"Пике в бессмертие" - читать интересную книгу автора (Бегельдинов Талгат Якубекович)Принимай меня, жизнь!Консультировавшие меня при создании этой повести писатели, в один голос советовали: «Начинай обязательно с самого захватывающего эпизода из своей фронтовой биографии, ты же летчик-штурмовик. Только так можно увлечь читателя, вызывать интерес к книге». По-своему они, профессиональные литераторы, наверно, были правы. Так в литературе зачастую и делается — начинают с самого интересного. Но возникает вопрос, а что оно, это самое интересное, для кого, с какой позиции? Если с позиции самого главного в жизни, то война, даже и всенародная, освободительная, Великая и Победная — это все-таки не самое главное, это лишь эпизод, большой, значительный для нас, для человечества, но только лишь эпизод истории, жизни нашего поколения. А вот сама жизнь вся, в глобальном понятии и есть самое главное для каждого человека и человечества в целом, и есть все охватывающее, а в ней основной момент — ее начало, рождение, появление человека, вступление его в жизнь... И все-таки начать придется с более позднего момента, но тоже имевшего огромное, решающее значение в биографии будущего летчика Бегельдинова. Это день заседания военной Комиссии ВВС по набору курсантов в Саратовскую военно-авиационную школу. У меня, отличника авиашколы ДОСААФ, уже общественного инструктора, казалось, были все основания исполнить свою заветную мечту, поступить в военную авиацию, стать военным, именно военным, летчиком. Комиссия занималась предоставленными ей личными делами курсантов. Мой инструктор аэроклуба Бухарбаев доверительно сообщил: — Твое личное дело отложено. Пригласят на беседу. Ты уже инструктор, шансы есть. День, когда я предстал перед комиссией военно-воздушных сил, на всю жизнь врезался в память. Робко вхожу в комнату, вижу большой стол, за ним — военных с голубыми петлицами. Не успеваю раскрыть рот, чтобы отрапортовать о том, что явился по вызову, как слышу вопрос: — Тебе что, паренек? Оборачиваюсь, думая, что кто-то стоит за спиной. Никого. — Мы тебя спрашиваем. Стараясь придать голосу солидность, рапортую: — Летчик инструктор-общественник Бегельдинов явился по вашему приказанию. Все смотрят на меня с изумлением. Авиатор с тремя «шпалами» на петлицах выходит из-за стола, подходит почти вплотную. На лице искреннее удивление — я много ниже его плеча. — Инструктор, говоришь? — с украинским акцентом произносит он. — Аи да хлопчик! Молодец! Ладно, иди. У нас времени для шуток нет. — Дяденька... — невольно вырывается у меня. Все смеются. Я окончательно растерян. Начлет клуба Цуранов что-то шепчет военным. Те рассматривают меня уже без смеха. — Мал уж больно, — слышу я. — Ноги до педалей не достанут. — Достают же!.. — вмешиваюсь я. Опять хохот. Теперь смеюсь и я. Вдруг тот же авиатор с тремя «шпалами» делает свирепое лицо и, в упор глядя на меня, спрашивает: — Сколько скота имел раньше твой отец? Я растерянно молчу. — Что замолк? Наверно, байский сын? Я растерялся вовсе. Стою, хлопаю глазами и не знаю, что сказать. — Могу справку показать, могу доказать, могу принести, -бессвязно бормочу я. — Неси! Посмотрим на твою справку. Опрометью бросаюсь вон из кабинета. Лечу домой. Мать пугается моего вида. Никак не могу толком объяснить ей, какой документ нужен. Вместе роемся в бумагах отца. Нашел! Вот она, справка, подписанная самим Михаилом Васильевичем Фрунзе. Стремглав кидаюсь в аэроклуб. Поздно. Никого уже нет. Едва дождался утра. Во дворе жду прихода членов комиссии. Наконец они пришли, вошли в кабинет. Вхожу следом и протягиваю справку. Тот самый авиатор, что строго смотрел на меня, вначале никак не может понять, какой документ я принес и зачем. Потом вспоминает, смеется. — Вы прочитайте, — с обидой говорю я, — прочитайте. — Хорошо, малыш, — сквозь смех говорит он. — Давай сюда свою документину. Он берет справку в руки, лицо его становится серьезным. — Что ж, партизанский сын, — произносит он. — Ты зачислен в Саратовскую военную школу пилотов. Это было решено еще вчера. Поздравляю, — и он протянул мне большую сильную руку. Радости, просто моему ликованию не было конца, я захлебываясь рассказывал о произошедшем отцу, набежавшим соседям, друзьям. А вечером, когда все улеглись, отец как никогда обстоятельно и полно рассказал мне о моем рождении и детстве. Теперь оно представлялось вполне четко и ясно. Произошло это событие, в условиях, как говорится, близких к фронтовым. Родился я отнюдь не в каком-то там роддоме, в окружении врачей, акушерок, даже не в доме с повивальной бабкой. Произвела меня мать на свет божий в высокой двухколесной арбе, запряженной верблюдом, в общем, в обычной кочевке, которую, по необходимости казахского образа жизни, мои родичи, как и большинство казахов-скотоводов, совершали по степи от одного пастбища к другому. В данном случае, кочевка была вызвана и другой причиной. Известный на всю Акмолинскую округу бай Галибай, спасая от конфискации скот, поручил моему отцу Тусупбеку и некоторым его близким из рода моего прадеда Бигельды, среди которых была и моя мать Хадия, перегнать его к Алатауским горам. Кочевка была не малой. Только скота бая Галибая в ней шло до пятнадцати тысяч голов, в том числе более тысячи коней. Мать беременная, до последнего момента ехала верхом на верблюде, как и все женщины в кочевке, — на нем и удобнее и мягче. Только когда подошли роды, ее перенесли в двухколесную арбу, запряженную тем же верблюдом. Тут она и родила под открытым небом будущего летчика-штурмовика. Случилось это на второй или третий день кочевки, еще совсем недалеко от нашего аула, под Акмолой у озера Майбалык. Как у нас положено, в честь рождения сына кочевка остановилась. Во все концы, в близлежащие аулы от кочевки поскакали гонцы созывать людей. Отец, родичи резали скот, готовили той. А потом, в ходе празднества, собравшиеся аксакалы, после длительной дискуссии, как это и положено, определили мне имя — Талгат. Все это я передаю по рассказам отца и моих участвовавших в кочевке, присутствовавших при этом событии, однородцев. Однако я совершенно четко представляю себе всю эту историю так, как будто присутствовал в ней уже вполне сознательным. И степь та самая перед моими глазами. Я ее вижу, ощущаю как живую, так она врезалась в память, моя родная Сарыарка, которую я уже взрослым, уже после войны, изъездил в седле на конях, а больше на машинах, вдоль и поперек. Удалось мне побывать и на том самом историческом для меня месте, в каком-то урочище — казахи знают его название — с обильным, бьющем из-под сопки, из-под камней ключом, название которого, насколько мне не изменяет память, Акбулак. Урочище замечательное, как будто бы мать выбрала его в кочевке, глядя вокруг с высокого верблюда, специально для своего торжественного действа. Впервые я поднялся на эту сопку рано утром. Мы с нашей машиной, заночевали под ней у ручья Акбулак. Больше полусотни лет прошло, пролетело с того момента, как здесь, у подножья сопки, у самого клокочущего между камней ключа, стояла та самая кочевка и двухколесная арба, в которой я и появился на свет. Следов стана той отцовской кочевки, конечно, не осталось, все здесь стало другим, другие выросли травы, кустарники, даже камни за это время изменились. Дожди, морозы, ветры источили, измельчили их. А вот сама степь, она осталась, наверно, той же, на какую с высоты верблюжьих горбов смотрела мать. Только едва ли она тогда смотрела, занятая другим, — готовилась рожать, предоставив смотреть, наслаждаться красотой моей родной степи мне, ее сыну. А степь отсюда, с вершины сопки в то раннее золотистое утро, разбегалась, растекалась волнистым ковыльным морем во все стороны, окаймляясь тоже позолоченными, пока еще не слепящими лучами утреннего солнца. Они, нежно обтекая, ласкали пологие подъемы и спуски всхолмленного простора и, словно ощущая их прикосновение, ковыльное море чуть колыхалось, перекатываясь мелкими кудрявыми волнами. По косогорам сопок, в просматривающихся низинках темные, почти неподвижные пятна пасущихся табунов коней, коров и совсем белые крапинки неизменно взбирающихся наверх овец. Да, наверно, именно так все здесь выглядело и тогда, в день моего рождения. Потом все пошло кувырком, не так, как задумали бай Галибай и мои родичи аргынцы. Скот уже под Пишпеком у нас отобрали — конфисковали, оставив буквально ни с чем. Спасибо тогдашнему Пишпекскому красному комиссару Фрунзе, выдавшему отцу справку, гласившую: «Я, командующий округом, принял 13000 голов овец, 560 голов коней и крупного рогатого скота от пастухов Якубека и Тусупбека Бегельдиновых, захваченных ими у бая Гали-бая». И подпись — «Комендант М. В. Фрунзе». С этой справкой или без нее — она уже была не нужна — я и пришел к своей заветной цели. Я так шел, карабкался к ней. Пожалуй, я даже и не знаю, когда цель эта зародилась. Сколько помню себя, я почему-то всегда мечтал о самолетах. Еще там, в той татарской школе, в городе Фрунзе, в которую меня отвел отец. Собственно, это был уже не родной отец, отчим. Родного отца, тем более матери — она умерла раньше отца, — у меня не было, наверное, уже с пяти-шести лет. Дело в том что там, в Пишпеке, мой родной отец Тусупбек «подарил» меня своему младшему брату Якубеку. Ничего особенного в этом не было: у нас, казахов, это обычно — брат делится с братом не только своим скотом, другой собственностью, но, в случае необходимости, и детьми, если брат просит. Младший брат просил, уговаривал отца отдать ему меня, мотивируя это тем, что у отца я — четвертый, а он не имеет ни одного, бездетный. Тем более, что содержать такую большую семью в городе отцу было трудно, просто не под силу. Заработок был мизерный. В то время он занимался кожами, скупал их, что-то с ними делал и продавал. В общем, отец согласился с доводами брата и отдал своего сына. Катастрофы для меня в этом, вроде трагическом акте, не случилось, новый отец любил меня, но беда в том, что меня почему-то сразу невзлюбила бездетная мачеха. Может быть, за эту самую привязанность ко мне ее мужа, моего нового отца. Кто знает, может и так. Не любила она меня и все. Хотя потом постепенно смирилась с моим присутствием. Я вспоминаю об этом для того, чтобы стало ясно: маменькиным сынком я не рос. Отсюда и ранняя самостоятельность, умение заботиться о себе, строить свою жизнь. И я ее строил. Сам, самостоятельно перешел из татарской школы в русскую, совершенно не владея русским языком. С этого и начались мои страдания. В татарской школе я был лучшим, отличником, здесь же казался каким-то дикарем. По-русски не только писать, даже читать толком не умел. А это был уже пятый класс. И все это время учебы ни на один день не забывал, не расставался с мечтой об авиации. Началось это там, в татарской школе. В этой школе и случилось то, что определило судьбу, главную линию моей жизни. Соседский мальчишка Мишка, с которым я сдружился, увлекался конструированием летающих моделей самолетиков с пропеллерами. Назывались «схематичками». Заинтересовался этим и я. Какое-то время помогал другу, потом взялся и собрал — «схематичку» сам. Да еще какую! Она оказалась лучше всех, какие делал до этого друг Мишка и все ребята школы. На городском соревновании модель отметили премией — четыре рубля. Радости моей не было конца. Увлечение моделизмом вошло в жизнь. С пятого класса, с переводом в русскую школу, учеба продвигалась туго. Тяжело, с огромным трудом, усваивал предметы. Мешало слабое знание русского языка. Только с помощью старших друзей, русских соклассников, одолевал программу, переходил из класса в класс. Были и обиды, и слезы. Выручала учительница, имя которой — Надежда Николаевна, — я храню его до сих по не только в памяти, но и в сердце, — тоже по-всякому помогала мне. Видя мои старания, сопереживая мне, она, не довольствуясь уроками в школе, приглашала к себе домой, занималась дополнительно. Заодно и подкармливала. Дома было не сытно. С таким же доброжелательством относились ко мне и остальные учителя, вплоть до выпускного — десятого класса. Они, учителя, эти замечательные, душевные люди, учили нас не только грамоте, но через свое мировоззрение, через книги, которые рекомендовали нам, через литературных героев, учили жизни, воспитали в нас силу воли, умение ставить перед собой правильные, благородные цели и добиваться их. Это они участвовали в нашем становлении и подготовили нас к той жесткой и героической битве с врагом, к бесстрашным лобовым атакам на противника, которыми прославились наши воины. И все это время, все годы учебы я не забывал о своем увлечении, конструировал летающие модели самолетов. Однако со временем это занятие перестало меня удовлетворять. Маленькие мои самолетики летали отлично, их отмечали на соревнованиях, но мне уже хотелось большего. Окончательно сформировалось это стремление, когда я попал во Фрунзенский аэроклуб, куда меня как-то привел друг и сосед по парте Михаил. Казавшиеся огромными четырехкрылые «У-2» поразили своей стрекозьей легкостью, безупречной подчиненностью воле пилота. — Хочу летать. Помоги записаться в аэроклуб, — ухватил я за грудки друга. Теперь эта мысль, непреодолимое желание, захватило меня целиком. Оно было выше даже никогда не покидавшего меня в школе жадного стремления к учебе. Теперь только и думал, говорил исключительно о клубе, о самолетах. И принял решение. Написал заявление и сам отнес в клуб. Через несколько дней меня вызвали. Члены комиссии за столом задают вопросы, вопросы, а я волнуюсь, жмусь, оттого выгляжу еще тоньше и ниже ростом. — Лет-то тебе сколько? — спрашивает председательствующий начальник клуба. — Шест-шестнадцать, — еле слышно выдыхаю я. — Врешь же, по виду тебе — четырнадцать. — Нет, нет, не четырнадцать, я уже в восьмом. — Ну ладно, ладно, — успокаивает председательствующий. — Летать почему решил? — Летчиком хочу стать. Отец хочет, чтобы доктором, а я хочу летчиком. И буду, — оправившись от смущения уже твердо заявляю я. — Так уж и будешь? — усмехнулся кто-то из членов комиссии. — Уверенный парень. — А что, — разводит руками начальник. — Нам такие, уверенные, нужны. — И ко мне: — Ладно, иди. Решение сообщат. С моими школьными друзьями Петькой Расторгуевым и Таней Хлыновой — они уже давно записались в аэроклуб ДОСААФ — стоим у калитки моего маленького одноэтажного дома, они пытаются успокоить и обнадежить меня. — Ты не мучайся, — говорит Петька, — все устроится. — Конечно, устроится, — убеждает Таня. А я стою, опустив голову, носком ботинка ковыряю песок и молчу. Хорошо им рассуждать, а каково мне? Вчера на комиссии чуть до слез не довели вопросами. Так ничего и не сказали, велели явиться завтра. — Пойдем, Талгат, — прерывает мои думы Петька. Все два дня, до вызова я ходил как шальной. Друг Петька успокаивал. — Не страдай, может и примут. Не посмотрят, что низенький да худой. Ты же еще подрастешь, потолстеешь, если подкормиться хорошо. Я вздыхал, мотал головой. Хорошо кормиться, чтобы потолстеть я как раз и не мог, в доме недостаток. Время тяжелое. Отчим (я называл его отцом) вкалывает один, и что он, сторож, приносит, копейки. Ладно еще что-то на выделке овчин подрабатывает. Тусупбек их закупает, приносит отчиму, тот выделывает. Оттого хоть какие-то рублики остаются. «Ничего, — успокаиваю я себя, — в аэроклуб поступлю, работать буду, помогу семье». Где-то в глубине души, несмотря на одолевавшие сомнения, я все-таки верил, что комиссия не откажет, я буду зачислен. Верил, может быть потому, что увидел в глазах начальника что-то вроде сочувствия или одобрения. И вот оно, приглашение. Его принесла мне Таня, которая занималась в клубе второй год. — Талгат! Талгатик! Тебя вызывают, — кричала она, увидев меня в коридоре. — Прибежала специально. В клуб примчался рано утром. Секретарша порылась в бумагах, велела ждать начальника летной службы аэроклуба Цуранова. Человека с этой фамилией я запомнил. Он сидел за столом в приемной комиссии, задавал разные вопросы об учебе, о здоровье. Медкомиссия никаких противопоказаний для поступления в аэроклуб у меня не нашла. — Троек у тебя много, — покачал головой Цуранов. Я объяснил причину — слабое знание русского. — Ничего. Это поправимое. Выучишь, лучше меня говорить будешь, — успокоил Цуранов. Появился он вскоре. Пригласил в кабинет. — В общем так, Бегельдинов. Комиссия решила... — и улыбнулся. — Да, значит, решила, зачислили тебя. — Поднялся, пожал руку, похлопал по плечу. — Теперь учись, старайся, может, и впрямь летчиком настоящим будешь. Не помню, как я вышел, как дошел до дома. Я курсант! Я буду летчиком! В этот день я был сам не свой и на уроках в школе получил несколько замечаний. Мой сосед по парте Петька Расторгуев радовался вместе со мной, и кончилось тем, что учительница выставила нас обоих за дверь. И я учился, с первого дня постигал сложные премудрости вождения самолета, рвался, а то и карабкался к своей, ставшей главной в жизни, цели — летать. Доверие Цуранова оправдывал. За несколько месяцев изучил русский язык. Экзамены по теории полета, по матчасти самолета сдал на «хорошо». Зима прошла в трудах и хлопотах. Школа — аэроклуб, аэроклуб — школа... И так изо дня в день. Близилась весна, а вместе с ней — первые полеты. Близились и экзамены в школе — я заканчивал девятый класс. Тяжело жилось нашей семье. Зарплата отца давала возможность более или менее сносно питаться. Посещение кино было для меня настоящим радостным событием. Одет же я был более чем скромно: разбитые башмаки уже не поддавались ремонту, а многочисленные заплаты украшали мои единственные штаны. Надо работать, решил я, и поделился своими мыслями с отцом. Куда там, он и слушать не хотел. — Учись, пока я жив. Что же делать? Посоветовался в школьном комитете комсомола. Оттуда позвонили в районный отдел народного образования. Через несколько дней у меня в руках было направление на работу. «Массовик Дома пионеров» — значилось в моем первом в жизни рабочем документе. Тридцать рублей в месяц казались суммой просто-таки сказочной. Отец не знал, что я ослушался и начал работать. Мать же, когда я принес первую зарплату, даже всплакнула. — Что ты сделал? — шептала она, — отец узнает — беда будет, ругать будет. Что делать станем? — А ты не говори ему. Он не узнает. Мне так хочется купить костюм и ботинки... — Ладно, — сдалась мать. — Будем молчать. Копи себе на костюм. Начались полевые занятия в аэроклубе. Чуть свет собирались мы и ехали на аэродром. Как мы пели, проезжая по пустынным улицам города! Сердца наши были переполнены счастьем! Первый полет. Когда самолет оторвался от земли, я закричат от радости. Инструктор обернулся, что-то произнес одними губами. Я присмирел. Приземлились. — Что видели? — строго обратился ко мне инструктор. — Ничего! — вырвалось у меня. — Болван! — Инструктор круто повернулся и зашагал по полю. А я стоял в полнейшей растерянности. За что? Неужели он не понимает? Неужели забыл свой первый полет? С того дня начались сплошные неприятности. Инструктор почему-то невзлюбил меня, без конца ругал, ругал грубо, как бы нарочно подбирая самые оскорбительные слова. Это убивало. В семье у нас никто никогда не бранился, а тут... Полеты превратились в пытку. С трепетом ждал я момента, когда начинал вращаться винт, и машина выруливала на взлетную полосу. Едва колеса отрывались от земли, в наушниках слышался резкий визгливый голос: — Не лови ворон, чурка. Где аэродром? Ты что, заснул? Я действительно ничего не видел. Слезы обиды, горькой и незаслуженной, застилали глаза. А инструктор продолжал изощряться. Он наслаждался своей безнаказанностью. — Что с тобой? — поинтересовался как-то мой верный друг Петька Расторгуев. — Похудел, мрачный какой-то. Болен, что ли? — Да нет, ничего. — Может, дома что? — не отставал Петька. — Ты скажи, самому легче будет. — Да чего ты пристал! — Чумной, — обиделся друг. — К нему с добром, а он... После очередного полета, едва мы приземлились, к самолету подошел Цуранов. — Товарищ начлет, — обратился к нему инструктор, — считаю Бегельдинова неспособным к полетам. Предлагаю отчислить. Стою рядом, мну в руках шлем и чувствую, как комок слез предательски подкатывается к горлу. Только бы удержаться, думаю, только бы удержаться... — Отчислить, говорите? — пробасил Цуранов. Он наморщил лоб, отошел. Минут тридцать его не было. Потом появился, у летного поля. Позвал меня, кивнул головой. — Садись в кабину, полетишь. Сам сел в кабину для курсанта. Приказал: — Полет по кругу. Пошли. Поборов волнение, я сделал все как надо, по команде взлетел, замкнул круг над аэродромом, посадил самолет. Хотел было вылезти из кабины, но услышал: — Куда? Взлетай. Полет по кругу. Вновь взревел мотор. Вырулил на старт, получил разрешение на взлет. Вот уже под крылом аэродром. Делаю первый разворот -в наушниках тишина. Второй, третий... Молчит Цуранов. Наконец, захожу на посадку. До земли семь метров. Плавно беру ручку на себя и сажаю машину на три точки. Полет окончен. Цуранов молча вылезает из кабины и, не сказав ни слова, уходит. Что ждет меня? Уже перед самым отъездом домой начлет вызвал меня и сказал, что переводит в группу инструктора Карповича. Ура! Значит, я не исключен! Значит, буду летать! Карпович невозмутим. Кажется, ничто на свете не может вывести из равновесия этого человека. Сделали с ним пять полетов, и в один прекрасный день он передал меня командиру звена Бухарбаеву. Еще три полета, и Бухарбаев заявил: — Хорошо. Лети самостоятельно. — Как?! — Лети, малыш. Ты же хорошо летаешь! Смотрю, самолет уже готовят — на переднее сиденье кладут мешок с грузом, равным весу инструктора. Это для того, чтобы не нарушать центровку. Взлетел, сделал круг, сел. Еще раз то же самое и, наконец, третий раз. Подбежали ребята, не спеша подошел Цуранов. Все поздравляют, а я стою и слова не могу сказать. Начлет строго посмотрел на меня, потом вдруг улыбнулся и произнес всего одно слово: — Молодец! А вскоре был праздничный первомайский вечер. Вечер в аэроклубе. Пришел я на него в новом костюме. Помню, боялся сесть — брюки помнутся, боялся прислониться к стене, боялся подойти к буфету. Казалось, что непременно испачкаю костюм, посажу пятно. Рядом стоял Петька — высокий, веселый, раскрасневшийся. Я ему как раз по плечо. Вдруг слышу: — Вот так малыш! Смотрите, девочки, какой сегодня Талгат красивый! Это Таня Хлынова с подругами! — Пойдем танцевать, — тормошит Таня. — Не умею, — покраснел я. — Не может быть, — искренне изумилась она. — Как же так? Не знает Таня, что сегодня — первый праздничный вечер в моей жизни. Не знает она и того, что пришлось мне претерпеть, прежде чем нарядиться в новый костюм. Ежемесячно я приносил домой тайком от отца заработанные деньги. Каждую получку мать давала мне двадцать пять рублей, и я прятал их в свой чемодан. Уже накопилось двести рублей. И тут произошла беда. Вечером возле дома меня встретила мать. По ее лицу я понял, что стряслось нечто страшное. — Отец про деньги узнал, — быстро заговорила она. — Как? — Я сказала. — Зачем? Она пожала плечами. Что делать? Если бы я знал, что можно и нужно делать. Вошли в дом. Отец мрачнее тучи. — Садись, — кивнул он. Я присел на краешек стула, готовый к неприятному разговору. — Где ты взял деньги, Талгат? — строго спросил отец. — Я не могу думать, что мой сын вор. Но он не зарабатывает их. Где же он взял двести рублей? — Отец... — Подожди, Талгат. Я хочу рассказать тебе то, чего ты не знаешь. После ты мне скажешь все. У нас в роду не было нечестных людей. А род у тебя был знатный, известный на всю Сарыарку. Ты должен его знать. У нас, у казахов, говорят: человек, не помнящий, не знающий рода — подобен дереву без корней. Наш род от знатного корня — Агыс, тайпы — Аргын называется. На весь Средний жуз славный. Мы пошли от нашего предка Бигельди. У него было три сына — старший Игенай, средний Нуржан и младший Курман. От него, от Курмана, и пошла твоя, Талгат, родовая ветка: дед Мусабек, твой отец Тусупбек. От него пошли вы, сыновья, Карим и ты, Талгат. Все родичи твои в роду люди серьезные, обстоятельные, работали честно, вели себя достойно. Потому, сын, и с тебя мой строгий спрос о честности и достойности, потому ответь , где взял деньги. Мать не отвечает. Отвечай ты! Я дождался, когда он закончит, затем стал рассказывать. Он слушал, укоризненно качал головой. Однако все обошлось. Отец принял все произошедшее со мной в порядке свершившегося факта. Также безропотно, уже без возражений принял отец и сообщение о зачислении меня в Саратовскую школу военных летчиков. Провожали нас, будущих курсантов, всем клубом, среди провожающих и моя семья. Были объятия, напутствия и даже, у некоторых, слезы. Трудные годы Апрель. В горах еще лежит снег. И вечерами легкий весенний ветер приносит в город его запах. Степь после зимней спячки начинает дышать все глубже и глубже. Красными и желтыми тюльпанами расцвела степь. Красиво... Я думал об этом, стоя у окна вагона. Поезд все шел и шел на север. Давно уже нет гор, а куда ни кинешь взгляд — безбрежная степь. Там, впереди, ждет летная школа, ждут новые друзья. Поэтому неприветливые приаральские пески казались близкими и родными... Саратов. По величественной волжской глади деловито снуют катера, лодки. У причалов стоят пароходы. Я впервые попал за пределы казахской степи, впервые вижу реку шире Чу, и пароходы кажутся мне гигантскими, чуть ли не сказочными. Смотрю во все глаза, впитываю новые впечатления. Прежде всего вижу реку Волгу. Ту самую, о которой восторженно рассказывала учительница Надежда Николаевна, приехавшая во Фрунзе — тогда еще Пишпек — откуда-то из России. Смотрю растерянно и, конечно же, восторженно: эти гиганты пароходы, подъемные краны, здание речного вокзала. И кругом на набережной бесконечно двигающиеся толпы людей. Откуда, куда они все идут, идут... У меня кружится голова, к горлу от удивления или восторга подкатывает какой-то ком. Настроение самое праздничное, хочется петь, с кем-то говорить. Рядом со мной Сергей Чехов — товарищ по аэроклубу. Заговариваю с ним, толкаю его локтем в бок, но Сергей почему-то угрюм и не хочет разделить моих восторгов. Идем строем через город. Он намного больше нашего Фрунзе и, как мне кажется, красивее. Опять заговариваю с Сергеем. — Зелени маловато, — угрюмо ворчит он в ответ. — Зато Волга! — не сдаюсь я. — Наш Иссык-Куль куда шире. Нет, Сергей просто несносный человек. Приходим на территорию школы. Для начала всех нас стригут под нулевку. Признаться, до слез жалко было расставаться с чубом. Но ничего не попишешь, дисциплина есть дисциплина. Начинаются трудовые будни. Осваиваем самолет «Р-5». Это сложнее «У-2», с которым приходилось иметь дело до сих пор. Не без гордости узнаем, что на машинах этой марки Герои Советского Союза Водопьянов, Молоков и Каманин спасали челюскинцев. Первые полеты — и сразу же неприятность. Невольно вспоминаю авиатора с тремя «шпалами», который с сомнением смотрел на мой рост. Действительно, сантиметров пятнадцать не были бы лишними. Это я понимаю, сажусь в самолет: из кабины едва торчит нос. Как быть? Инструктор Титов не то в шутку, не то всерьез предлагает брать с собой подушку. Я принимаю это всерьез и в первый же полет отправляюсь, восседая на кожаной подушечке, изготовленной с помощью Сергея Чехова. Инструктор покачал головой, но не сказал ни слова. Совершили полет по кругу, еще и еще. Подруливаю к месту стоянки, выключаю мотор и вопрошающе смотрю на инструктора. Титов не спеша отстегивает ремни, поворачивается ко мне: — Чувствуется твердая рука. Летчиком будете. Довольный похвалой, выпрыгиваю из кабины и, держа под мышкой подушечку, иду с аэродрома. В неделю — четыре дня полетов и один — изучение материальной части. Мы уже настоящие курсанты — одеты по форме, подтянуты, стараемся держаться солидно и лихо козыряем при встрече старшим по званию. Все хорошо, если бы не командир взвода лейтенант Андреев. Этот немолодой уже человек все время служил в пехоте и буквально влюблен в строевую подготовку. Помню, стоит взвод по стойке «смирно», Андреев не спеша прохаживается, придирчиво осматривает каждого. Неожиданно дает команду: «Кру-гом!» На какое-то мгновение я замешкался и, как любил говорить командир взвода, «нарушил усю симхвонию». Тут же опять: — Кру-гом! Бегельдинов, два шага вперед! Чеканю два шага и застываю, впиваясь глазами в лейтенанта. — Службу не знаете! — резко выкрикивает он. — До учебного корпуса бегом туда обратно — шагом марш! Я еще не успеваю сообразить, что следует делать, как исполнить эту непонятную команду, как за спиной слышу смех. Смеется весь взвод. — Отставить! — кричит Андреев. — Кто смеется в строю? Строй молчит. Стою впереди всех и вижу только разъяренного лейтенанта. — Кто смеялся! Два шага вперед! Слышится дружный топот сапог, и я вновь оказываюсь в строю. Командир взвода ошалелыми глазами смотрит на строй, резко поворачивается и идет к корпусу. Буквально через минуту он возвращается с подполковником — начальником школы. Тот строго смотрит на нас, в тишине раздается его глуховатый голос: — Разойдись! В тот же день взвод собрал политрук. Долго выяснял, что произошло, отчитал нас. Вскоре взводом уже командовал новый офицер. Андреева перевели в хозчасть. А мне с ним довелось еще раз столкнуться. Как-то днем ребята решили полакомиться кислым молоком. Летная школа была в летних лагерях, километрах в двух от небольшой деревни. Собрали деньги, раздобыли десятилитровую флягу. Но кто пойдет за молоком? — Тебе, Талгат, придется сходить, — решили друзья. — Ты самый маленький, незаметно прошмыгнешь. Дело в том, что мы решили не спрашивать разрешения у командира взвода, и поход за молоком превращался, таким образом, в «самоволку». Взял я флягу, зажал в кулаке деньги и отправился в деревню. Купил молоко, без приключений вернулся обратно. Сидим, пьем. Все уже управились, а я еще лакомлюсь. Вспомнил почему-то домашний айран и загрустил. Вдруг слышу: — Ребята, морской закон! Все засмеялись и отскочили в сторону. Смотрю на них и ничего не могу понять. — Какой это морской закон? А такой, объясняют мне, что последний за столом и со стола убирает. Дескать, стола у нас нет, а есть пустая фляга, стало быть, тебе ее мыть и отнести на место. Делать нечего. Закон есть закон. Беру флягу, спускаюсь к речке. Гляжу, пробирается по кустам лейтенант Андреев с ружьем, видно, возвращается с охоты. До сих пор не знаю, чего я вдруг испугался. Бросил флягу и кинулся бежать. — Стой! — кричит сзади Андреев. Я бегу быстрее. — Стой, стрелять буду! Куда там, только свист в ушах. Добежал до огорода и пополз по-пластунски по картошке. А лейтенант бежит, кричит. Дополз я до кустов, вскочил на ноги, думаю: «Куда же дальше бежать?» Андреев уже совсем близко. Кинулся я в самую гущу кустов, а там несколько свиней, собственность лейтенанта Андреева. Он их помоями с кухни откармливал. Свиньи кинулись в разные стороны, ломятся сквозь кусты, трещат ветки. Я забился, залег. Слышу, Андреев бежит уже в другую сторону. Это он по шуму за свиньями ринулся. Кричит, ругается. Когда все стихло, незаметно пробрался я в овраг к ручейку, вымыл флягу, отнес ее и вернулся на территорию школы. Уже к вечеру пошли разговоры о том, что лейтенант Андреев принял свинью за курсанта в «самоволке» и целый час гонялся за ней с ружьем. Кто начал эти разговоры, не знаю. Но смеялся я вместе со всеми. День сменялся днем. Мы хорошо освоили «Р-5». Вскоре начали летать на специальные задания. Вечерами, утомленные, собирались в красном уголке и мечтали о дне, когда получим звания и разъедемся по частям, получим самолеты. Так же прошел и очередной вечер двадцать первого июня. А рано утром узнали о том, что гитлеровская Германия вероломно напала на нашу Родину. Фашистские стервятники уже бомбили Минск, Львов, Одессу. Десятки, сотни заявлений легли на стол начальника школы, подполковника Уткина. Мы не просили, нет, мы требовали, чтобы нас немедленно отправили в действующую армию. Именно немедленно, на любой участок, если нужно, то и в пехоту. Подполковник собрал всех курсантов. — Я понимаю ваш благородный порыв, — сказал он, — и сам я всеми своими мыслями сейчас там. Но армии нужны хорошие летчики. Это ясно? Нужно учиться, учиться, с тем, чтобы вскоре принести Родине максимальную пользу. Начались занятия по уплотненной программе. До поздней ночи возились с самолетами, изучали материальную часть. Затаив дыхание, слушали сводки Совинформбюро. А они становились все тревожнее и тревожнее. Враг кованым сапогом топтал нашу землю, превращал в руины цветущие города и села. Его самолеты господствовали в воздухе, его танки вспарывали нашу оборону. На фронт, на фронт! Эта мысль не давала всем нам покоя. Подошел день выпуска. Но что это? Мне не дают направления! Оставляют в школе инструктором. — Нет! — твердо заявил я подполковнику Уткину. — Ни за что! Тот вначале пытался говорить мягко, убеждал, что не всем же быть на фронте, что нужно думать и о завтрашнем дне. — Нет, нет и нет, — упрямо твердил я. — Отставить разговоры! — вспылил подполковник. — Вы находитесь в армии в военное время. Ясно? Да, все было ясно. Друзья едут на фронт, будут бить врага, а я... Горю моему не было предела. Но времени для печали оставалось не так уж много. В школу непрерывно поступало пополнение, и приходилось долгие часы проводить в воздухе. Так прошло около полутора месяцев. Неожиданно в школу пришло распоряжение — откомандировать несколько человек в бомбардировочное авиационное училище. Через несколько дней я уже был курсантом Оренбургского училища. Тяжелые дни переживала страна. Это чувствовали и мы, курсанты. И голодно, и холодно. Тем сильнее было у нас желание скорее попасть на фронт. Начались полеты на «СБ» — скоростном двухмоторном бомбардировщике. Видно, подготовка у меня была достаточно основательной, потому что вскоре мне присвоили звание ефрейтора и назначили старшиной группы. В группу вошли курсанты, уже имевшие звания пилотов, и мы в рекордный срок — за полтора месяца — освоили технику пилотирования, сдав экзамены на «отлично». «Ну, уж теперь-то наверняка пошлют на фронт», — радостно думал я. Ликовали и мои друзья. Но... Опять это злосчастное «но»! Другие группы еще учились, и нас задержали. Ребята работали на огороде, помогали колхозникам убирать хлеб. Я же получил «назначение» на кухню. Закрепили за мной лохматую лошаденку, подводу с бочкой, изо дня в день с утра до вечера возил я воду. Однажды, восседая на бочке, я увидел, как на территорию училища входит группа новых курсантов. Что это? Знакомое лицо! Да это же Коля Павличенко, мой школьный товарищ! Кубарем скатился с бочки, бросил вожжи и подбежал к другу. Оказалось, что он недавно из Фрунзе, видел моих стариков, говорил с ними. Эта группа — вовсе не курсанты. Их привезли всего на несколько дней. Обмундируют — и на фронт, в пехоту. «Счастливый Николай», — думал я, с ненавистью глядя на апатичного коня, неуклюжую телегу с бочкой. Мы распрощались, пожелали друг другу счастья. Встретиться пришлось через семнадцать лет в Алма-Ате. Николай Павличенко прошел через фронты Отечественной войны, закончил авиационное училище и стал гражданским летчиком. Настал, наконец, день выпуска. Стоим в строю, и один за другим курсанты получают назначения в части. Я, уже сержант, жду не дождусь своей очереди. Нет, не дождался... С группой сержантов меня откомандировали в истребительное училище. «Ничего не попишешь, — думал я, — такова уж служба: все люди воюют, а я так до дня победы и проучусь». Вновь полеты, полеты, полеты и теоретические занятия. Случилось так, что я захворал и несколько дней провел в комнате. Ребята принесли интересную новость: на летном поле стоит новый самолет — «Ильюшин-2». «Какая красота, картинка, — восхищались они, — такого еще не видели». Да, такого самолета не знала история авиации. Помню, как я осматривал его бронированную кабину, пушки и пулеметы, как ощупывал каждую заклепку в корпусе. Это было мое первое знакомство со ставшим затем мне родным «ИЛом». Тут же я узнал его — самолета — биографию. Еще в годы гражданской войны появилась мысль о применении штурмовой авиации против наземных войск противника. И вот в годы Отечественной талантливейший конструктор Сергей Владимирович Ильюшин построил новый штурмовик — уникальную машину, равной которой по боевым качествам не было ни в одной армии мира. В декабре 1941 года, когда страна узнала о разгроме немцев под Москвой, в газетах замелькали сообщения о советских штурмовиках, прозванных гитлеровцами «черной смертью». Полжизни можно отдать, лишь бы сесть за штурвал этого дивного самолета. И настал счастливый день: мы начали изучать «ИЛы». Да, это действительно замечательная машина! Быстрая, послушная и грозная. Теоретическую подготовку прошли основательно. Как нам объяснили инструкторы, самолет «ИЛ-2» — многоцелевая боевая машина, с мощным вооружением. В его арсенале — бомбы, в том числе специальные противотанковые (ПТАБЫ), реактивные ракеты, две пушки, пулеметы. Назначение — выполнять задания, главное — подавлять и уничтожать противника, вражеские стационарные и подвижные крупные и малые цели. И второе, тоже не менее важное — воздушная разведка, установление связи с передовыми наступающими частями, сбрасывание листовок и даже, при необходимости, переброска грузов. И вот уже Ижевск, запасной авиационный полк, где мы должны специализироваться на штурмовиков. Несколько сот пилотов ждут назначений. Нет самолетов и инструкторов. Не сидеть же сложа руки! Создаем бригады и принимаемся огородничать. Сажаем картошку, морковь, свеклу! Проходит лето. Созрели овощи, пожухла картофельная ботва, а назначения все нет. Между собой поругиваем начальство, обвиняем его во всех смертных грехах. Подошла осень, а вместе с ней и пора уборки урожая. Бригада, которой я руковожу, заняла первое место. В качестве премий замполит полка вручает нам по пачке махорки. Дождались! В полк прибыли машины, так полюбившиеся мне «ИЛ-2». Начинается проверка техники пилотирования. Давно уже не чувствовал в руках штурвала, лечу с наслаждением. И снова выпуск, подготовленные, обученные курсанты тут же отправляются на фронт. Меня опять же, как лучшего отличника (я уже клял себя за это, работал бы как все, не высовывался, давно бы на фронте был) послали на переподготовку, теперь уже в Чкаловское училище летчиков истребительной авиации. На всю учебу ушло полтора месяца. Зачеты — и вот теперь уже верный шаг к фронту — запасной полк. Здесь, до поступления требования, тоже учеба. Я опять инструктор. И еще сельскохозяйственные работы. Тут и состоялось то самое, мое первое знакомство с девушкой. Произошло это важное, перевернувшее мою душу событие в казалось бы, совсем не подходящем для этого месте. Хотя, кто знает, кто определил, где они, удобные места для первой встречи восемнадцати-девятнадцатилетних паренька и девушки? Здесь это произошло, на соседнем с подхозом, колхозном поле. Зачем-то меня туда послали? Кажется за какой-то деталью к трактору. Тут я и увидел ее. Она стояла на дорожке у рощи, в розовом, с цветочками, платьице, в босоножках. На голове пестрая шапочка, из-под которой выбивались блестевшие на солнце вьющиеся черные локоны. В одной руке у нее была лопатка, в другой — букетик полевых цветов. Я глянул на нее и замер. Передо мной стояла казашка. Девушка была не смуглая, не скуластая, совсем не типичная, но все равно казашка. Я определил это каким-то внутренним чувством, интуитивно, что ли. Не раздумывая спросил: — Сiз казак, кызы емессiз бе? — Вы не казашка? Она удивленно глянула, улыбнулась, выговорила по-казахски же, старательно, четко произнося слова. — Мен казактын кызымын. — И сорвалась на русский. — А вы казах? — Да, да, я казах. Но вы откуда? Как здесь? — Я уже давно, с папой и мамой. Папа на завод кожевенный приехал. Он инженер, специалист. Когда здесь завод строили, машины ставил. Приехал из Уральска на время и остался. Так и живем. Я закончила школу десятилетку и вот, всем классом, на посевную. Картошку сажаем. А вы? Мы разговорились. Я забыл куда, зачем шел. Стояли, и рассказывали друг другу, мешая казахские и русские слова, о себе, о своих родичах, будто старые знакомые. Я сказал, что летчик, готовлюсь отбыть на фронт. Потом мы спохватились, вспомнили каждый о своем деле. Я проводил ее до стана. — Ой, как это интересно! Летчик! Фронт! — восклицала она. Сообщила. — Я тоже на фронт поеду. Учусь на курсах медсестер. У нас почти все девчонки из класса на этих курсах. Опомнились, представились друг другу уже при расставании. — Меня зовут Талгат, — отрекомендовался я, — Бегельдинов. — А меня — Аня, то есть Айнагуль. «Какое красивое имя!» — восхитился я. Мы договорились встретиться в условном месте вечером. Встреча состоялась. Потом были встречи еще и еще. И вот уже я стал ими, этими встречами, жить. Считать часы, минуты до назначенного времени свидания. Встречались здесь, в лесу, на полянках, до самого ее отъезда. Потом встречались в городе. Вообще, увольнительные в запасном полку давали неохотно и редко. Вырвавшись за ворота, истомленные ожиданием отправки на фронт, молодые летчики шалили: попивали, ввязывались в драки, были и всякие другие ЧП. Однако мне, объявившему командирам, что у меня здесь родственники-казахи, — учитывалась моя выдержанность, дисциплинированность, — увольнительные выдавали. Мы ходили в кино, в театр, а то и просто сидели где-нибудь в парке, скверике, и говорили, говорили. О чем? Наверное, о том, о чем говорят все влюбленные. На какое-то время встречи пришлось прервать. В полк, наконец, поступили долгожданные машины. Да не какие-нибудь, штурмовики-бомбардировщики «ИЛы». Уже достаточно опытный — за два-то года учебы — я чувствовал и мог оценить их скорость — свыше трехсот километров в час, — маневренность, послушность в управлении, мощность доселе невиданного на самолетах, вооружения. Летал на этом самолете с огромным желанием. Готов был не вылезать из его удобной кабины многими часами. Летал но, увы, опять по кругу, в крайнем случае, по маршруту, над мирными полями, селами, поселками, вдали от фронта. А тем временем многие мои сверстники, друзья по пройденным мною авиационным школам, сражались с врагом, били, уничтожали немецко-фашистских захватчиков на земле и в воздухе. Многие — это было известно из писем выпускников школ, уже сложили в тех боях свои головы. Айнагуль при встречах успокаивала: — Ты ведь тоже не бездельничаешь, для фронта же работаешь, сам готовишься. — Утешение было слабое, но хоть немного поднимало настроение. Забывался я во все растущем чувстве привязанности к девушке, конечно, понимал, — это любовь, но почему-то боялся, или же стеснялся признаться самому себе и тем более ей. Хотя где-то в глубине души был уверен во взаимности, видел, читал это в ее глазах, улавливал в словах... в общем, во всем. И вот настал день — был выходной, — когда я обнял ее, поцеловал, сказал: — Я люблю тебя, Айнагуль. Я сильно тебя люблю. Мы сидели в парке одни, на скамейке. Кругом тишина, будто все замерло. Мне казалось, что я слышу стук своего сердца. Она тоже на какое-то время, мгновение замерла и вдруг припала ко мне, обвила шею руками: — Я тоже тебя люблю. Полюбила с первой встречи. А ты не говорил, мучил меня. Ведь я готова была признаться первой. Я, девушка, первой! Это стыдно, но я была готова. И мы опять обнимались, целовались. С того момента наши встречи приносили мне и ей несказанное блаженство. А ожидание свидания превращалось в сплошное мучение. Я вырывался к ней при каждом удобном и каком угодно случае. Встречались часто. Сидели, обнявшись где-нибудь в уголке сада или на берегу речки, и опять говорили обо всем, о разных дорогих нам пустяках. Только войне в разговорах места не было, словно и не гремела она где-то, и я не боевой летчик, ждущий отправки на фронт. Может быть, потому, что знали: именно она, война разлучит нас. Боялись этого и обходили в разговорах. Не говорили и о женитьбе, наверное, по той же причине. Но в тот день, по-обычному проснувшись с мыслью о ней, я вдруг решил: «А при чем тут война? Я люблю ее, она — меня, почему мы не можем соединить наши судьбы? Ведь даже в разлуке, вдали друг от друга, мы будем любить, будем вместе нашими сердцами». С этой мыслью я собрался пойти в штаб за увольнительной. Завтра выходной. И именно в этот момент меня вызвали в дежурку, к телефону. — Срочно вызывает невеста, — сообщил дежурный по части. Вообще летчиков, да и командиров, для частных разговоров к телефону не звали, а тут «невеста!» И просила, как она объяснила, по чрезвычайной необходимости. Я вбежал в дежурку, напуганный. Звонит Айнагуль, это ясно, но почему срочно? При последней встрече мы обо всем договорились, назначили время и место следующей. В чем же дело? И почему сразу «невеста»? Просто так она назваться не смогла бы. Она была взволнована. Я определил это, как только услышал ее голос. — Талгатик, дорогой, милый мой, приезжай, сейчас же, немедленно! Отпросись, убеги, но приезжай! Я должна тебя видеть. Мне нужно сказать, обязательно сказать. — Хорошо, хорошо, — пытался успокоить ее, — но в чем дело? Мы договорились, я приеду и мы увидимся. — Нет, мой дорогой, — перебила она, — не увидимся. Я уезжаю, сегодня в двенадцать ночи. На фронт, в санчасть. Нас, пятерых девочек, мобилизовали, ты понял? Уезжаю! — выкрикнула она. Я все понял. Ноги подкосились. Но взял себя в руки. Через минуту был в кабинете заместителя командира полка, выскочил от него с увольнительной. Через час был у нее, у Айнагуль. Она ждала. В доме одна. Родителей не было. Встретила в дверях, кинулась на грудь, припала ко мне, заплакала. Я обнял, подвел ее к дивану, усадил, стал успокаивать, хотя и сам готов был разрыдаться, так меня ошарашило неожиданное сообщение о предстоящей разлуке. Что она ходила на курсы медсестер — мне было известно, но я не придавал этому никакого значения. В те дни такие курсы кончали многие девушки. Большинство оставалось работать в местных госпиталях, которых было немало в самом городе и окрестностях. Так что ни я, ни она к такому не были готовы. Знал я и то, что разлука в конечном итоге неизбежна, я готовился к ней каждодневно. Но то — я! При этом роль провожающей, как и должно, отводилась ей. Она должна была проводить меня на вокзал, поплакать и ждать, как это делали все девушки, матери, жены. Я так и думал, а тут вышло совсем по-другому. Голова шла кругом, сердце стискивала боль. Я сжимал ее маленькие, нежные руки, прижимал к лицу розовые ладошки. Она успокоилась, вытерла слезы и, отстранив меня, заявила: — Слушай и знай — я люблю тебя и хочу стать твоей женой. Ты слышишь?! Я сама тебе говорю, сама невестой назвалась. — И потупилась, покраснела до корней волос. — И буду твоей женой. После победы, после возвращения с фронта. А до тех пор — ждать, ждать. И любить... А ты как? — и впилась в меня глазами. Я опять схватил ее, покрывая лицо поцелуями, бормотал: — Моя дорогая, любимая, прости, что не сказал первый. Проклятый трус, я боялся, что откажешь. Я люблю тебя и первый, слышишь, первый! — кричал я, — прошу тебя стать моей невестой, женой! Прошу! Мы обнялись. Что-то говорили, перебивая друг друга. Потом она накрыла на стол, принесла бутылку вина, закуску. Выставляла на стол, наверное, все, что было в доме. Сама наполнила бокалы. Я поднялся, провозгласил тост: — За скорую встречу после войны! Мы выпили, а потом сидели на диване, плотно прижавшись друг к другу, сцепившись руками. Вернулись из гостей родители. Поплакали, поохали, огорошенные горестной вестью об отъезде дочери. Айнагуль обнимала их и уверяла, что ничего страшного с ней не будет. Поработает в каком-нибудь прифронтовом госпитале и вернется. Война долгой не будет, наши соберутся с силой и разобьют немцев. И вдруг заявила: — Ата, апа, вы знаете Талгата. Так вот, сообщаю: мы любим друг друга и поженимся, как только вернемся с фронта. — И уже при них обняла, приникла ко мне. И опять слезы, слезы горя и радости. В сборах, в слезах не заметили, как наступила ночь. Отправились провожать ее на вокзал. Шли, ехали и опять обнимались, плакали. Плакали не одни мы, плакал весь город, отправляя на фронт целый эшелон мобилизованных, в их числе и девушек-медсестер. На вокзале я стоял около Айнагуль, совсем молоденькой, как девочка, с длинными черными косами и блестевшими то ли от счастья, то ли от слез, как уголечки, темными глазами и никак не мог прийти в себя от вдруг так внезапно обрушившихся на меня счастья и такого же внезапного горя. Я опять же понимал, что так и должно было быть — война, и все-таки не мог осознать, смириться с жестокой необходимостью разлуки. В душе все перемешалось. Озарившая мою жизнь любовь к этому нежному, безгранично близкому созданию, и тут же — немедленное расставание. И, может быть, может быть, навсегда. Это же вполне вероятно, она отправляется на фронт, не в гости, не в командировку... На фронт! А там не танцы, там убивают... От этой мысли заходилось сердце, я весь леденел, по спине, по всему телу бежали мурашки. Я снова и снова кидался к ней, обнимал, прижимал к себе, словно стараясь защитить, плакал, мешая свои слезы с ее. Прозвенел колокол отправления, отъезжавшие прыгали в вагоны, махали руками провожавшим, а я все держал ее, не в силах расстаться со своей первой любовью, и все говорил, говорил, давал какие-то наставления, просил, молил, приказывал беречь себя, писать. Потом я долго бежал за уходившим вагоном, в дверях которого стояла она, махал руками, кричал: — Береги себя! Пиши! Пиши! На фронт я уехал почти вслед за ней, через две недели. Но письмо получить успел. Вот оно, письмо от любимой, первое. Оно так быстро нашло адресат и теперь в моих руках. Писала она крупным, детским почерком. Ничего особого, тайного в нем нет. Обычное письмо влюбленной, потому я и делюсь им с читателем. «Милый, дорогой. Как я люблю тебя! как мне тебя не хватает, хотя ты со мной, в моей душе, в сердце моем. Ты знаешь, я ведь на войне, на самом фронте, чуть не на передовой, в санбате. Отсюда слышны выстрелы пушек, совсем близко, в лесу рвутся снаряды. Мы принимаем раненых, кругом страдания, кровь, смерть. Я никак не могу к этому привыкнуть. Да и возможна ли такая привычка? Устаю страшно, работаем иногда сутками и все в крови, в криках и стонах. Вырвусь в нашу землянку, в блиндаж, упаду, а перед глазами ты. Ты, мой дорогой, и сразу отступают все ужасы войны, и я счастлива. Мне неудобно перед собой за это — кругом боль, кровь, страдания, а я со своим счастьем, но что я могу сделать, если это так. Да, я счастлива своей любовью. Молюсь, говорю: «О, Аллах, как я тебе благодарна за это чувство, которое ты мне дал, за то, что дал мне тебя! Я счастлива тем, что ты, Талгатик, есть, мой дорогой, что ты мой! Слышишь, Талгатик, милый, ты мой, навсегда, на всю жизнь. И я твоя!» Дальше она писала снова о работе, о медсестрах — подругах, о врачах, какие они самоотверженные, не щадят себя ни в чем. «Недавно нас обстреляли проклятые фашисты, из дальнобойных. Многих раненых убили. Погиб врач, две мои подружки-медсестры». Я читал дорогие строки, прижимал письмо к губам и снова читал. Потом весь вечер писал ответ, подробно и тоже о своей работе, о том что готовлюсь к отправке на фронт. И конечно, о любви, о предстоящей встрече впереди, на которую я так надеялся, верил, что она состоится. Мы ведь всегда во что-нибудь верим, на что-то надеемся, потому что без веры, надежды, нет жизни, тем более любви. Скоро в моей личной летной книжке появилась краткая характеристика: «Техника пилотирования на самолете «ИЛ-2» отличная. Летать любит. В полетах не устает. Трудолюбив. Летных происшествий не имеет. В воздухе спокоен, летает уверенно». Через день издается приказ, в котором фигурируют одиннадцать фамилий, в их числе и моя. Нас, как наиболее подготовленных, оставляют в полку инструкторами. «Ну, уж этому не бывать, — решаем мы. — Ни за что!» Вначале никто нас и слушать не хотел, но нежданно-негаданно в полк прибыла группа инструкторов из аэроклубов — люди в годах, с большим опытом. Мы возликовали. Восемнадцатого декабря 1942 года мы уже были в дороге. Через несколько дней вышли из поезда на Казанском вокзале Москвы. Москва тех трудных лет... Пустынные улицы, витрины магазинов, заставленные щитами, затемнение по ночам. Суровые лица людей, женщины в ватниках и кирзовых сапогах. Такой мне запомнилась столица на долгие военные годы. Недолго пробыл я в Москве. Вместе со старшим сержантом Чепелюком получили назначение в одну часть. На Ленинградском вокзале уселись в поезд, который в те годы называли «пятьсот-веселым» — товарные вагоны, даже без нар, и полнейшая неизвестность, когда куда приедем. Помнится, что поезд часами стоял на разъездах, зато лихо мчал мимо станций. Едем на северо-запад, за Калинин. В пульмановском вагоне — темнота. Стоит холодная «буржуйка». — Сергей, — обращаюсь к Чепелюку, — надо бы дровец раздобыть, а то замерзнем. — С ума спятил, — отвечает он. — Ночь, затемнение, а ты хочешь огонь разводить. Увидят немцы сверху — разбомбят. Все же на первой остановке я выпрыгиваю из вагона и без труда разыскиваю какой-то поломанный штакетник. Растапливаем печурку. Из углов к нам начинают подходить люди. А мы-то думали, что вагон пустой. Фронтовое начало Пока все шло совсем не так, как мне представлялось: слишком уж серо и буднично. Мы рвались на фронт, а приехали, кое-как добравшись от станции на попутных, до каких-то тыловых деревень. Ехали, правда, с фронтовиками, настоящими, с самой линии обороны, с линии огня, но разговоры у них между собой были самые обыденные: молодые офицеры, сержанты — о девчонках, женщинах из соседних сел, о своих с ними похождениях, офицеры постарше, тоже бившиеся о борта грузовиков — о письмах из дома, у кого-то кто-то родился, кто-то умер, кто-то не может связаться с затерявшейся в эвакуации семьей. А о боях, подвигах в сражениях с врагом — никто ни слова, будто и не было вокруг этой самой войны, фронта, к которому мы с другом Чепелюком — ехали, на который рвались. Штаб штурмовой авиационной дивизии расположен в засыпанной снегом деревне с громким греческим названием Андриополь. Между прочим, как мы узнали в дороге, командует дивизией Герой Советского Союза полковник Каманин. Тот самый легендарный летчик, который вел звено «Р-5» на спасение челюскинцев. Он уже был лейтенантом, когда я в трусишках бегал по пишпекским улицам. Сердце замирает от сознания, что буду воевать вместе с таким знаменитым авиатором. Слезли с машины, идем улицей села. Холодно. Натянули пилотки на уши. Ботинки и обмотки — плохая защита от декабрьской стужи. Наконец добрались до штаба, доложили. Офицер посмотрел на нас, прочитал документы. — Замерзли? — почему-то очень строго спросил он. — Никак нет! — в один голос рявкнули мы с Сергеем. — Ладно. Отогрейтесь, а потом идите в Обруб. Это недалеко, через аэродром. Спросите командира полка Митрофанова. Ясно? — Ясно! — Исполняйте! Что исполнять? Греться или идти? Мы решили, что лучше всего скорее добраться до полка. У крыльца толпились летчики. Они разъяснили, где найти штаб полка. Подул холодный ветер, бивший в лицо колючими снежинками. Мы шли, засунув закоченевшие руки в рукава, кое-как натянув на уши пилотки. Заледеневшие ботинки гулко бухали о закаменевшую на холоде, обледеневшую дорогу. И вдруг в морозной тишине — грохот близких взрывов. — Обстрел! Обстрел! Ложись! — истошно заорал Сергей, рванулся в канаву, я за ним. Зарылись лицами в показавшийся горячим снег. Грохот так же внезапно прекратился, а мы все лежали, зарылись в снег, прятали головы. — И чего это вы тут улеглись, братцы? Отдыхаете, что ли? -раздался над нами голос. Мы выпростали головы из снега, над нами летчик офицер. — Или впервые здесь? — Впервые, — с трудом выдавил из себя я, перепуганный. — То-то я вижу, в канаву вас бросило, — усмехнулся офицер. — Только зря шарахались-то. Стреляют зенитки наши. Вон по ним, — ткнул он пальцем в небо. — Немцы? — спросил Чепелюк. — Они самые. Видно, возвращались откуда-то, на нас налетели, да зениток испугались. Вон и ястребки наши. Над лесом, на бреющем серыми молниями промелькнули истребители с ярко выделявшимися на хвостовом оперении красными звездами. — Наши! На фашистов! — воскликнул я. — Отогнали? — А как же, обязательно отогнали. Это им, фашистам, не сорок первый, мы их теперь крепенько бьем и гоняем. Вы-то сами куда направляетесь? Смущенно пряча глаза, мы отряхнулись от снега, объяснили, перебивая друг друга. Офицер показал на светившийся оконцем домик за аэродромом. — Там КП. Штаб полка располагался на окраине тоже утонувшего в снегу села. На обшарпанном крылечке часовой. — Чего вам? — спросил он окинув взглядом двух дрожавших от холода солдатиков в обтрепанных шинелях, ботинках с обмотками и пилотках. Так экипировал нас старшина запасного полка, знавший, что в части обмундируют как положено, а то, что поновей, понадобится для очередного пополнения. — К командиру полка! — пересилив дрожь, как можно увереннее, рявкнул срывающимся баском Сергей Чепелюк, мой напарник по многодневному и многострадальному, в товарных вагонах, путешествию до полка. — Чегой-то к командиру? — еще раз окинул взглядом часовой, но пропустил и проводил до двери в командирскую комнату. Командир полка, как и часовой, глянул на нас недоумевающе: — Это кто же такие? Вперед, вырубив два шага, опять рванулся Чепелюк. — Разрешите доложить, товарищ майор! Старший сержант летчик Сергей Чепелюк прибыл для дальнейшего прохождения службы! — Сержант летчик Талгат Бегельдинов прибыл для прохождения службы! — отрапортовал за ним я. — Ишь ты, летчики, значит. А по виду... Ну, ладно, вид исправим, — усмехнулся командир, шагнул из-за стола и обратился ко мне: — А ты чего маленький такой? Годков-то сколько? — Девятнадцать, двадцатый пошел, — для большей весомости уточнил я. — Ну что же, это ладно, если двадцатый, — кивнул командир. — На «ИЛах» летал? — Летал, товарищ майор. Общий налет — одиннадцать часов двадцать шесть минут. — М-да, не густо. Ну ничего, у нас налетаете. Он расспросил, где учились, посмотрел документы у обоих, подумал и махнул рукой: — В третью эскадрилью пойдете, к старшему лейтенанту Шубину. Желаю успехов! Вышли на улицу, а куда идти — не знаем. Уже совсем стемнело. На счастье, встретили группу летчиков, спросили. Пилоты с интересом посмотрели на наши куцые шинеленки, ботинки, обмотки. Рассказали, как найти командира третьей эскадрильи старшего лейтенанта Шубина. Нашли, вошли в дом и, едва доложили, как из угла комнаты послышался голос: — Чепелюк! Ну, конечно, он. Серега, здорово! Оказалось, что Сергей встретил своего друга еще по довоенным временам. И Чепелюк остался в эскадрилье, а меня ждало разочарование. — Иди в первую эскадрилью к капитану Малову, — напутствовал меня Шубин. — У него летчиков не хватает. Самолеты стоят, может и возьмет. Но и капитану Малову я не приглянулся. Встретил он еще суровее. Сам-то не очень высокий, окинув взглядом меня, поморщился: — Летчиков у меня не хватает, но именно летчиков, сынок, штурмовиков. Усек, сынок? Учить тебя, как говорится, растить, воспитывать некогда. Мне воевать, немцев бить надо. А сунуть тебя в боевую машину и сразу на верную гибель — совесть не позволит. Да и машины жалко, сынок, — помолчав, добавил он. — А с тобой... Мальчик же... И тут я взвился: — Что Вы говорите? Я не мальчик. Мне скоро двадцать. Я же учился. Я летчик!.. Вот мои документы, — совал я сопроводительные. Но командир не взял, отстранил руку. — Ну и хорошо, сынок, ну и ладно, летчик так летчик. Ты вот что, ты иди во вторую, к Пошевальникову, он таких любит, возьмет. Иди, иди, — сказал он и выпроводил за дверь. Это был удар. Я просто растерялся. Такой ситуации даже и в мыслях себе не мог представить. Учился во всех школах от аэроклуба на «отлично», самолеты водил, инструкторы хвалили, сам был инструктором. Считал себя настоящим летчиком, а тут такое... Я присел на запорошенное снегом бревно, переживая обиду. — Я вам докажу, какой я «сынок»! Я летчик! Слышите, вы?! Летчик! — повернулся я к землянке-блиндажу. — Я заставлю вас уважать меня! — скрипел зубами от злости. С трудом отыскал нужный дом. Обмел веником снег с ботинок, обмоток. Открыл дверь и остановился в замешательстве: к кому обращаться? Я был полон решимости драться за свои права и достоинства. В просторной комнате было полно летчиков. Они сидели на больших деревянных нарах, стоявших у стен скамейках. Сидевшие за столом играли в шахматы. В углу широколицый старший сержант, склонившись над баяном, пиликал, видно, разучивал, перебирая потихоньку пальцами кнопки, какую-то мелодию. Четверо сгрудились вокруг стоявшей посередине комнаты железной печурки, на которой была кастрюля с вареной в мундире картошкой. Летчики ели ее, макая в рассыпанную по тарелке соль. На вошедшего никто не обратил внимания, а я не знал, к кому обратиться, на кого излить кипевшую в груди обиду. — Тебе чего? К кому ты? — наконец глянул на меня сидевший у печурки старший сержант. — Мне командира эскадрильи товарища Пошевальникова. — Командир Пошевальников слушает, — повернувшись ко мне, спокойно проговорил старший сержант. — Разрешите доложить! Летчик-штурмовик! — на всю комнату закричал я. — Сержант Бегельдинов, по направлению командира полка, явился для прохождения службы. Пошевальников кивнул головой, улыбнулся. — У нас тут тоже есть в некотором роде летчики, но зачем же так кричать? Глухих у нас, вроде, нет. Он принял протянутые мною бумаги и кивнул: — Раздевайся, летчик, пристраивайся к печке. Вот тебе наше угощение, — протянул картофелину. Отодвинулся, уступая место у печурки. Увидев, что парень не может застывшими деревянными пальцами справиться с картофелиной, взял ее, очистил сам. Подмигнул ободряюще. — Рассыпчатая, вкусная. Ешь! У меня отлегло от сердца, сразу исчезла злость, растворилась обида. Летчики подсунулись ко мне, расспрашивали, откуда я, как там, в тылу, чем живут люди. Я ел горячую картошку, рассказывал. В комнате было тепло, а картошка действительно рассыпчатая и такая вкусная. И все окружавшие меня люди уже нравились мне, особенно сам командир, с виду сильный, коренастый мужик и такой простой, приветливый, с живыми добрыми глазами. Когда я ответил, как мог, на все вопросы летчиков, он подсел ко мне, стал расспрашивать сам. Поинтересовался, откуда я родом, кто мои родители, где живут, регулярно ли я с ними переписываюсь. Даже про девушку стал расспрашивать, успел ли обзавестись, переписываемся ли. Я покраснел, но ответил как можно тверже: — Есть девушка. Хорошая. Пишет. — Ну, добро! И ты ей пиши. Здесь около смерти ходим, только ими, письмами родных да любимых наших, и живем. Потом поинтересовался, как доехал, добирался. Я рассказывал охотно. И про неласковый прием в двух эскадрильях сказал. Командир усмехнулся, похлопал по плечу. — Это ничего, не со зла это. Так, пошутили они. У нас в полку ребята хорошие. Сам увидишь. — И опять об учебе: на каких самолетах летал и, главное, как управлялся с «ИЛом», чем силен, какие за собой чувствует слабинки. В заключение сказал: — Вот чудаки! От такого парня отказались. Останешься у нас. Мы из тебя такого штурмовика сделаем, весь полк о тебе говорить будет. В общем, у нас останешься. Я поблагодарил командира, расхвалил штурмовика «ИЛ». Сказал, что освоился со всеми машинами, на которых обучали от «У-2» до «СБ». Но лучше всего последний, на котором летал — «ИЛ». Об этой машине говорил, захлебываясь от восторга. Заметил — командиру это понравилось. — Да, машина хорошая, — подтвердил он. — Один недостаток — у самолета хвост не защищен, спина летчика ничем не прикрыта. Ты себе это на носу заруби. И помни: в каждом полете изворачивайся, крутись, но хвост машины, свою спину фрицу не подставляй. Они, гады, знают, что спина у тебя не защищена, норовят с хвоста зайти... Иной раз заходят, бьют нас крепко, больно бьют. А ты не давайся, соображай, крутись по-всякому, но не подставляйся. — Это уже не только мне, а всем сгрудившимся у печурки, сидевшим на нарах. — Ты его в лоб, на вираже, как угодно, крутись и помни, ты сильней, ты его в щепки, в щепки можешь, только не подставляйся, — уже кричал он, размахивая руками. Причину такого, необычного для командира возбуждения я узнал в тот же вечер. Увидев на нарах свободное место, хотел забраться на него. Командир остановил. — Подожди, — на плечо легла рука Пошевальникова, — сюда нельзя. Сегодня поспишь на печи с ребятами, а завтра устроим тебя как следует. Потом я узнал, что в тот день хозяин места не вернулся с боевого задания на базу. На его месте не полагалось спать сутки. Кто установил такое правило? Неизвестно, но оно всегда соблюдалось свято. Утром командир приказал переодеть меня. Я облачился в меховой комбинезон, унты, получил планшет. Пошевальников снабдил литературой. Штурман выдал замызганные карты. — Знаю, проверки, экзамены надоели в школах и училищах. У нас без них тоже не обойдешься. Без зачета не полетишь. Садись, зубри. — И добавил кучу инструкций, наставлений. Готовиться было нетрудно. Все вызубрено в школах. Посидел над картами района боевых действий. Это было ново и интересно. Зачет сдавал через два дня штурману же. На вопросы отвечал уверенно, без запинки, начертил карту района боевых действий, дал пояснения. Штурман погонял по наставлениям, инструкциям. Заключил: — Молодец. К полетам допускаю. Возвратившиеся со штурмовок летчики были хмурые. Командир швырнул на нары шлем, планшет, плюхнулся на лавку. Сидел молча. Угрюмо молчали летчики. И сегодня не обошлось без потерь. Вечером помянули товарища минутой молчания, выпили по глотку водки. Потом Пошевальников усадил меня рядом и подробно рассказал о сегодняшнем дне, о том, как под Торопцом погиб товарищ. В просторном штабном блиндаже собрались все летчики. Командир полка майор Митрофанов давал новые боевые задания. — Вторая эскадрилья — на штурмовку колонны мотопехоты, на шоссе. Атаковать артиллерию. Она вот тут, справа, здесь и здесь, — водил он пальцем по карте. Летчики затем разошлись по самолетам. Остались новички. У них сегодня обстоятельное знакомство с аэродромом. Разместился он, растянулся взлетно-посадочными полосами в крепко скованной морозом низине. Самолеты выстроились у начала полосы, в правом углу между деревьями и замаскированными объектами. Неподалеку в пустом квадрате, плотно утоптанном снегом — «пилотская курилка» — здесь они сидели на скамейках и толклись, дежуря. В противоположной стороне летной полосы, в кустах — разбитый немецкий танк, с покосившейся башней, с полустертыми черно-белыми крестами на броне — цель для учебного бомбометания. Сначала ознакомились с самолетами. Прозрачные лучи неяркого, затянутого морозной дымкой зимнего солнца высвечивали их четкие на чистом снежном — снег сыпал всю ночь — насте, темные силуэты. Я с восхищением оглядывал их, касался руками коротких, почти как у истребителя, но мощных крыльев — несущих плоскостей. За время короткого знакомства с «ИЛами» я не уставал восхищаться. Да и как было не восхищаться этими грозными машинами, несущими разрушение и смерть врагу?! Я шел вдоль их ломаного строя, повторяя крепко засевшую в голове, еще в школах, характеристику «летающих танков». Так их успели окрестить в наших наземных войсках. Знал я и то, что созданный в канун войны конструкторской группой Ильюшина, штурмовик — «ИЛ-2» с одетыми в броню мотором и кабиной летчика, сразу заявил о себе, как о принципиально новом боевом самолете, равного которому не имела ни одна армия мира. Эвакуированные с фронта, находившиеся на излечении в госпиталях летчики, обязательно заходившие в летную школу, в запасной полк, с восторгом рассказывали об «Ильюшине». — Машина зверь, — восклицал заявившийся из госпиталя, с рукой на перевязи, молодой летчик-фронтовик. — Вооружение и вправду как у крепости, скорость — до трехсот с лишним. А живучесть как у кошки: плоскости пробиты, изрешечены осколками, пулями, на лохмотьях держится. Гитлер издал приказ, чтобы все находящиеся на месте танки, артиллерия и пулеметы — все должны быть нацелены и стрелять по появляющимся штурмовикам. Такие они у нас «Горбатые»! Их так называют на фронте, штурмовиков, за возвышавшуюся над фюзеляжем кабину. Я смотрел на самолеты и не мог оторвать глаз. На следующий день, с утра командир полка приказал новичкам тренироваться на «ПО-2» и «ЯК-12» несколько дней. Затем инспектор дивизии по технике пилотирования принял зачеты. — Можно пускать на тренировочные полеты на боевом самолете, — заключил он. — Полетишь? — просил меня Митрофанов. — Хоть сейчас, товарищ майор. — Без инструктора? — Да. — А самолет не разобьешь? — Никак нет, не разобью. — Ну, добро. Видишь, вон там стоит самолет? Иди, прими его у механика и прирули к старту. Подошел к «Ильюшину». Весь-то он изрешеченный, весь в заплатках и латках. На стабилизаторе цифра тринадцать. Между прочим, забегая вперед, я должен отметить интересное совпадение. На тринадцатом я первый раз летал на боевое задание. На самолете с таким же номером я закончил войну, летал на Берлин и в Прагу. Чего после этого стоят разговоры о том, что «чертова дюжина» приносит несчастье? Итак, подошел к самолету. Из кабины вылезает механик. Передаю приказ майора. Механик смеется. — На нем никто не летает. — Ничего, я полечу. — А в бога веришь? Номер видал? — Верю и в бога, и в черта. — Смотри, сержант, его зенитки любят. Кто летит — тот новые дыры привозит. — Ладно. От винта! Мотор работает чисто. Молодец, механик! Значит, он не только подтрунивать умеет. Подрулил. Командир полка приказал произвести разбег, но не взлетать. Исполнил. — Один полет по кругу, — говорит Митрофанов и приказывает выложить «Т». Взлетел, набрал высоту. Сердце поет. Еще бы, лечу на боевом самолете! Лечу на фронте! Лечу один! Точно рассчитал и сел на три точки у «Т». Даже сам удивился, как это здорово получилось. Смотрю, командир показывает: еще, мол, один полет. Повторил. Потом еще раз. — Хватит на сегодня, — сказал Митрофанов, когда я в третий раз лихо произвел посадку. Зарулил машину на место. Механик улыбается. А у меня чувство такое, что хочется громко кричать от радости. Вылез из кабины. Иду по аэродрому в комбинезоне, шлеме, унтах, планшет сбоку висит. Сам себе кажусь героем. Митрофанов выстроил всех, кто был в это время на аэродроме, и скомандовал: — Сержант Бегельдинов, два шага вперед! Я сделал два шага и застыл. — За отличный полет по кругу объявляю Вам благодарность. — Служу Советскому Союзу! — А у самого в душе все ликует. Вновь полеты по кругу, потом на фотобомбометание. О нем следует рассказать подробнее. Наш полк стоял в деревне на опушке леса. «Ильюшины» взлетали с замерзшего болота. Бойцы аэродромного обслуживания маскировали их еловыми ветками. Нас с Чепелюком еще не пускали в бой. По утрам мы с завистью провожали в воздух бывалых летчиков. Днем, набрав положенную высоту, вводили свои штурмовики в крутое пике и яростно атаковали полузанесенные снегом танк и пушку. Атаковали, но не стреляли. Роль пушек и пулеметов выполняли фотокамеры. Рассматривая проявленную пленку, командиры судили о результатах наших полетов. Через несколько дней нас начали тренировать строем в составе пары и звена. Это очень важно — уметь строго держаться в строю. Самый памятный день Наконец-то наступил тот самый памятный день. Он остался во всей моей жизни навсегда — семнадцатое февраля 1943 года, когда я услышал долгожданную, заветную команду: — По самолетам! Прозвучала она не так торжественно, как себе представлял, как она, может быть, тысячи раз звучала в моих мечтах там, в оставшихся позади, летных училищах, наверное, еще и в аэроклубе. Командир полка майор Митрофанов отдал ее, как показалось мне, уж слишком по-будничному обыденно, будто посылал нас на уборку картофеля. Нет, не так я представлял свой первый вылет за линию фронта, на штурмовку объектов и живой силы противника... Ну что же, неважно, как произнесена, важно, что отдана: — По самолетам! Я кивнул механику. Тот махнул рукой. Самолет на старте. Здесь уже вся девятка. Ведущий наш комэск Пошевальников, он запрашивает разрешение на взлет. Разговор командира с дежурным у меня в наушниках. Мотор набрал обороты, вошел в ритм. Я подвигал ручкой управления элеронами, погонял мотор на пределах. Пошевальников явно наблюдал за мной, фиксируя каждое движение машины новичка. Он-то сам, наверное, еще бы не дал мне «добро» на боевой вылет, хотя летал я вроде уверенно. Он бы потаскал меня за собой в тренировочных, заставил побросать болванки в разбитый немецкий танк. Но командир полка приказал. В небе зеленая ракета. — Пошли, соколики, — раздается в наушниках громкий и совсем близкий голос Пошевальникова. Теперь по газам. Натужно, на пределе, ревет мотор. Я отпускаю тормоза, самолет бежит по взлетной, набирает скорость. Ручку на себя. Самолет легко отрывается от земли, устремляется вверх, в затянутое жиденькими облаками небо. Ведущий уже за облаками. Он отдает команды командирам звеньев. Я занимаю свое место: строго на расстоянии двух плоскостей справа, на расстоянии двух фюзеляжей позади ведущего звена и, как приказано, лечу, будто привязанный к нему. Внизу, почти совсем рядом, аэродром истребителей. Самолетов не видно, они в маскировке. Несколько машин: один, два, три, четыре — бегут по взлетной, отрываются от нее, ввинчиваются в высоту. Под нами линия фронта. Ломаная линия наших траншей. На противоположной стороне — немцы. И наши и те, отсюда, с высоты тысячи пятисот метров, неразличимы — цвет и форма шинелей кажутся одинаковыми, только поблескивающие на солнце каски чем-то немного отличны, у немцев они вроде темнее и блестят не так ярко. Я смотрю на них, на немцев, и осознаю, что сейчас, в данный момент, я над ними, что их гнусные жизни зависят от меня. В моих руках, мне подвластна крылатая машина, а в ней, в бомбовом отсеке — противопехотные бомбы, реактивные снаряды авиационных катюш, две пушки и пулеметы. И достаточно в эту минуту, на секунду накренить самолет, пронестись над ними бреющим, прижать вделанные в ручки гашетки, кнопки, и вся эта разящая сила обрушится на их головы, пронесется все уничтожающим огненным смерчем. Всесильное могущество над копошащимися подо мной маленькими серыми фигурками немцев окрыляет меня, возвышает в самосознании. Я даже наклоняюсь вперед, стискиваю ручку управления так, словно и вправду готовый бросить самолет вниз, на врага. Но одергиваю себя, прогоняю наваждение. У эскадрильи, значит и у меня, четко определенная задача, цель, к которой ведет комэск. — Тринадцатый! Тринадцатый! Отстаешь. Подтянись! «Тринадцатый!» О, Аллах! Это ведь ко мне! Я тринадцатый, догадываюсь я, вспомнив, что именно эту, будто желтком выведенную цифру, увидел на фюзеляже своего самолета. Я тут же спохватываюсь, кричу: — Команду принял, есть подтянуться! — Забыв о том, что обратной связи с командиром у летчиков нету. Работаю ручками, прибавляю газа и занимаю свое место в треугольнике. Эскадрилья пересекает линию фронта вполне благополучно. Зенитчики противника не успевают открыть огонь. — Волга, Волга, я двести пятый. Цель подо мной. Разрешите атаковать, — раздается в ушах голос ведущего. — Двести пятый, атаковать разрешаю! — Это команда с наблюдательного пункта на переднем крае, на котором находится кто-то из воздушной дивизии, либо корпуса, а может, и тот и другой. Наблюдая за действием группы штурмовиков, они и подают команды. Впереди, по бокам самолетов эскадрильи, белыми одуванчиками вспыхивают взрывы зенитных снарядов. Два-три — целый букет. Кажется, что они уже покрывают все небо. А вот и скорострельные, автоматические немецкие пушки — эрликоны напомнили о себе. Их снаряды летят цепочкой красных шариков, рвутся рядком, пятная небо пунктиром разрывов. В небо раскаленными штыками впиваются светящиеся желтоватые трассы очередей крупнокалиберных пулеметов. Я, обо всем этом знавший пока только по рассказам летчиков, теперь вижу своими глазами. До сих пор, думая о себе, я верил, что в бою не струшу даже в критическую минуту, столкнувшись лицом к лицу со смертью. Даже пытался примерять к себе подвиги героев-пехотинцев, танкистов, летчиков, о которых писали, кричали газеты, прикидывал и был уверен, что сумел бы повторить любой из них. При необходимости в бою не отвернул бы, идя в лобовую атаку, повел бы самолет на таран. В мыслях все вроде выходило. А на деле... Теперь мне кажется, что смертоносные красные шары — снаряды эрликонов, пулеметные трассы — все — в него, только в мой самолет. Даже не в самолет, а в меня. Я стискиваю зубы. В голове звонкими молоточками слова комэска Пошевальникова: «При обстреле зениток бросай машину в разрыв. Помни, дважды в одном месте снаряды не рвутся. Зенитчики почти после каждого выстрела, делают доводку до цели, а она движется. Когда огонь ведут эрликоны, уклоняйся от трасс, они видны». Слова эти засели в моей голове, и я делаю, как учил командир, бросаю самолет в разрывы, отвожу от огненных трасс. Ведущий пикирует к земле. Я — тоже. Самолеты пробивают сгустившуюся облачность. Станция под нами. Навстречу снова разрывы, светящиеся трассы. Я их уже не вижу. В ушах голос ведущего: — Цель подо мною. Сбросить предохранители! Атакую! Я атакую за ним. Вывожу самолет из пике. Ведущий тут же увлекает эскадрилью на второй заход, я вслед за ведущим. И второй боевой вылет я совершил в тот же день. Помню его до мельчайших подробностей. Помню, как тщательно готовился к полету, проверял состояние материальной части, закрыв глаза, вспоминал все ориентиры местности, где придется работать. Волнение снова охватывает меня, когда звучит долгожданная команда: — По самолетам! Самолет ведущего на этот раз штурмана полка Степанова, описал над аэродромом круг, качнул плоскостями и лег на курс, ведя за собой девятку «ИЛов». Следя за приборами на щитке, в то же время не спускал глаз с ведущего, сверял свое место в строю. Скоро ли цель? Шли на небольшой высоте. Быстро промелькнули знакомые ориентиры: сожженная деревушка, изгиб реки. Так же быстро миновали передовую: окопы и траншеи, позиции артиллерийских батарей — своих, а затем и противника. Молчат зенитки врага, бессильные против низко летящих штурмовиков. И все же как медленно тянется время!.. Но вот прозвучал в наушниках шлемофона голос ведущего группы: — Внимание! Приготовиться к атаке... Приготовиться к атаке!.. Первым отбомбился Степанов, следом освободились от бомб и остальные экипажи. Видел я, как на месте их падения мгновенно вырастали внизу столбы черно-багрового дыма. И совсем неожиданно прозвучал голос ведущего группы: — Внимание! Правее и левее нас «Мессершмитты». Вот досада! Самое время повторить заход, ударить по всполошившейся пехоте реактивными снарядами, сбросить на нее из кассет мелкие осколочные, обстрелять из пушек и пулеметов. Снова вывожу самолет из пике и вижу подо мной уцелевший паровоз. Не раздумывая, бросаю самолет на него. Прошил паровоз из пушек. Подо мной грохнуло, над паровозом белое облако пара. Подняв самолет, крутнул головой. В наушниках голос командира: — Тринадцатый, тринадцатый, где ты? Где ты? Вернись в строй! В строй, тринадцатый! — уже кричит он. — Я тринадцатый! Я тринадцатый!. — опять забыв об отсутствии обратной связи, кричу я. — Иду... иду! Оглянулся. Группы нигде не было. Атака на паровоз заняла секунды, но их хватило на то, чтобы командир увел группу. У меня зашлось сердце, закололо в груди. По-честному, в ту минуту я не знал, где аэродром, не соображал, в какую сторону лететь. Руки произвольно двигают ручками, и самолет все еще кружит над станцией, набирая высоту. Снова заговорили уцелевшие зенитки. Теперь они все сосредоточили огонь по одинокому, кружившему на одном месте «ИЛу». Опомнившись, кое-как сориентировался, развернул машину в сторону леса. В нем широкая просека и шоссе, справа речушка. Все это запечатлелось в сознании, когда летел над ними к цели. Знакомые ориентиры прибавили уверенности. Я послал самолет вниз, пошел бреющим над лесом. Летел так, выжимая до предела газ, минуты полторы. И увидел черневшие на фоне очистившегося от облаков неба самолеты эскадрильи. Штурмовики темными крестиками обозначились на фоне морозной голубизны. Группу догнал у аэродрома. Благополучно сел. Зарулил на стоянку. Вылез из кабины и плюхнулся на снег, так меня вымотало. Механик ходил вокруг самолета, что-то бормотал, удивлялся: — Ты гляди, ни одной пробоины! Или не удалась штурмовка? — Удалась, — отдышавшись, подмигнул я. — Штурманул как надо. — Тогда ты, старший сержант, счастливчик. В рубашке родился. Случаются и такие, — заключил механик. На КП меня ждал разнос. Степанов ходил взад-вперед, заложив руки за спину. — Ты что же это, лихач, мать твою!.. Ты как же это посмел? Я что говорил, что приказывал!! А ты отсебятину, на третий заход. Кто разрешил? Кто дал право?! Под арест тебя! Под трибунал! Да ты знаешь, что на нас «Мессеры» летели, а ты без приказа?! Ты знаешь?!. Я стоял ни жив, ни мертв. Сейчас мне было страшнее, чем в моем одиночном полете. Накричавшись, командир заключил: — От полетов отстраняю. Снег чистить с солдатами, на волокуше будешь летать! Потом был разбор вылета. Степанов отошел. А тут еще звонок летнаба из пехотной части: плацдарм для наступления, который расчищала эскадрилья, обеспечен. — Командир корпуса объявляет благодарность! Спасибо, ребята! — хрипела на весь блиндаж телефонная трубка. Наверное поэтому Степанов резко переменил тон, докладывая вошедшему командиру полка. — Как Бегельдинов? — спросил командир. — Хорошо. Держится уверенно. Паровоз одним заходом подбил. — Что ж, добро. Полетите еще раз. Не устали? Я чуть не подпрыгнул от радости. В первый день три боевых вылета! Нет, я положительно родился под счастливой звездой! Тем временем продолжались жестокие бои за Глухую Горушку. По нескольку раз в день летали штурмовать живую силу и технику врага. Рано утром командир эскадрильи Пошевальников повел группу в составе двенадцати самолетов на уничтожение артиллерийских позиций противника. Подлетаем к линии фронта и попадаем под жестокий зенитный огонь: бьет по крайней мере полдюжины батарей. Начинаем маневрировать. Ведущий дает команду: «Приготовиться к атаке!» Включаю механизм бомбосбрасывателя, убираю колпачки от кнопок сбрасывания бомб, реактивных снарядов и от гашеток пушек и пулеметов. Проверяю приборы. Внимательно слежу за действиями ведущего. Разворачиваемся для атаки, и в этот момент мой самолет сильно подбрасывает, будто кто-то ударил его снизу. Мотор начинает работать с перебоями. Ясно: попадание... Тем не менее вхожу в атаку. Мотор работает все хуже и хуже. Выхожу из строя и всеми силами пытаюсь дотянуть до линии фронта, благо, она недалеко. Чувствую, что машина окончательно отказывается слушаться. Но аэродром уже подо мной. Кое-как дотянул, сел — плюхнулся на посадочную и уж не помню как доплелся до КП, что там говорил. Знаю, в душе была тихая радость за эти первые дни, за первые боевые и за мои счастливые посадки. |
|
|