"Рисунки на крови" - читать интересную книгу автора (Брайт Поппи)9Воздух в Птичьей стране был золотым, как тягучий сироп, зеленым от процеженного кудзу света, тяжелым от сырости и гнили. Прохладный запах разложения в доме, заброшенном на несколько десятилетий, складывался из многого: черной земли под полом, сухих экскрементов животных, сугробов мертвых насекомых, распадающихся на осколки радужного хитина под поблескивающими гобеленами паутины. В случайных снопах солнечного света, падающего сквозь кружево крыши и растительности, медленно скользили и поворачивались частицы пыли. В каждой из них могла таиться память, которую Тревор сохранял о доме, частица Вселенной, заряженная горем и ужасом прошлых лет. Он нырнул в дом как в омут. Вот она, гостиная: в углу, проданные вместе с домом, плесневеют остовы мерзкого кресла и старого коричневого дивана – оболочка выцветшей, ломкой от времени обшивки натянута на скелет из дерева и проволоки. Дождь падал внутрь через дыры в крыше, и в комнате пахло влажной гнилью и ее грибковыми тайнами. Вот горы ящиков из-под молока, где хранились пластинки. Большинство пластинок исчезло – очевидно, украдены мальчишками, которые решились зайти так далеко, хотя к концу того лета волшебный винил, наверное, покоробился так, будто провел два месяца в духовке на слабом огне. В памяти его мелькнули несколько картинок с обложек альбомов: “Cheap Thrills” Дженис Джоплин с рисунком Р. Крамба, психоделическая голограмма “Satanic Majesties Request” “Роллинг Стоунз”, от которой начинала кружиться голова, если глядеть на нее слишком долго, фотография Сидни Бечета, на которую страшновато было смотреть, поскольку шейные и лицевые мышцы саксофониста были настолько развиты, что сама голова казалась распухшей от базедовой болезни. Вот дверной проем в коридор, где умерла мама. Ее кровь давно уже выцвела до едва различимого узора подтеков и царапин на стене, почти такого же темного, как тени и грязь вокруг. Дерево косяка местами разбито в щепы – это удары молотка пришлись мимо. В двух местах, по обе стороны двери, мамины пальцы впились в стену так, что оставили по себе борозды в штукатурке, – это, наверное, произошло, когда Бобби не промазал. В протоколе вскрытия имелся перечень того, что нашли у нее под ногтями: частицы дерева, штукатурки, кровь ее мужа, кровь ее собственная. Чешуйки кожи Бобби, его волосы. Она боролась с ним как могла. Она умерла почти что в его объятиях. Причина смерти: удары тупым предметом. На теле жертвы обнаружено пятнадцать ран, нанесенных молотком-гвоздодером: пять в голову, три в области груди, семь на руках. Три раны в голову и две в грудь сами по себе могли привести к смертельному исходу, Умирала ли мама тихо? Это довольно долго занимало Тревора. Поначалу она, наверное, боролась с Бобби в молчании, порожденном отчаянием, не желая будить мальчиков и пугать их очередной ссорой. Но, осознав, что Бобби намерен причинить вред и им, думал Тревор, она, должно быть, начала кричать. Она попыталась бы задержать Бобби достаточно долго, чтобы дать им время выбраться из дому. И травмы, нанесенные перед смертью: семь сломанных пальцев, раздробленные ключица и берцовая кость, три сломанных ребра, молоток вошел ей в грудь так глубоко, что проник в грудную полость. Могла ли она не издать ни звука за все это время? Тревор полагал, что нет. Его, вероятно, ничто не разбудило бы той ночью. Он помнил горький на вкус грейпфрутовый сок, который дал ему перед сном Бобби, тупую тяжесть в голове на следующее утро. И в примечании в его деле в интернате говорилось, что, когда его привезли в больницу, в крови у него был обнаружен секонал. Бобби дал ему снотворное, что означало, что он спланировал убийства. Но планировал ли он оставить Тревора в живых и потому дал ему снотворное? Или он дал снотворное обоим сыновьям, намереваясь убить их обоих, а потом по какой-то причине передумал? А Диди? Видел ли Диди приближающуюся смерть? Он обнаружил Диди свернувшимся в калачик, размозженная голова глубоко зарылась в подушку, словно Бобби убил младшего сына, пока тот спал. Но если Бобби не дал секонал и ему, как мог Диди не проснуться от предсмертных хрипов матери? Бобби мог убить его, когда тот сидел в кровати – или прятался под одеялом, – а потом уложил тело в позу мирного сна, будто пытался оправдаться. Фредерик Д. Мак-Ги, почтовый ящик 17, Дорога Скрипок. Мужского пола, белый, 3 года, 2 фута 6 дюймов, 25 фунтов, волосы светлые, глаза карие. Род занятий: нет. Причина смерти: удар тупым предметом. На теле жертвы обнаружено двадцать две раны, все в области головы и шеи. Мозг и череп полностью уничтожены… Тревор воображал себе глаза Диди в тот момент, когда опускался молоток. Зажмурив глаза, он ударил основанием ладони в дверной косяк. Дождь пылинок. Боль в руке – левой руке, разумеется, он ничего не ударял рисовальной рукой, – заставила образ Диди поблекнуть. В дальнем углу гостиной внезапно зашелестела, разорвалась смятая газета,. От этого резкого звука в безмолвии комнаты у Тревора едва не остановилось сердце. Отвернувшись от дверного проема, он подошел к газете, ткнул ее носком кеда. Здесь не было ни мыши, ни насекомого, ничего, что могло пошевелить газету, не говоря уже о том, чтобы порвать ее. Подобрав старую страницу, Тревор разгладил ее и… в глаза ему бросился заголовок “Я ДОЛЖЕН БЫЛ ЭТО СДЕЛАТЬ”, ЗАЯВЛЯЕТ УБИЙЦА”; слово “убийца” ровненько разорвалось пополам. Тревор принялся внимательно изучать газетную полосу. Это оказалась “Новости и наблюдатель” из Рейли за 6 октября 1986 года, много лет спустя того дня, когда он покинул Потерянную Милю. В передовице рассказывалось о человеке из Коринфа, который сделал аборт своей беременной жене с помощью 30,06 калибра, выпустив шестнадцать зарядов ей в живот. Даже чрево матери не защитит детей от отцов. Тревор представил себе шипение, с каким раскаленный металл вгрызается в несформировавшуюся плоть эмбриона, резкую вонь крови, подернутую порохом фейерверков. Но Бобби, убив семью, интервью не давал, во всяком случае, на этом свете. Тревор представил себе первую полосу “Адской ежедневной”, напечатанную на асбесте, и тем не менее опаленную по краям: побитое лицо Бобби с расширенными глазами на крупнозернистой черно-белой фотографии. И заголовок был бы – какой? “ЕЩЕ ОДИН НЕВРОТИК УБИВАЕТ СЕМЬЮ, ПОТОМ СЕБЯ; ОДИН РЕБЕНОК ОСТАВЛЕН В ЖИВЫХ” “МЫ ЕЩЕ ДО НЕГО ДОБЕРЕМСЯ”, – ГОВОРИТ ДЬЯВОЛ”. Младшие демоны зевают над дымящимися кружками горького черного кофе с серой, лениво просматривая новости, но не останавливаясь ни на чем, – обычный день в аду. Тревор чувствовал, как дом затягивает его, наводняет его мозг образами и символами, пока он не переполняется ими, словно кувшин какой-то темной жидкостью. В венах его звенел кофеин. Уронив газету, он медленно прошел в дверной проем, испачканный кровью его матери, мимо кухни по левую руку и дальше по коридору, склонив голову и прислушиваясь к каждой комнате, мимо которой проходил, пытаясь заглянуть в каждую приотворенную дверь. Справа по коридору – спальня родителей, за ней – студия Бобби. Слева – комната Диди, потом Тревора, а за ней – крохотная ванная, в которой нашел свой конец Бобби. Тревор помнил, как стоял здесь раньше. Стоял, глядя, как проникающий в комнаты полуденный свет падает косыми золотыми снопами на пол коридора, стоял и спрашивал себя, сможет ли он когда-нибудь рисовать так хорошо, чтобы уловить этот свет на бумаге. Теперь он мог. Но свет был иным, теперь он был каким-то замутненным, с зеленоватой примесью. Мгновение спустя Тревор сообразил, что дело, наверное, в кудзу, затянувшем окна комнат, – это широкие листья винограда преломляют солнечный свет. Он двинулся дальше по коридору, ведя рукой по стене в подтеках воды. Справа – студия. Слева – ванная. Ад и чистилище Бобби. Или это было наоборот? Тревор решил, что и это, в частности, он приехал сюда узнать. Поглядев влево, он увидел слабый отблеск света на грязном фаянсе унитаза, погнутый карниз для занавески душа над черным провалом ванны. Сколько еще часов до того момента, когда Бобби завязал веревку и шагнул с края ванны? Сколько еще часов до двадцатой годовщины перелома его шеи? Взгляд Тревора скользнул по стенам с облетевшей краской, по темному прямоугольнику зеркала, нашел место между раковиной и унитазом, куда он втиснул тогда свое пятилетнее тело. Интересно, уместится ли он там теперь? И что он увидит, если ему это удастся? И все же он развернулся и вошел в студию. Два больших окна уцелели, и в комнате было пыльно, но довольно чисто. Тревор обмахнул наклонную поверхность чертежного стола Бобби. Привыкнув к своему столу в интернате, он предпочитал рисовать на горизонтальной поверхности, но этот складной стол был частью,из того немногого, что Бобби не продал или не снес на помойку, когда они покидали Остин. На столе сохранились кляксы его чернил, порезы и шрамы от его бритвы, пятна его пота, въевшегося в зерно дерева, быть может, и его слезы. Его тайны. И возможно, его кошмары. Тревор устроился на обрезанном барном табурете, на котором сидел обычно Бобби. Табурет, как всегда, покачнулся, но выдержал. Даже несмотря на закрывающие окна виноград и высокую траву, освещение здесь было хорошим, хотя часть приколотых к стене рисунков терялась в тенях. Ему не хотелось смотреть на них прямо сейчас; пока ему хватало того, что он и так чувствовал, сидя на месте Бобби. Вынув из рюкзака собственные карандаши и блокнот, Тревор разложил их на столе и пролистнул страницы до того места, где начал рассказ, над которым работал на кладбище. История о том, как Птица и Уолтер Браун попали в тюрьму в Джексоне, Миссисипи, за то, что однажды прекрасной летней ночью разговаривали на застекленной веранде. Свернув левую руку над блокнотом, наклонившись над столом так низко, что светлые волосы занавесили худое решительное лицо, Тревор рисовал часа три. Когда он поднял голову, комната тонула в синих тенях. Он сообразил, что уже минут десять как едва различает страницу перед собой. Увидев старую лампу-гуся Бобби, которая все еще держалась на прищепке на краю стола, Тревор машинально протянул руку и нажал на кнопку. Комнату залил резкий и яркий электрический свет, от сжимавших карандаш пальцев Тревора по выщербленному столу побежали паучьи тени. Транс рисования рухнул. Тревор оттолкнулся от стола, едва не перевернув табурет. Только страх помог ему удержать равновесие. Только бы не оказаться на спине на полу в этой комнате. Его взгляд прошелся по потолку, по потемневшим окнам, остановился на коричневом шнуре, змеящемся от основания лампы к розетке у самого пола. Лампа была подключена. Но как могли проводка, сама лампочка протянуть эти двадцать лет? И если уж задавать дурацкие вопросы, откуда здесь, черт его побери, электричество? Может, его так и не отключили; скажем, если какой-нибудь компьютер или что там еще пропустил их так и не оплаченный счет. Тревор не доверял всем моторам и механическим системам, но в особенности – компьютерам: их внутренности представлялись ему какой-то серебряной, зловещей и невероятно замысловатой картиной Гигера. Но Тревор не верил, что электричество может двадцать лет оставаться включенным и что никто этого не заметит или что дом не загорится. Если отбросить невозможное, что останется? Невероятное, странное, но правда. Сверхъестественное, если хотите -сверхъестественное: за пределами границ повседневного опыта, но возможное там, где эти границы никогда не были определены. Поудобнее устроившись на табурете, Тревор поднял глаза на стену, на приколотые к ней рисунки – все как один на листах из блокнота, пожелтевших от времени и заворачивающихся по краям. Чернила с большинства из них осыпались, оставив слабые, почти неразборчивые царапины пера или графита. Но один, тот, на котором остановился взгляд Тревора, был достаточно четким. Это был последний сделанный Бобби рисунок Розены, которую он так часто рисовал: физиогномические штудии, лица в обрамлении каскада волос, с нежным ртом и большими блестящими глазами; чувственные фантазии ню, обретшие плоть; длинные изящные пальцы, будто быстрые наброски птиц в полете. Но на этом Розена раскинулась в дверном проеме, ведущем в коридор: голова откинута назад, лицо размозжено. За исключением незначительных различий в стиле – штриховка Бобби была тяжелее и свет, падающий на волосы, ему удавалось уловить так, что сами волосы казались почти влажными – рисунок был идентичен тому,что Тревор нарисовал в своем блокноте в “грейхаунде” по пути в Потерянную Милю. Тревор глядел па поблекшую картинку, время от времени кивая, – он уже даже не удивлялся. Или у Бобби было видение – прежде чем убить ее, он знал, как Розена будет выглядеть в смерти, – или он достал блокнот и нарисовал ее мертвое тело, прежде чем пошел в ванную вешаться. Может быть, где-то здесь есть и рисунок мертвого Диди. Тревор сам нарисовал такой сегодня – еще даже не успев окончательно проснуться, выныривая из того сна не-рисования. Но теперь, когда он был здесь, на том самом месте, где сидел во сне, он все еще мог рисовать. Он сжал зубы, глаза его потемнели. Хотя он того не знал, он выглядел как человек, который устоял под градом ударов, но теперь готов дать сдачи. Тут взгляд Тревора упал на его собственный блокнот: и он впервые увидел, действительно увидел, что сам только что нарисовал, и от решимости не осталось и следа. Рот у него открылся; горло до боли перехватило, на глазах выступили слезы. Кофеин и адреналин кипели в его венах, заставляя сердце бильярдным шаром метаться в груди. Он едва помнил, как это рисовал. У его рассказа был совсем другой сюжет. Предполагалось, что копы появятся с дубинками наперевес, зададут Птице и Брауну взбучку, а потом потащат их в тюрьму – с парой синяков и разбитыми головами. Вот что должно было произойти. Но в этой версии избиением дело не кончилось. Тут были крупные планы деревянных палок, ударяющих по головам, кожи., рвущейся и заворачивающейся от краев ран, паводок крови, вырывающийся из ноздри, глаз, разбитый в бесформенную массу посреди вздувшихся тканей, брызги выломанных зубов будто щепы слоновой кости на темном бархате. Внизу финальной страницы Птица и Браун свернулись на земле – словно загнанные и убитые ради шкур звери, плавающие в растекающейся луже крови. Запекшаяся кровь была дана плотной штриховкой и выглядела блестящей, почти мокрой. Тревор не помнил, чтобы он так рисовал. Дом и то, что жило здесь, что бы оно там ни было, покрыло его замысел пеленой кошмара, загипнотизировало его руку, испортило его сюжет. Или не испортило? Правдивая история, которую собирался рассказать Тревор, должна была воздействовать исподволь. Возможно, перед ним нечто более броское, более странное и в конечном итоге – гораздо более запоминающееся. Он вообразил себе финал этой версии. Копы осознают, что убили музыкантов, и тайком исчезают, решив, что смогут списать убийство на разборки между ниггерами. Но чего долго не мог понять белый человек: бедность не означает глупость. Черные люди Джексона способны прочесть смерть своих героев как горькую книгу, переплетенную в темную кожу, которая написана пролитой из ненависти кровью. Джексон не так уж далеко от Нового Орлеана, колыбели мрачных религий и знания трав из Африки, с Гаити, из сердца луизианских болот… И у знания свои пути… Тревор представил себе, как вновь встают тела Птицы и Брауна – нечетко видя раздавленными глазами, туго соображая растоптанными мозгами. Это будут пустые оболочки, лишенные музыки, лишенные жизни. Но, как всякие порядочные зомби, они отыщут своих убийц. И они будут не одиноки… Перед его внутренним взором возник полностраничный финальный кадр. Копы распяты в огне посреди газонов у собственных домов. Прибиты к крестам в огненном аду. Их почерневшие вопящие силуэты отчетливо видны на фоне насыщенной текстуры пламени. Это вполне в духе прямолинейных моралистичных “ЭС Комикс”. Но он не станет делать заливок чернилами; он сделает его исключительно в карандаше – с тщательными тенями, штриховкой и гравировкой пунктиром, и это будет красиво. Он продаст этот убойный рассказ, пошлет его туда, где его смогут должным образом напечатать. В “Кам” или в “Таbоо”. Он любил “Таbоо”, нерегулярно выходящую антологию прекрасно прорисованных, с любовью напечатанных странных и извращенных комиксов, где черно-белые в основном истории перемежались несколькими страницами цветных – изысканных, броских и выбивающих из колеи. Все – от картин с увечьями Джо Коулмена до многочисленных замысловатых соавторских работ Алана Мура появлялось на ее страницах, напечатанных на отличной тяжелой бумаге. Решительно сжав челюсти, Тревор снова склонился над блокнотом. Но теперь в его лице была скорее сила, чем жесткость. ЕСЛИ все выйдет так, как нужно, это будет лучшее, что он когда-либо нарисовал. Он рисовал еще около четырех часов в резком электрическом свете, пока веки его не стали тяжелыми, а в глаза будто насыпали песку, пока его пальцы не затекли на карандаше. Потом он сложил руки на столешнице, примостил на них голову и без малейшего усилия заснул. В какой-то момент лампа-гусь отключилась, оставив его в темноте, прерываемой лишь дрожащим, переменчивым лунным светом, проникающим в окно через кудзу и двадцать лет пыли. В ту ночь Тревор снов не видел. |
||
|