что для кого-то он — как на ладони: невидимый наблюдатель либо в дымчатых далях, либо в густых тенях овражка…

Луна заполнила безмолвные улицы голубоватым сиянием, отсверкивая в спящих черных окнах, в битом стекле на обочине, в лужице у протекающей водопроводной колонки. И небо тревожное, не по-ночному высокое, далеко раздвинувшееся, пустынное. На вершине хребта, как раз на перевале, там, где трехногая геофизическая вышка, горит костер, отсюда он — как оранжевая трепещущая точка. Кто там? Что делает в этот пустынный час? Где взял дрова на голой вершине? Сколько неясностей в лунную ночь на земле… Наверное, с горы в эту пору открывается чудный вид на город, и по ту сторону — на долины двух сливающихся во сне речек. Сейчас они отблескивают лунным светом, в их полированной поверхности чернью перевернутый уремный лес, оранжевые точки рыбацких костров.

Сворачивая к мосту, Володя Живодуев еще раз оглянулся: вся улица как на ладони и на ней никого. Он вышел по мосту до середины реки, упал грудью на шершавые перила. Береговая улица, отодвинутая от воды лишь проездом да рядом тополей, посаженных для укрепления берега, спит. Где-то там наяривает сверчок. Остров чернеет впереди бесформенной массой. На реке по диагонали лунная дорожка, вода чуть колеблется, вся испещренная частыми, как от дождя, кружками: рыбешка кормится обессилевшей крылатой мелочью.

Володя перевел взгляд с воды на прямую, как улица, дамбу с громадами старых тополей по обе стороны, пустынную, всю перечеркнутую предательски черными полосами теней, в которых легко спрятаться и, ожидая, выглядывать жертву. Он решил, что сейчас к острову все-таки не пойдет. Но не уступать же так легко страху? Он выждал некоторое время, еще раз вызывающе промерил взглядом головокружительную глубину дамбы и только тогда повернул к дому, нарочито сдерживая шаги, стараясь поменьше махать кисетом с воробьем. Досталось ему нынче: протянет ли до утра?

В их с матерью полуподвальную квартиру, выходящую тремя низкими, на уровне тротуара, окнами на улицу, вход со двора.

«Наша могила» — называла ее иногда, будучи не в духе, мать. Четыре ступеньки вели вниз, в приямок, забранный досками, чтобы земля не осыпалась, отсюда дверь в холодные сени, из которых другая дверь, обитая старым стеганым одеялом и сверху рогожей, — уже в жилую комнату с русской печкой, с кухней, отгороженной переборкой, с запечным закутком, где в зимние холода спал Володя. Летом он обитал в сенях, здесь свежо даже в самую жару. Вторая половина полуподвала совсем зарылась в землю, жить там было невозможно, потому и использовали ее для хранения овощей и всякой всячины…

В сенях Володя посадил воробья под ведро, вошел на цыпочках в комнату, попил, не зажигая света. Мать беспокойно спит, лунная полоса от щели между шторок пролегла по полу и по ее кровати, сооруженной из ящиков и досок. Над кроватью темно-синий коврик с белыми, как лунный свет, красноносыми лебедями. На спинке хромого стула висит ее платье. То самое. Им купленное…

Володя наклонился над матерью.

— Пришел? — не открывая глаз, спросила она. — Есть хочешь?

— Нет… — отпрянул Володя.

— Ну тогда иди спать, полуночник.

Он прикрыл за собой дверь, не раздеваясь, лег.


Отец Володи, Павел Живодуев, в сорок втором попал в окружение. Выходила часть из беды большой кровью. Начало и конец этого дня, словно створки капкана, клацнули и впились ему в душу, да так, что не оторвать. Сначала, за нечеловеческим напряжением тех событий, он ничего особенного в себе не почувствовал. Еще один кровавый эпизод войны. Прошлое должно было отстояться, осовеститься… Заныло потом. «Зараза… Ну, зараза!» — сплевывал, сжимая кулаки, Павел Живодуев, когда начали вставать перед его глазами события того бредового дня и под носом опять, казалось, вился легкий тошнотворный запах бойни — крови, вспоротой человеческой плоти.

Рано утром они вышли к шоссе. Под ними лог, поросший леском, в логу пыльный проселок. Только что этим проселком прогромыхали, заполнив все внизу густыми клубами пыли, три небольшие танковые колонны. Шли они с интервалом километра в два: впереди немцы, за ними наши, потом опять немцы. Танки разминулись, не заметив сквозь пыль, кто за кем шел. Первая колонна на выходе свернула вправо, наша влево, замыкающая ушла прямо.

Едва пыль улеглась, прямо на них вышли по шоссе ничего не подозревающие… Позже их стали называть власовцами. Было их человек триста. С двух сторон прошили их пулеметами и — в штыки. Патроны берегли. Дрались страшно, знали: уйти никто не должен. Остатки колонны распались на группы; хрип, хруст, бряцанье металла, стоны, редкие выстрелы.

Впервые Павел видел живого врага так близко. Его можно было даже шибануть кулаком, за грудки схватить. Страшнее же всего, что матерились, подбадривая друг друга, с обеих сторон одинаково, по-русски.

Первого он взял пулей. Потом вышел на недоростка, оружие держит, как баба ухват. Штык так и хрустнул у него в груди. Власовец повалился, схватившись тонкими пальцами за ствол винтовки, оттолкнуть силясь, фуражка слетела, Павел глаза округлил: баба! Ошарашенно огляделся. «Не дай бог, увидит кто!» — мелькнуло. И откуда только этот страх взялся? Бояться бы о другом: самого не убили бы! А тут из бог весть каких глубин трусливое: «Не дай бог, увидят…» Но пронеслось все это мгновением. Дали команду: «Пленных не брать!» Тут Павел и вышел на своего третьего. Здоровенный мужик, лежит вниз лицом, на руке швейцарские часы. Он как раз сам без часов был. Нагнулся: «Чтой-то рука никак теплая. Ах ты!..» Перевалил на спину, потрусил в лицо земелькой, веки-то и задергались…

В суматохе этого и последующих дней он и сам попал в список убитых. Узнал он об этом позже, а пока их разбросало по госпиталям, по другим частям, снова начались бои, опять все перемешалось.

Встретил как-то товарища.

— Павел… жив! А мы тебя похоронили…

«А… а… убит так убит! Дуся не пропадет, — мелькнуло у Павла. — На Вовку пенсию выпишут. А что будет завтра — никому не ведомо. Может, и в самом деле убьют?!»

Павел давно считал: в семейных делах его неладно. Похоже, промахнулся он с Дусей. Нет, конечно, поначалу у них все как у людей было, потом, пообвыклись когда немного, началось… Под утро, бывало, проснется, глянет искоса на спящую Дусю и охолонется: чужая! Глаза она откроет, вроде как бы своя, закроет — опять чужая.

«Псих я, что ли?» — корил себя Павел.

Но дальше — больше. Уже и днем. Бывало, суетится она у печки с готовкой, он со стороны смотрит и холодок внутри. «Как же это выходит? Пока с девкой гуляешь, целуешься там в подворотне или купаться вместе на речку — вроде это одно, а когда жить начнешь вместе с той же самой девкой — совсем другое. У всех, что ли, так?»

Рождение Вовки подправило было их неустойчивые дела. Потом война. Этот бой на шоссе. И власовка. Как она там очутилась, чтоб ей пусто было? Тоненькие пальцы ее на стволе винтовки… Но что всего страшнее — вдруг на месте заколотой власовки мерещиться ему стала Дуся: как вспомнит то шоссе — так Дуся вместо власовки, а как Дусю вспомнит — так этот бой перед глазами.

Внушал себе: «Забыть… забыть. И бой и Дусю — все забыть! Вот только война кончится, жив буду, все сызнова начну. Будет жена, ничем на Дусю не похожая. И нарожаем мы с ней девок. Там парень, а у нас с ней девки. И все выправится. Не может быть, чтобы не выправилось!»

…На втором послевоенном годе потянуло его домой неудержимо. Речка виделась, улицы городка, двор стоял перед глазами. «Только взгляну — и назад», — думал. Приехал. Открыл калитку — Дуся во дворе над корытом согнулась и на ребристой доске чьи-то подштанники шоркает, на веревках по всему двору бельишко развешено. Ему бы опомниться, уйти, а Дуся возьми да оглянись. Онемела. Губы пляшут, как две сношенные тряпочки. Бросилась к нему. На шее повисла. В ней и весу-то почти нет. И лицо все-все в кривых морщинах. Рядом с ним — ну прямо старуха. А у него на Украине уже была подруга. И главное — рожать должна была скоро.

А у Дуси радость-то какая: больше года как война кончилась — муж пришел! Ведь говорили же, что бывает…

Деваться Павлу некуда, надо в дом идти. Спустились вниз. Огляделся он, комнату узнал. Все на месте: кровать двухспальная, сундучок в углу, венские стулья… Сколько всего вокруг произошло, а тут — все как прежде. На стене фотография: он снят с Дусей. Какие они молодые!

Сел Павел на венский стул посреди комнаты, ладонями прихлопывает по коленям, не знает, что делать, что говорить. В голове — каша, как в том бою, во время прорыва. Несет, сам не соображает что:

— Поедем в Киев. Я не зря его брал, на брюхе по Крещатику ползал. Право имею: где воевал, там и жить. За мной не пропадешь!..

В это время Володя с улицы домой прибежал. Уж он эту встречу с отцом и в гробу не забудет, если когда-нибудь придется помирать. Они как раз с Рыжиком горланили в две глотки:

Есть город красивой архитектуры, Одеты в мрамор пышные дворцы, Живут в них дети в ласке и культуре И их такие знатные отцы. И не страшны им уличные драмы, Им так легко исполнить свой каприз. А у меня одна больная мама, И я уже почти рецидивист.

Он дверь пяткой нараспашку — дома сидит чернявый мужик на стуле. Павел Володю увидал, побледнел: сын-то гибкий, заносчивый, черноглазый — ну вылитый он сам в мальчишках.

У Володи губы заплясали. Как закричит:

— Папочка! — и на шею к нему.

Разве расскажешь? Просто так вспомнить, и то в горле ком…

И такая из всего этого потом мразь вышла!

Словом, так. На другой день стали собираться. Отец писал на бумаге, вырванной из Вовкиных тетрадок, объявления: про сундук, кровать, посуду… Через три-четыре дня все и продали. Осталось кое-какое бельишко, кое-что из верхней одежонки. Мать уложила остатки в чемодан, отец его забрал — и на вокзал. Говорит:

— Из дому ни шагу. Чтоб не искал, с билетами как приеду.

А на вокзале в сердце его заскребло. Настасья… Как она теперь, лапонька? Павел помучился, помучился, махнул рукой и с первым же поездом уехал. Выходит: вор, обокрал подчистую родного сына и жену. И самому барахлишко их ни к чему, чемодан ночью в каком-то глухом месте из тамбура выкинул, а все равно — вор…

Просидели тетка Дуся с Володей в пустой комнате до ночи. Ночь прождали. Дремали на голом полу. Нет отца…

Знакомая продавщица из промтоварного магазина сжалилась над Дусей, снабдила ящиками, с тех пор она на них спит. Хорошо еще — корыто осталось. Старое, с трещинкой от края, никто не позарился. До сих пор в нем и стирает.


Сон не шел к Володе. Он встал, открыл дверь. Луна сильно склонилась на запад, лила свет сквозь высокий тополь в соседнем дворе. Он сел на ступеньки, прислонился плечом к прохладным доскам.

Первым делом он купит матери кровать с мягкой сеткой. Только бы сома удалось поймать!

Над двором мелькнула летучая мышь.

Володя вздохнул, вспомнив, как они с матерью первое время с одежкой обходились. Особенно матери доставалось, женщина ведь… Пока сохло ее платье после стирки, отсиживалась она дома: смены-то нет. Володя во дворе караулил, чтобы не сперли с веревки постиранного. Лето стояло жаркое, позор их быстро оканчивался, платье высыхало, он, скомкав, бросал его с порога за печку, где мать пряталась.

Городишко у них небольшой, вокруг деревни, базары три раза в неделю. Деревенским налоги платить надо, везут в город все, что могут. Базар и помог купить для матери смену…

Над торговой площадью пожарная каланча, на ней вкруговую ходит пожарник, на рельсе колокол висит. А внизу — на возах, на земле, устланной соломой, на прилавках — кочаны ранней капусты, глянцевая редиска, фиолетовые хвосты молодой редьки, мягкие, похожие на табачные, листья салата, молодая морковка, будто слепленная из воска, пучки луковых перьев, укропные кружева, петрушка, огурчики, самые первые на весь базар милюковские помидоры. А дальше молоко: и свежее, и топленое в глиняных горшках, запечатанных коричневой пенкой. А кислое молоко у мордвов? Объеденье! И сметана, и мед в сотах, и семечки: хочешь — подсолнуховые, хочешь — тыквенные. Можно подумать: ну и живут люди! А они последнее от себя сюда принесли.

Гул стоит от голосов, белый жгучий шар солнца, дышать нечем: пыль, запах овощей, лошадиного пота…

— Кому воды холодной?!

Это он, Володя Живодуев, чешет по базару, прохладно звякая по запотевшему боку бидона алюминиевой кружкой. Кружка воды — рыжик, рубль то есть. Сколько пришлось потолкаться по базару… Много бегано от толпы к колонке и обратно. И ведь покупали. А куда деваться, если пить охота и отлучиться нельзя?

Однажды принес домой сверток, отдал матери. Та недоверчиво повертела в руках:

— Чего это?

Развернула — да как отбросит. И взвыла:

— Гос-по-ди… Украл. А ну неси, где взял.

— Да что ты, мам? Заработал.

— Врешь, Володя… Чем ты заработать-то можешь?

— Воду продавал.

— Каку воду, каку воду?

— Каку… мокрую, на базаре.

Не верила, смотрела испытующе. Потом поверила, обняла, ладонями голову к себе притянула, плачет. И чего плачет?

Володя вздохнул.

А еще нужно платок купить. Да новые валенки ей не помешали бы. Опресноковской валки. Только он за так валять не будет, не посмотрит, что они с Рыжиком кореша. Да и шерсть взять неоткуда… Попался бы сом!

Володя еще раз вздохнул, потянулся, пошел спать в сени. В темноте попискивали комарики. Он прикрыл глаза согнутой в локте рукой, провалился в забытье без сновидений.


Проснулся Володя от собственного мычания. Открыл глаза, сразу вспомнил всю прошлую кошмарную ночь… Придет милиционер, возьмет его за шиворот и потребует ответа, а там слово за слово — выпытает про сома.

События явно требовали паузы.

Вода в умывальнике, подвешенном к стене сарая во дворе, за ночь остудилась, приятно холодила опять не отдохнувшие в коротком сне глаза, капли, разбиваясь о камень, оседали пылью на голых ногах. Володя утер лицо подолом рубахи.

«Как раз время ловить густерку для утреннего судака, — мелькнуло в голове, — лучше животки не бывает: знай шлепай погромче поплавком о воду, рыбки живо соберутся, только успевай подсекать…» Володя ясно увидел, как мечутся отловленные про запас густерки в закопченном котелке с речной водой, не прикроешь их лопушком — повыпрыгивают.

Бежать, скрыться от всего произошедшего хотя бы на день!..

Володя снял в сенях со стены длинное удилище, повесил на грудь пузырек на тесемке — для хранения кузнечиков. Удилище осторожно вынес на улицу, прислонил к дому. Пробрался на кухню, взял из-под полотенца кусок хлеба, нащупал луковицу в берестяном туесе. В кастрюле оказалась сваренная с вечера картошка в мундире. Огляделся. Все, кажется. Да, соль еще…

Мать не шелохнулась.

Проходя сени, вспомнил про воробья. Через дырку в днище ведра ничего не было видно. Может, умер воробей? А-а… что ему будет? Всыпал в дырку хлебных крошек.

Первый утренний ветерок пролетел над городком.

Володя Живодуев привычно подхватил удилище и припустил к горе. По пути пересечь нужно речушку Турханку, текущую вдоль горы, она отсекала город от слободы. К речке не больше десятка общественных подходов, вся она разобрана по дворам частных усадеб. К одному из них и вышел Володя. Ходил он за гору только через этот тихий проулок. Здесь были заросли сиреней за низкими заборчиками с обеих сторон, дальше крохотный лужок и чистенький свежевыбеленный домик с окнами в геранях. У домика крашеная лавочка на двух столбиках, вкопанных в землю. Смотрят окна ясным умиротворенным взором на лужок, на гусей у Турханки, на мостик через нее — три обыкновенных бурильных трубы, положенных с берега на берег рядком, на высокие тополя за речкой, на воду, отразившую тополя и ставшую от опрокинутой их высоты словно бы бездонной, а между тем из «бездны» торчат края бочки, полные родниковой воды, она, переливаясь, утекает в речку. Тут нащупали хозяева беленького домика родничок на дне и поставили бочку без дна и покрышки — вот и колодец копать не нужно, к бочке проложены с топкого берега легкие мостки.

На траве спали гуси, спрятав головы под крылья. Вожак, услышав Володю, высвободил голову, спросил:

— Га-га-га?

— Свои… — ответил Володя.

Гусак не поверил, потянулся к нему, но не достал и, лишь тот прошел, опять спрятал голову в теплый пух под крыло.

Дальше был подъем. Сначала по улице, потом по голой горе, На вершине Володя вытер ладонью пот с разгоряченного лба, встал, опираясь на удочку. В холмистой долине под ногами знакомая панорама города словно бы завернута в утреннюю дымку. В домах готовят, печной дым слоится внизу.

Володя повернулся спиной к городу, перешел на противоположную сторону горы. Пахло полынью и еще какими-то горько-сладкими травами. Холодный шар солнца уже всплывал из сизой дымчатой дали в конце широкой долины, где среди сколков уремы вились клубы тумана. Здесь, внизу, сходились две спокойные речки. Отсюда хорошо было видно, сколько уже упало подмытых деревьев в плес, образованный ниже их слияния, и сколько накренилось с берега, готовясь упасть в следующий паводок. Под ними шла утренняя кормежка голавлей: вон они плещутся… Володя заспешил. Нужно еще набрать кузнечиков. С ночи они были вялы, собрать в бутылочку десятка два не составило труда. Теперь — к реке.

Ноги скользнули по утоптанной тропе, мелкие камешки запрыгали, перегоняя его. Тропа, несколько раз подброшенная складками горы, вдруг круто кинулась вниз краем сыпучего овражка. Его понесло. Он едва успевал подхватывать свое падающее тело на частящие ноги.

Опомнился он внизу, повалился в придорожную пыльную полынь, расслабился. Переждал дрожь в коленках, встал.

Дорога разделилась на две, одна пошла, не желая расставаться со степью, вдоль горы с красной потертостью на пепельных боках, вторая круто завернула вправо к пойме. Воздух на ней вдруг словно дрогнул от столкновения двух ароматов: степи и речной низины. Володя вобрал, насколько хватало груди, сложный этот запах и окончательно окунулся в мир речной поймы. На траве, приподнявшейся за бровкой, поблескивала роса. День обещал быть жарким.

Он решил, что рыбачить будет на беспокойном извилистом Мочегае. Пошел к нему крадучись, заглянул в речку с крутого берега: вдоль красной кромки подводного обрыва плыла стайка голавлей. Володя наживил крючок, взмахнул удилищем. Стайку как ветром сдуло.

Вдруг из-за речки прилетел дразнящий, назойливый запах. Вот удача! Вот эта насадка! Шпанки. Только они так пахнут. Он быстро скинул одежду, в три взмаха переплыл Мочегай, вышел на берег. Здесь был когда-то мост, вглубь от берега шла дорога, затянутая муравой. Володя остановился, принюхиваясь, снова поймал запах. А вот и они! Нежная листва бересклета — «божьи глазки» — провисла под тяжестью зеленых брюхатых шпанских мух. Володя вытряхнул кузнечиков, стал торопливо набивать бутылочку шпанками, снимая их с изгрызанных листов.

Теперь он шел вверх по реке — искал место, где сразу за поворотом речки начинается перекат. В таких местах течением намывается мысик из галечника. Ударив в него, речные струи соскальзывают к другому берегу, закручиваются возле него, подтачивая корни деревьев. Вот тут и нужно ждать удачу.



Наконец он увидел то, что искал. Солнце высветило в зеленоватой воде отмель мысиком, вода, скользнув по ней, била в противоположный берег с накренившимися к реке деревьями. Володя крадучись вошел в речку. Он осторожно отвел удилище назад, сдержанным движением послал вперед приманку. Леска беззвучно описала полукруг, легко упала в воду, толстобрюхая шпанка словно сама свалилась со склонившихся деревьев и поплыла вместе с леской по течению. Совсем немного она проплыла. Возле нее возникло какое-то движение, поверхность йоды слегка взбугрилась…

Леска быстро тонула, увлекаемая рыбой против течения. Володя с силой рванул на себя удилище, ощутив ответный рывок. «Все! — екнуло сердце. — Получилось». Удилище дергалось в руках, как живое. Он отступал назад, к берегу, быстрая вода шумела у его ног. О, это был почтенный голавль! Средний бы буянил, этот шел ровно, кругами, сохраняя достоинство. Вот он сменил направление, вышел на поверхность, взбурлил воду. Только не дать ослабнуть пружинящей власти удилища, только не отпустить…

Рыба начала выдыхаться, вяло дергая в сторону, позволила вывести себя на отмель. В мелкой воде, пронизанной утренним солнцем, голавль был особенно красив: широколобый, зеленоспиный, с красными плавниками, он позевывал от боли, крючок прочно впился в угол его рта, предательская шпанка соскользнула с крючка на леску, теперь болталась перед ним, словно дразня. Володя перехватил леску рукой, быстро выволок голавля через отмель и через прибрежный серый известковый песок в траву, где рыбина запоздало заколотилась, влажно чмокая жабрами и ртом.

«Пожалуй, килограмма два будет…» — возбужденно прикинул Володя. Он сунул голавля в сумку. Хвост торчал наружу, покачиваясь из стороны в сторону, лямка ощутимо давила на плечо. Все, что было ночью, отступило, скрылось вдаль, за горизонты.