"Революция. Книга 1. Японский городовой" - читать интересную книгу автора (Бурносов Юрий)ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Вместо эпилогаВозле вокзала прямо на тротуаре сидел нищий. Протянув длинные ноги в опорках, он гнусаво, но с большим чувством пел грустную песню: Гумилев остановился, прислушиваясь к необычному припеву и ожидая узнать, чем же закончится печальная история калеки, собравшегося куда-то ехать на подножке поезда, но нищий неожиданно завершил свою песнь и принялся есть. Из котомки он извлек краюху хлеба и луковицу, от которых принялся откусывать по очереди, даже не очистив при том лук. Покачав головой, Гумилев зашагал в сторону моста и неожиданно наткнулся на прохожего. — Прошу прощения, — поспешил сказать Гумилев и поднял глаза. Перед ним был человек восточного типа, может, японец или китаец, а может, туркменец — лет сорока с небольшим, в хорошо сидящем черном пальто с собачьим воротником и в котелке. — Не беспокойтесь, я сам был невнимателен, — учтиво произнес человек без малейшего акцента. Но Гумилев не слушал его. Он чувствовал необычное тепло, разливающееся от нагрудного кармана, в котором неизменно хранился маленький скорпион. Не ускользнуло от его взора и то, с какой быстротой человек сунул руку в карман своего пальто. — Еще раз прошу меня извинить, — повторил Гумилев, глядя в глаза незнакомца. Узкие и холодные, они были разного цвета. — Что вы, не стоит, — Цуда Сандзо на миг приподнял котелок, повернулся и пошел прочь. Он ощущал, как в кармане пальто словно шевелится металлический сверчок, горячий, будто уголек из очага. Такого Цуда не испытывал никогда и не понимал, что же происходит. Жаль, что нет рядом старика, который мог бы, наверное, все объяснить… Но в одном Цуда был уверен: именно встреча с этим русским, у которого желтое измученное лицо, заставило сверчка встрепенуться. — снова заорал нищий, отобедав. Но Гумилев его уже не слушал, а Цуда свистнул извозчика и поехал снимать комнату. Он чувствовал, что в России назревает нечто особенное, и не мог не вернуться сюда вслед за Горьким, который прислушался к ленинскому совету. Пока все было, как и прежде, но Цуда ощущал ЭТО в воздухе, в людском движении, в дымках, поднимающихся над печными трубами, а главное — это чувствовал маленький металлический сверчок. А значит, все это было правдой. Цуда смотрел на пролетающие мимо дома и улицы, думая, что любопытно было бы встретиться с русским императором. Любопытно — но не нужно. Усмирив восстание 1905 года, тот, верно, чувствовал себя сейчас весьма спокойно, и неразумно было бы нарушать это спокойствие. Пусть пребывает в неведении. А визит Цуда может оказаться ненужным толчком к действию… За долгое время отсутствия в России Цуда продолжал изучать русского царя, которого едва не убил в свое время саблей. Он составил для себя вполне ясный портрет Николая Второго: глубоко несчастный государь, который никому не мог импонировать, и его личность не вызывала ни страха, ни почтения. Царь был заурядным человеком со слишком противоречивым характером, страдавшим от двух недостатков, которые его — и в этом Цуда был уверен — скорее всего, и погубят: слишком слабая воля и непостоянство. Николай никому не верил и подозревал каждого. Цуда помнил слова Николая, пересказанные как-то Бадмаеву Распутиным, а Цуда — Бадмаевым: «Для меня существуют честные люди только до двух годов. Как только они достигают трехгодичного возраста, их родители уже радуются, что они умеют лгать. Все люди — лгуны». Вследствие этого и царю никто не верил. Николай во время разговора казался очень внимательным и предупредительным, но никто не мог быть уверенным, что он сдержит свое слово. Очень часто случалось, что приближенные царя должны были заботиться о выполнении данного им слова, так как он сам об этом не заботился. Николай жил в убеждении, что все его обманывают, стараются перехитрить и никто не приходит к нему с правдой. Ему казалось, что его ненавидит даже собственная мать, и постоянная боязнь интриг и козней с ее стороны и со стороны ближайших родственников не оставляла его. Привидение дворцового переворота постоянно носилось перед его глазами. Николай часто высказывал опасение, что его ожидает судьба сербского короля Александра, которого убили вместе с женой и трупы выбросили через окно на улицу. Видно было, что убийство сербского короля произвело на него особое впечатление и наполняло его душу содроганием за свою судьбу. К тому же ходили слухи, что в убийстве Александра — вполне, кстати, заслуженном — принимали участие некие русские! Николай проявлял особый интерес к спиритизму и ко всему сверхъестественному: как только слышал о каком-нибудь предсказателе, спирите или гипнотизере, то в нем сейчас же возникало желание с ним познакомиться. Немало жуликов и сомнительных личностей, при других условиях и мечтать не смевших о том, чтобы их принимал русский император, сравнительно легко получали доступ во дворец. Цуда не понимал, за что Россия наказана таким государем. Но он не собирался ничего ускорять, тем более старик уже давно не появлялся, а значит, все шло так, как и должно идти. К тому же Цуда помнил: попав под дождь, ты можешь извлечь из этого полезный урок. Если дождь начинается неожиданно, ты не хочешь намокнуть, и поэтому бежишь по улице к своему дому. Но, добежав до дома, ты замечаешь, что все равно промок. Если же ты с самого начала решишь не ускорять шаг, ты промокнешь, но зато не будешь суетиться. Так же нужно действовать в других схожих обстоятельствах. Это, разумеется, не относилось к русскому императору, но зато в полной мере относилось к Цуда Сандзо, проживавшему ныне в России с документами на имя крещеного татарина Габидуллы Иллалдинова. Подполковник Рождественский бросил папироску и быстро побежал к ближайшей пролетке. Довольно неучтиво оттолкнув какого-то бородача, он крикнул извозчику: — Гони! Вон за тем экипажем! Извозчик, прекрасно понимая, что за человек сел к нему только что, огрел лошадей. Опасно обогнув тарахтевший по булыжнику автомобиль, они пристроились за означенным экипажем и сбавили скорость. Извозчик, толстый мужик с продувной рожей арестанта и неопрятной бородищей, то и дело косился на пассажира и не удержался, чтобы не спросить: — Кого ловим-то, ваше высокоблагородие? Небось, политический? — Политический, — буркнул Рождественский. Он сразу узнал деятеля РСДРП Джамбалдоржа, пусть даже тот изрядно помолодел в сравнении с фотографиями, имевшимися в Охранном отделении. Джамбалдорж вроде бы скрывался где-то в Европе, а там не то что лицо — надо будет, и срамной уд новый приштопают, были бы денежки. А денежек, как не раз убеждался подполковник, у господ социал-демократов хватало. — Не уясню я никак, что им такое надо, — забухтел извозчик. — Супротив царя-батюшки попереть, это ж что в голове быть должно?! Живется им плохо, что ли, ваше высокоблагородие? Вон, вижу, и в Думе сидят, и везде, в польтах с воротниками, тросточки у них, часы золотые фирмы «Буре» с чапоцками… Мало, что ли? — Значит, мало, — поддержал разговор подполковник. Он не гнушался вот таким общением с извозчиками, половыми, приказчиками и прочей швалью, которая подчас знала больше и соображала лучше, чем многие его подчиненные. — А ты сам-то что бы с ними сделал? — Знамо что — на каторгу. Тут есть которые говорят удавить или, там, расстрелять, но это ж невыгодно. Нагадил — иди работай, чтоб, значитца, государству было от тебя благосостояние. А то дави его да еще закапывай — растрата одна. А коли бог рассудит, то и сам на каторге сдохнет. — Тебя бы, братец, в министры, — хмыкнул Рождественский. Извозчик и в самом деле рассуждал здраво, подполковник и сам прекрасно понимал, что политика императора в отношении его противников слишком уж мягкотела. И угораздило же царскосельскому суслику получить прозвище Кровавый! Даже Иван, и тот был всего-то Грозным… — Так что ж, ваше высокоблагородие, — продолжал извозчик свои рассуждения, — они небось не сами по себе-то воду мутят? Платят им, поди? Точно, платят, вот помяните мое слово. А кто же платит? Германцы, поди? А то и англичане, они могут… Или жиды? Жиды, точно! — И германцы платят, братец, и жиды, и англичане, — сказал подполковник. — Кто дает, у того и берут. — Вишь, аггелы.[22] Я и говорю: на каторгу их. Кайло, лопату, и пущай трудятся, покамест не сдохнут. Извозчик обернулся через плечо, ища одобрения у пассажира. Тем временем шедший впереди экипаж остановился, и монгол Джамбалдорж спрыгнул на мостовую. — Держи, братец! — Рождественский бросил вознице полтинник, дождался, пока Джамбалдорж отойдет чуть подалее, и тоже выбрался наружу. Николай Второй, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский; Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Херсонеса Таврического, Царь Грузинский; Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский; Князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Самогитский, Белостокский, Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; Государь и Великий Князь Новагорода низовския земли, Черниговский, Рязанский, Полотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея северныя страны Повелитель; и Государь Иверския, Карталинския и Кабардинския земли и области Арменския; Черкасских и Горских Князей и иных Наследный Государь и Обладатель, Государь Туркестанский; Наследник Норвежский, Герцог Шлезвиг-Голштейнский, Стормарнский, Дитмарсенский и Ольденбургский и прочая, и прочая, и прочая тем временем пил сельтерскую воду из стакана и изучал представленные ему статистические данные о двадцати годах его правления. При этом он напевал песенку, сочиненную скрипачом Гулеско, в которой распевалось про офицеров царского конвоя, забывших в публичном доме уплатить по счету. Песенка кончалась припевом: «Отдай мне мои три рубля»; царь эту песенку весьма любил. Цифры не могли не радовать. За двадцать лет правления Николая II население империи возросло на пятьдесят миллионов человек, то есть на сорок процентов; естественный прирост населения превысил три миллиона в год. Благодаря росту сельскохозяйственного производства, развитию путей сообщения, целесообразной поставке продовольственной помощи, «голодные годы» в начале XX века уже отошли в прошлое. Неурожай более не означал голода: недород в отдельных местностях покрывался избытком зерна в других губерниях. Урожай хлебных злаков (ржи, пшеницы и ячменя), достигавший в начале царствования в среднем немногим более двух миллиардов пудов, превысил четыре миллиарда. — Удвоилось количество мануфактуры, приходящейся на голову населения: несмотря на то, что производство русской текстильной промышленности увеличилось процентов на сто, ввоз тканей из-за границы также увеличился в несколько раз. Добыча каменного угля увеличивалась непрерывно. Донецкий бассейн, дававший в 1894 году меньше трехсот миллионов пудов, в 1913 давал уже свыше полутора миллиарда, а по всей империи добыча угля за двадцать лет возросла более чем вчетверо. Быстро вырастала металлургическая промышленность. Выплавка чугуна увеличилась за двадцать лет в три с лишним раза; выплавка меди — впятеро; добыча марганцевой руды также в пять раз. Основной капитал главных русских машинных заводов за три года возрос почти вдвое, а общее число рабочих за двадцать лет с двух миллионов приблизилось к пяти. — Кабы эти рабочие да еще и вели себя спокойно, не подстрекаемые социал-демократами и прочими эсерами, — пробормотал Николай. «С 1200 млн в начале царствования бюджет достиг 3,5 миллиарда, — продолжал читать он, иногда делая пометки на полях. — Год за годом сумма поступлений превышала сметные исчисления; государство все время располагало свободной наличностью. За десять лет (1904–1913) превышение обыкновенных доходов над расходами составило свыше двух миллиардов рублей. Золотой запас госбанка с 648 млн (1894 год) возрос до 1604 млн (1914). Бюджет возрастал без введения новых налогов, без повышения старых, отражая рост народного хозяйства…» Особенно Николая радовало то обстоятельство, что русская армия возросла приблизительно в той же пропорции, что и население: нынче она насчитывала тридцать семь корпусов с составом мирного времени почти в полтора миллиона человек. После печальной японской войны армию пришлось основательно реорганизовать. Русский флот, так жестоко пострадавший, возродился к новой жизни, и Николай искренне считал, что в этом была его огромная личная заслуга — по сю пору помнил он, какие баталии приходилось выдерживать в Думе из-за флотских вопросов. Любопытно, будет ли другая война? — Два венца суждены тебе: земной и небесный. Играют самоцветные камни на короне твоей, но слава мира проходит, и померкнут камни на земном венце, сияние же венца небесного пребудет вовеки. Великие скорби и потрясения ждут тебя и страну твою. На краю бездны цветут красивые цветы, но яд их тлетворен: дети рвутся к цветам и падают в бездну, если не слушают отца. Все будут против тебя… Ты принесешь жертву за весь свой народ, как искупитель за его безрассудства. Царь продекламировал эти слова японского отшельника, которые выучил с тех пор наизусть и не раз повторял — только себе, никому более, даже Аликс. Даже доброму, дорогому Григорию он не стал рассказывать об этом, как рассказал о злополучном монголе не то японце. Кружка, взятая у него, до сих пор стояла на столе. При чужих Николай прятал ее в ящик, но, когда оставался один, вынимал снова и порою долго смотрел, словно обычная кружка была расписным блюдечком с наливным яблочком, показывающим неведомое. Надо было еще тогда его убить. Кто бы хватился? Дохлым монголом больше, дохлым монголом меньше… Николай вспомнил обрывок их беседы на выставке в Нижнем, словно прокручиваемый в синематографе. «— Ты скажи-ка, монгол, если уж убивать не станешь, что дальше-то делать? Может, это предначертание, как ты говоришь? Коронация к чертям, французишка этот, Монтебелло, на меня гадом ледяным смотрел… Может, господь меня оставил, а? Может такое быть, монгол? Может, мне отречься? — О чем бы ни шла речь, всегда можно добиться своего. Если ты проявишь решимость, одного твоего слова будет достаточно, чтобы сотрясать небо и землю. Но тщедушный человек не проявляет решимости, и поэтому, сколько бы он ни старался, земля и небо не повинуются его воле». — Если ты проявишь решимость… Великие скорби и потрясения ждут тебя и страну твою… — повторил царь. — А вот выкусите, обезьяны! Где же скорби и потрясения? Он схватил со стола отчет и громко прочитал: — «Протяжение железных дорог, как и телеграфных проводов, более чем удвоилось. Увеличился и речной флот — самый крупный в мире. Пароходов в 1895 году было две тысячи пятьсот тридцать девять, в 1906 — четыре тысячи триста семнадцать!» Видал миндал? Самый крупный в мире! Внезапно Николай осекся, сообразив, что разговаривает то ли с самим собой, то ли с монголом, которого тут вовсе нету и ничего он слышать не может. Отбросив в сторону отчет, листами разлетевшийся по кабинету, царь схватился за свою больную голову. Может, он сходит с ума? Или он давно уже сошел с ума, и ему только кажется, что он управляет государством? А на самом деле сидит в доме для умалишенных, прикованный цепью, на грязном матрасе? Неожиданно вошла Аликс. — Что с тобой, Ники?! — спросила она. — С кем ты разговаривал? Здесь никого нет… Снова этот призрачный монгол?! — Нет, — соврал Николай. — Просто… просто отрабатывал риторику. Я изучил сейчас статистические материалы за последние двадцать лет — Россия поднимается, растет! И в этом, конечно, моя заслуга. — А если бы ты не даровал манифестами Думу и столь ожидаемые свободы, было бы еще лучше. Ну зачем, зачем ты допустил тогда эту слабость?! Царь поежился. Он тоже до сих пор считал, что тогда, в октябре девятьсот пятого, позволил себе недопустимую слабость, когда разрешил Витте разработать манифест. Манифест о свободе, как его называли обычно, содержал три обещания: «1. Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов. 2. Не останавливая предназначенных выборов в Государственную Думу, привлечь теперь же к участию в Думе, по мере возможности, соответствующей кратности остающегося до созыва Думы срока, те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив затем дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку. 3. Установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы и чтобы выборным от народа избранникам обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за законностью действий поставленных от нас властей». Либеральная общественность тогда встретила манифест с огромным ликованием. Цель революции считалась достигнутой, завершилось оформление партии кадетов, возник «Союз 17 октября» и другие партии. Но большевики сразу объявили Октябрьский манифест обманом и призвали все левые силы не признавать его. А большевиков Николай боялся куда сильнее, чем остальных, и потому выходило, что манифест был подписан зря. — Я знаю, о чем ты думаешь, — сказала тем временем Аликс. — О большевиках. И я давно говорила: с ними нужно жестче. Почему не убить этого ужасного Ленина! — Аликс, милая, — пробормотал Николай, — мало ли тебе того, что и так меня зовут Кровавым?! Даже Николай Первый был всего лишь Палкиным… И представь, что случится, если убить Ленина. — «Про него неверно говорят, что он больной, глупый, злой… Он просто обыкновенный гвардейский офицер», — ехидно процитировала в ответ Александра Федоровна. — Но Чехов сказал неверно, любой обыкновенный гвардейский офицер быстро разобрался бы с бунтовщиками. Царь внимательно посмотрел на ее некрасивое лицо. Сейчас он ненавидел ее, как ненавидел во многие моменты жизни, как ненавидел, когда узнал что страшная болезнь — гемофилия — передалась Алексею, его единственному сыну и наследнику, именно по материнской линии… В висках застучало, заныл старый шрам, полученный в Японии, и Николай с трудом подавил желание обхватить голову руками, упасть на диван и завыть в голос — так ему все это надоело. — Я не хочу сейчас об этом разговаривать, — произнес он. Но Аликс не унималась. — Когда же ты поймешь, Ники? Почему ты невнимательно слушаешь Григория? Даже мелочи становятся великими, когда они по воле божией. Они малы сами по себе, но тотчас же делаются великими, когда исполняются ради него, когда ведут к нему и помогают навечно с ним соединиться. Вспомни, как он сказал: «Верный в мале и во мнозе верен есть, и неправедный в мале, и во мнозе неправеден есть». — Я НЕ ХОЧУ СЕЙЧАС ОБ ЭТОМ РАЗГОВАРИВАТЬ! — закричал царь, стискивая голову ладонями. Императрица со страхом посмотрела на него и быстро вышла прочь… Подполковник Рождественский шел следом за монголом. Он помнил, что это весьма хитрая бестия — при задержании убил городового, кавалера двух крестов за японскую войну, и скрылся. Потом всплыл в Швейцарии, контактировал с Ульяновым-Лениным и его супругой, навещал Горького на Капри — это все говорило о довольно высоком его положении в РСДРП — и вот, видите ли, вернулся в родные пенаты. Хотя родные пенаты у него не здесь, а в дикой Монголии, где степь да верблюды. Принес же черт, как будто своих не хватает… Упускать Джамбалдоржа подполковник не собирался. Он прикинул, что постарается взять его в любом случае, хотя противник, видать, опасный. Рождественский многое знал о японских видах рукопашной борьбы, сам кое-что изучил на досуге; точно так и у монголов могли быть свои хитрости. Покойный кавалер Старостин, которому Цуда распорол печень, это хорошо усвоил, только что другим рассказать теперь никак не мог. Монгол тем временем свернул в проулок и стал подниматься по лестнице в «Номера Монтбланк», как гласила довольно аляповатая и облезлая вывеска. То ли у него там встреча, то ли едва приехал и хочет снять себе меблирашку. Черт же с тобой, решил Рождественский, обожду. Он стал возле афишной тумбы так, чтобы хорошо видеть лестницу, и закурил папироску. В кармане лежал браунинг девятый номер, состоявший на вооружении Охранного отделения, но это не успокаивало подполковника. Как назло, вокруг не было ни одного городового, которого можно взять на подмогу или отослать за таковой в участок… Рождественский зябко переступил с ноги на ногу и тяжело вздохнул. Подумать — он, подполковник, бегает по улицам, ловит злоумышленника… А что поделать, коли время таково? Особенно сердило Рождественского, что даже провокаторов к большевикам и прочим анархистам засылать стало невозможно. Особенно тут навредил генерал Джунковский — бывший губернатор Москвы, а нынче командир Отдельного корпуса жандармов и товарищ министра внутренних дел. — Провокацией я считаю такие случаи, когда наши агенты сами участвовали в совершении преступления! Сами устроят типографию, а потом поймают и получают ордена! — кричал Джунковский на подчиненных. Спорить с ним было трудно, ибо Рождественский и сам знал целый ряд подобных случаев, не принимая в них участия только ради сохранения чести. Но сейчас он был беспомощен и рассчитывать мог лишь на себя. — Господи, пронеси, — пробормотал подполковник, бросил папироску и перекрестился. Тотчас же на лестнице появился Джамбалдорж, резво сбежал вниз и пошел далее по проулку. Рождественский последовал за ним, сжав в кармане рукоять браунинга. Так они шли довольно долго, причем монгол даже ни разу не оглянулся — очевидно, не подозревая за собой слежку. Подполковник не раз давил в себе желание закричать: «Стой!», но держался до той поры, пока они не вошли в небольшой тупик, заканчивающийся краснокирпичной стеной. Но крикнуть «Стой» подполковник Рождественский не успел, потому что монгол повернулся к нему и спокойно сказал: — Что вам угодно, милостивый государь? — Вы — большевик Джамбалдорж, — произнес подполковник, извлекая браунинг. — Увольте, меня зовут Габидулла Иллалдинов, — приветливо улыбаясь, возразил монгол. На мгновение Рождественский задумался, а не ошибся ли он в самом деле, но тут же опомнился: — Я — подполковник Рождественский из Охранного отделения. Вы знаете, о чем я говорю. Поднимите руки и подойдите ко мне. Без шуточек, господин Джамбалдорж. Или вам приятнее обращение «товарищ»? — Я не знаю, кто вы такой. Может быть, вы грабитель, — резонно отвечал монгол, не предпринимая никаких действий. — У вас есть выбор? — Рождественский выразительно покачал вверх-вниз стволом пистолета. — К сожалению, нет, — вздохнул монгол и сунул руку в карман пальто. Подполковник выстрелил раз и другой, полагая, что задерживаемый хочет вытащить оружие. С невыразимой тоской на лице Джамбалдорж покачнулся и повалился на бок. Рука его выпросталась из кармана, и что-то маленькое, бренча, покатилось по камням. Не опуская пистолета, Рождественский осторожно подобрался к лежащему и нагнулся, чтобы подобрать оброненную вещицу. Это был маленький металлический сверчок чуть больше настоящего, живого. — Вы не в меня стреляете, подполковник. Вы стреляете в Россию, — едва слышно пробормотал монгол. Лужа темной крови под ним быстро увеличивалась в размерах. Подполковник покачал головой и выстрелил еще раз, прицелившись в голову. Николай не мог знать, что ни к одной стране судьба не будет так жестока, как к России. Ее корабль пойдет ко дну, когда гавань будет уже в виду. Она уже претерпит бурю, когда все обрушится. Все жертвы будут уже принесены, вся работа завершена. Отчаяние и измена овладеют властью, когда задача будет уже выполнена… В марте будущего года царь будет на престоле; Российская империя и русская армия будут держаться, фронт будет обеспечен и победа бесспорна. Разбор тридцати месяцев войны с Германией и Австрией должен будет исправить эти легковесные представления. Силу Российской империи можно будет измерить по ударам, которые она вытерпела, по бедствиям, которые она пережила, по неисчерпаемым силам, которые она развила, и по восстановлению сил, на которое она оказалась способна. В людях талантливых и смелых, людях честолюбивых и гордых духом, отважных и властных недостатка не будет. Но никто не сумеет ответить на те несколько простых вопросов, от которых зависела жизнь и слава России. Но война еще не началась, и никто даже не думал, что она вскорости начнется. Потому император Николай Второй дождался, пока очередной приступ боли отступит, собрал с полу разбросанные листы доклада, сел и записал в своем дневнике. «Все утро с 10 ч. до часа принимал доклады. Завтракал Иоанн. В 3 часа поехал с Ольгой и Татьяной в военный госпиталь и в лазарет Гусарского полка на елку. Гулять совсем не пришлось. Читал весь вечер и отвечал на телеграммы. В 11 1/2 веч. поехали в полковую церковь на новогодний молебен. Благослови, Господи, Россию и нас всех миром, тишиною и благочестием!» — Зря я накричал на Аликс, — тихо сказал сам себе император. Он хотел уже пойти мириться и просить прощения, но тут вошел Распутин. Григорий выглядел уныло — рубаха застегнута неровно, борода спутана, а запах мадеры, исходящий от него, тут же заполнил комнату вместе с запахом пота. — Григорий, дорогой, — обрадовался царь. Распутин прошел мимо, сел на стул и сказал, словно продолжая давно начатый разговор: — А я тебе тут подарочек припас. Ты возьми, не обидь. — Что за подарок? — спросил Николай. — Ты же знаешь, я всегда благодарен тебе за то, что делаешь. — Благодарен, говоришь, а сам не слушаешь. Ну да ладно, — махнул Распутин большой рукой с длинными ногтями. — Вот, бери уж. Николай осторожно принял у Григория подарок — небольшую фигурку кота, сделанную из какого-то металла. Предмет был необычен — от Григория следовало ожидать образок, свечку, просфорку… — Ты на шею-то надень, — так же безразлично прогудел Распутин. — Там бечевка приделана. Да, это было нечто наподобие медальона. Царь аккуратно просунул голову в петлю; когда фигурка закачалась у него на груди, словно легкий озноб передернул плечи Николая. Он отнес это к последнему приступу головной боли и повернулся к Распутину со словами: — Спасибо, Григорий. — Спасибо после скажешь. Носи почаще, сам поймешь, зачем оно. А я, пожалуй, пошел. Устал сильно. Распутин с кряхтением встал и вышел из кабинета. Николай растерянно посмотрел ему вслед, опять поежился из-за мурашек, словно бы разбегавшихся по телу от висящей на груди фигурки. Затем тяжело вздохнул, удивленный странным визитом Григория, и подошел к большому зеркалу. Взглянув на свое отражение, Николай застыл, не в силах двинуться. Глаза у него были разного цвета. |
||
|