"Сдача и гибель советского интеллигента, Юрий Олеша" - читать интересную книгу автора (Белинков Аркадий Викторович)

ЦВЕТОК, САДОВНИК, УЗНИК И КАМЕНЩИК

После "Зависти" Юрия Олешу ругали долго и дружно, и от души желали ему всяческих благ.

Один замечательный негодяй - известный советский критик Корнелий Зелинский даже "видел Олешу во сне"1.

Критику снилось: что именно надлежит предпринять, чтобы Олеша начал, в конце концов, писать, как следует.

Ему желали добра. И только добра.

Несмотря на таких авторитетных защитников "Зависти", как Ермилов и Эльсберг, критики все же не безоговорочно восхищались романом. Но Ермилов и Эльсберг - два самых популярных в ту отдаленную эпоху стукача - были, конечно, умнее, прогрессивнее и дальновиднее.

В этом смысле даже такой необыкновенно чуткий, хорошо осведомленный, умный и прогрес-сивный, но, увы, менее дальновидный критик, как Корнелий Зелинский, стоял, несомненно, на более отсталых позициях. Несмотря на это, он старался помочь как мог, и часто ему это действительно удавалось. Особенно там, где возникали сложнейшие вопросы социологии, философии и поэтики. Автор "Змеи в букете" старался объяснить Юрию Олеше, что "метафора может быть пролетарской, но может быть и буржуазной"2, и настойчиво убеждал брать пролетарскую.

1 Корнелий Зелинский. Змея в букете, или О сущности попутничества. В кн.: Критические письма. М., 1932, с. 127.

2 Там же, с. 136.

Юрий Олеша сначала отказывался.

Он хотел писать так, как писал "Зависть", не выбирая.

Как протянутые тоскующие руки тянутся к "Зависти" рассказы, собранные в книге "Вишневая косточка".

Роман не был исчерпан, потому что взаимоотношения интеллигенции и послереволюционного государства были сложны и драматичны, и эти взаимоотношения еще не очень пытались представить в виде пасторали, полной грации и изящества.

Еще не пришел грозный год великого перелома, еще только начиналось массовое уничтожение людей, еще только забрезжили в зарозовевшей заре сверкающие вершины великого ума, но уже с этих вершин с нарастающим свистом стали съезжать деятели в крепких челюстях, готовые уничто-жить все, что считали ужасно вредным и страшно опасным, и торопящиеся затопить страну, недавно пережившую революцию и гражданскую войну, лопающимися, хлопающими фразами о безудержных успехах, безостановочных ликованиях, необыкновенных завоеваниях, невиданных свершениях, невидимых урожаях и несравненных триумфах. Но они еще только спускались с сияющих и льдистых вершин в темные низменности отечественной истории, и до прихода основных сил еще можно было серьезно думать, и даже говорить и писать о том, что в стране, пережившей революцию и гражданскую войну, победители уничтожают побежденных, подавляет-ся общественная оппозиция и что между художником и государством идет глухая, а иногда и открытая борьба.

Формула "интеллигенция и революция" подразумевает близость интеллигенции революции и враждебность ее государству, против которого направлена революция. В послереволюционном государстве старое значение формулы должно потерять смысл, потому что между интеллигенцией и государством должны быть исключены враждебные взаимоотношения.

В таком случае после победы революции те взаимоотношения, которые создает концепция "интеллигенция и революция", должны исчезнуть.

И действительно, когда революция завершилась и послереволюционное государство оконча-тельно приобрело форму диктатуры пролетариата, то есть, когда заканчивался нэп и начинались индустриализация и коллективизация страны, тема интеллигенции и революции прекратила свое существование. Завершилась одна из важнейших и драматичнейших эпох в истории русской общественной жизни. Отличие этой эпохи от последующей заключалось в том, что в эти годы интеллигенция еще имела строго определенное положение и позицию: между интеллигенцией и революцией шел спор, и интеллигенция была стороной в споре.

Но судьбу интеллигенции определил не нэп и его завершение. Влияние социологии, филосо-фии и быта нэпа имело чрезвычайное значение, но было несравненно менее важным, чем события последующих лет: победа над оппозицией во внутрипартийной борьбе, индустриализация и коллективизация, концентрация власти, безоговорочная диктатура государства, уничтожение демократии, разгул террора, господство тирании.

Медленно поворачивается десятилетие в книгах Юрия Олеши.

После "Зависти" Олеша еще продолжает писать, полагая, что у него осталось что-то вроде концепции и надежды.

Вероятно, он еще не все понимал. По-видимому, с ним случилось нечто похожее на то, что в свое время произошло с матросом в киплинговском рассказе.

Матрос сорвался с реи и упал за борт. Плыли акулы. Белая акула откусила матросу ноги. Его подняли на палубу. Подпрыгивая на обрубках, матрос приблизился к капитану и доложил.

Он думал, что ничего не произошло.

Он упал, обливаясь кровью, не закончив рапорта.

Юрий Олеша еще продолжал писать, стараясь не думать о том, что с ним произошло нечто непоправимое. Он торопился, потому что пока можно было делать вид, будто ничего особенного не произошло, и можно было с достоинством отступать на вполне приличные позиции.

Из двух тем - интеллигенция и революция и интеллигенция и послереволюционное государство, - определивших борьбу Юрия Олеши, первая к началу 30-х годов оказалась исчерпанной, а вторая (как ее представлял писатель) не вполне желательной.

Еще возможный в эпоху "Зависти" конфликт поэта и общества (или, по крайней мере, возмож-ность говорить о нем) становился также все более нежелательным. Лучше было писать не о нем, а о чем-нибудь другом. Читатели и особенно критики, которые созданы специально для того, чтобы точно формулировать, что именно необходимо читателям, все время настойчиво говорили об этом.

Как и роман, рассказы "Вишневой косточки" построены на борьбе старой и новой эпох, и эта борьба, как и в романе, ведется в сфере моральных категорий и в сфере человеческих чувств.

Но, в отличие от "Зависти", где один человек был носителем чувств старой эпохи, а другой человек носителем чувств новой и между этими людьми шла борьба, в рассказах "Вишневой косточки" чувства старой и новой эпох совмещаются в одном человеке. Юрий Олеша сдался еще раз. Вместо борьбы государства и общества оставались лишь внутренние противоречия в душе отрицательного героя, который хочет (и скоро станет) положительным.

Юрий Олеша, принадлежа к интеллигентному сословию, хорошо знает, что такое внутренние противоречия.

Сразу же после "Зависти" он пишет рассказ "Человеческий материал", в котором до того, как наладить внутреннюю борьбу своих героев, говорит о том, как тяжело пережил ее сам.

"Я хватаю в себе самого себя, хватаю за горло того меня, которому вдруг хочется повернуться и вытянуть руки к прошлому. .. - заявляет писатель. - Я хочу задавить в себе второе "я", третье и все "я", которые выползают из прошлого".

В этом признании было пророческое забегание вперед, ибо желание схватить за горло, зада-вить в себе "я" и другие части организма даже опередило аналогичную потребность Народного комиссариата внутренних дел СССР.

Произведения, написанные после "Зависти", становились все безнадежней.

Все быстрей и все неотвратимей отмирают чувства, вещи, частицы мира, плоти.

"С каждым днем количество вещей уменьшалось... Сперва количество вещей уменьшалось по периферии, далеко от него, - затем уменьшение стало приближаться все скорее к центру, к нему, к сердцу - во двор, в дом, в коридор, в комнату... Исчезли страны, Америка, возможность быть красивым или богатым, семья..."

"Так создается одиночество - навсегда, одинокая судьба, удел человеку оставаться одиноким везде и во всем".

"Я очень стар... мне тридцать один год..."

Идут годы, меняется время; что-то происходит не то с возрастом человека, не то со временем. Олеша думает, что с возрастом.

Незначительными и ничтожными становятся люди в зрелости. Но какими тонкими были они в детстве, какой сложной была система души маленького человека, как много он знал, сколь многим интересовался, сколь малым из житейских забот был занят.

Умен, интересен и своеобразен маленький герой рассказа "Лиомпа".

"...мальчик действовал совершенно по-взрослому, больше того, он действовал так, как может действовать только некоторое количество взрослых: он действовал в полном согласии с наукой".

Вот во что превратился герой рассказа "Цепь":

"Посмотри на меня, так недалеко удалился я от тебя, - и уже, смотри: я набряк, переполнил-ся... Смотри, как мне трудно бежать..."

Рассказы "Вишневой косточки" трагичнее и безвыходней "Зависти", потому что Олеша видел, как все непоправимей расходится его искусство с тем, что от него требует государство.

Юрий Олеша (чуткий художник) уже предчувствовал неотвратимость выбора между искусством и властным требованием эпохи.

Но раньше, чем решиться выбрать, Олеша попытался искусство и намерения примирить.

Эта попытка явственна во всей книге и особенно очевидна в рассказе "Вишневая косточка", не только давшем название всему циклу, но и характерно окрасившему его.

За годы, прошедшие между "Завистью" и рассказом "Вишневая косточка", Олеша, вдумчиво и сосредоточенно изучая мир, пришел к выводу, что в условиях индустриализации железобетон и вишневые деревья могут жить, не вступая в вооруженный конфликт.

В рассказе "Альдебаран", написанном через два года после "Вишневой косточки", в 1931 году, Олеша вновь подтверждает свой вывод: оказывается, хорошо уживаются также звезды и республика.

Наконец, в это же время административно-хозяйственный жеребец Андрей Петрович Бабичев, любящий топать ногами и сажать в ГПУ, Андрей Петрович Бабичев, у которого, как известно, "нет воображения", совершает некоторую эволюцию, и превращается вовсе не в Каина, как это можно было естественно предположить, а в кроткого Авеля (такое имя у героя рассказа), у которого воображение есть и который взывает к чужому воображению. "Я надеюсь, что у вас есть воображение. Воображайте, не бойтесь!!!" - разрешает, даже требует Бабичев-Авель в "Вишневой косточке". (Этому не следует удивляться: изменилась историческая обстановка и тов. Бабичева бросили на другой участок.)

Из "Зависти" в рассказы "Вишневой косточки" Олеша перенес не только конфликт, но и недоразумение.

Когда человек читает книгу, он как бы уславливается сам с собой. Он говорит себе: "Это Толстой". Или: "Это Свифт", или: "Это Мандельштам". Читающий человек считается с тем, что это Толстой или Свифт, или Мандельштам, то есть он принимает во внимание особенности манеры писателя, он настраивает свое восприятие именно на этого писателя.

Читательское восприятие настраивается на волну, излучаемую произведением.

Поэтому следует считаться с юрисдикцией каждого писателя, не искать того, чего у него нет, не требовать во всех случаях психологии и только за нее ставить писателю памятник.

Точно так же не от всех замечательных писателей должно требовать замечательных метафор и осуждать за отсутствие таковых или говорить о ничем не замечательных метафорах, что они замечательные, и поэтому нельзя любить Пушкина за то же, за что любят Гоголя.

Особенность писательской манеры Юрия Олеши заключается в том, что он берет схематичес-кий минимум социального явления и наращивает на него плоть (метафоры). При этом социальная схема почти всегда проступает вполне отчетливо, несмотря на густой слой метафор. Все это оказалось не трудно разрешимым противоречием, а естественным свойством творчества писателя. Достаточно традиционный мастер, никогда не посягавший на художественный норматив своего времени, Юрий Олеша неожиданно обращается к одному из характернейших приемов современ-ной живописи: он показывает существование скрытых поверхностью форм. В произведениях Юрия Олеши создается условная комбинация идей, которую разрешают живые, страдающие, мучающиеся, мечущиеся, добрые, злые, хорошие и плохие люди. И поэтому ложные конфликты, конфликты-недоразумения его книг это не литературная неудача, а независимые от автора реальные обстоятельства, определяющие замысел.

Конфликты-недоразумения бывают поразительными по простоте и легкости, с которой они могут быть разрешимы.

Железобетонный корпус, оказывается, следует расположить полукругом, и тогда отпадает необходимость рубить вишневый сад.

В "Вишневом саде" Чехову не удалось совместить новые общественные отношения с поэзией, и в результате "слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву". А в "Вишневой косточке" у Олеши досадное недоразумение немедленно преодолевается, и рассказ заканчивается совсем иным звуком, нежели звук лопнувшей струны.

Рассказ заканчивается звуком топнувшей ноги: "Он (Авель. - А. Б.) остановился, взмахнув ногой. Он взмахнул еще раз. И еще. Он топнул ногой".

(Начиная с "Зависти", многие произведения Юрия Олеши стали заканчиваться звуком топнувшей ноги.)

Следом за ногой идет коротенький рассказ о недоразумении.

"...Дорогая Наташа, - пишет герой "Вишневой косточки" девушке, которую он любит и которая не любит его. - Дорогая Наташа, я упустил из виду главное: план. Существует План. Я действовал, не спросившись Плана. Через пять лет на том месте, где нынче пустота, канава, бесполезные стены, будет воздвигнут бетонный гигант... Весной начнут класть фундамент - и куда денется моя глупая косточка!..

Экскурсанты придут к бетонному гиганту.

Они не увидят вашего дерева...

Письмо это - воображаемое. Я не писал его. Я мог бы написать его, если бы Авель не сказал того, что он сказал.

- Корпус этот будет расположен полукругом, - сказал Авель. - Вся внутренность полукруга будет заполнена садом. У вас есть воображение?

- Есть, - сказал я. - Я вижу, Авель. Я вижу ясно. Здесь будет сад. И на том месте, где стоите вы, будет расти вишневое дерево".

Таким образом, мы начинаем понимать не только социалистический гуманизм индустриали-зации, но и целительный политический конформизм писателя.

Недоразумения в книгах Юрия Олеши чаще всего такие легкие и простые, как будто автор уже в те годы предчувствовал наступление литературной эпохи, для которой был характерен конфликт хорошего с лучшим.

В "Альдебаране" конфликт даже и не недоразумение, а как бы каламбур. Что-то вроде этого. Каламбур этот - так, средней руки.

" - Звезд не было, - сказал он.

- Звезды были... Мы были в планетарии, - сказал Цвибол.

- Техника, - вздохнула Катя".

В рассказе "Любовь" недоразумение проходит не в далеких вариациях, а в главной теме. Недоразумение здесь не случайное и как бы не входящее в намерение автора, а, как чаще всего у Олеши, независимое от него условие, которого он не в состоянии избежать и которое, не избежав, он хорошо подготавливает. Недоразумение заключается в том, что вопрос - что такое истина, решают люди, обреченные из-за неправильного восприятия мира на неправильный ответ - влюбленный и дальтоник.

О том, что влюбленный и дальтоник неправильно воспринимают мир, сказано прямо. "Дальтоник ошибался, но Шувалов (влюбленный. - А. В.) ошибался еще грубее".

Однако дальтоник (существо в высшей степени прозаическое) предостерегает влюбленного поэта. "Вы на опасном пути", - говорит прозаик.

Обостряющийся конфликт поэта и общества, опасный путь поэта тревожил в эти годы не одного Олешу. Пастернак лучше других понимавший, как трудна судьба художника, писал: "Оставлена вакансия поэта: Она опасна, если не пуста".

В споре влюбленного с дальтоником, поэта с прозаиком, все явственней слышна горькая и безнадежная строчка: "Глухой глухого звал к суду судьи глухого..." "Я ем синие груши", - говорит дальтоник, "...когда вокруг вас летают птицы, то получается город, воображаемые линии..." - отвечает влюбленный. "Вы видите то, чего нет", - говорит дальтоник. "Меня бы стошнило от синей груши", - отвечает влюбленный. "Глухой кричал: "Моя им сведена корова!" - "Помилуй, - возопил глухой тому в ответ: - Сей пустошью владел еще покойный дед..."

Писатель думал, что нас никто не понимает. (Это для себя.)

Что мы никого не понимаем. (Для других.)

Что никто никого не понимает. (Для литературы.)

Это уже приобретало подлинную значительность: писатель выходил из частного случая и получал широкое поле.

Широкое поле размышлений о том, что люди не могут сговориться о самых простых и самых важных вещах...

Трагическая тема неразрешимости противоречий поэта и общества в рассказах "Вишневой косточки" становится все более важной.

Она выходит за пределы конфликта соседних - предреволюционных и революционных - эпох и распространяется на всю человеческую историю. Мысли, чувства и ощущения героя автобиографических рассказов и героя рассказов о других людях оказываются сходными, и сами герои повторяют друг друга в характерах, портрете, намерениях и речах.

"Я очень стар", - говорит в автобиографических "Записках писателя" Юрий Oлеша.

"Я очень стар..." - повторяет через год герой его рассказа "Альдебаран".

Неслучайное сходство двух фраз создано неслучайным сходством контекстов.

В обоих рассказах слова о старости окружены воспоминаниями.

"Извещение огромными буквами на первой странице газеты о том, что мир заключен, я прочел сам. А это было заключение мира после Японской войны", вспоминает писатель.

"Я помню, как танцевали в Париже канкан", - вспоминает его герой.

Двадцать пять лет отделяет героя от события в автобиографических "Записках писателя".

Герой рассказа "Альдебаран" спускается под своды истории.

"Я - дело Дрейфуса, - говорит он, - я - королева Виктория, я открытие Суэцкого канала". События отодвигаются на тридцать лет, на полстолетия, на столетие... "Он стал размышлять о веке просвещенного абсолютизма. Герцогиня дю-Барри. Салоны. И многое другое. Директория. Баррас. Возвышение Бонапарта. Госпожа Рекамье. Женщины говорили по-латыни. Игра ума. Нити политики в маленькой ручке. Жорж Санд. Шопен. Ида Рубинштейн". Полтора столетия, столетие... "При других объективных обстоятельствах она (Катя. - А. Б.) - вертела бы историей".

Отход от автобиографии дает возможность писателю конфликт поэта и общества распространить на века, на историю, сделать его вечным.

Автобиографические произведения - "Человеческий материал", "Я смотрю в прошлое", "Цепь", "Записки писателя" - как бы написаны "толстяком на коротких ножках", так похожим на Кавалерова. Между автобиографическими рассказами и рассказами о других людях граница стирается.

Эту границу стирает сам писатель.

Он говорит: я и мой герой это одно и то же.

""...мне трудно бежать, но я бегу, хоть задыхаюсь, хоть вязнут ноги, бегу за гремящей бурей века!" - ...я говорю о себе..."1

Это не было сорвавшимся словом, полемикой, фразой, сказанной в запальчивости. Прошло полтора года после речи на съезде, восемь лет после романа, а писатель все возвращается к этой теме.

Приходят трагические размышления о себе и о мире. Приходит лирика.

В художественных произведениях, в лирике настойчиво и тревожно звучит тема умирания, потерь, трагического конца. "Мысли о смерти образуют никогда не утихающую бурю".

Услышав такое, критика ахнула, но не отвернулась от Юрия Олеши.

Напротив, она протянула писателю спасительную руку.

Как всегда в таких случаях, наиболее предупредительной была братская рука В. Шкловского, лучшего знатока Юрия Олеши и его круга, превосходно чувствующего, что особенно полезно в каждый данный момент:

"Художник (Олеша. - А. Б.) не может охватывать сюжетом вещи.

То есть он не может показать изменения жизнеотношений.

Олеша переходит на систему деклараций. Он рассказывает о своих эмоциях по поводу того, как он не может охватить мир".2

1 Ю. Олеша. Беседа с читателями. - "Литературный критик", 1935, № 12, с. 157.

2 В. Шкловский. Дневник. М., 1939, с. 145.

Олеша переходит на систему деклараций.

В декларациях этого времени Юрий Олеша высказывает очень много бодрых суждений.

"Мы, писатели-интеллигенты, должны писать о самих себе, должны разоблачать самих себя, свою "интеллигентность", - требует Олеша.

Нам, тридцатилетним, порою трудно посмотреть в лицо новому миру, и мы должны вырабо-тать в себе умение расставаться с "высокой" постановкой вопроса о своей личности" - заявляет автор "Зависти" в 1930 году.

А немного позже, в 1934 году, переломном в истории русской литературы году и переломном в творчестве Олеши - в этом году был написан "Строгий юноша", произведение симптоматичное и настораживающее, - бодрые суждения крепчают прямо-таки на глазах.

В это время он, разоблачив себя, написал о том, что стал "инженером человеческого материала".

Это произошло сразу же после того, как другой известный писатель Иосиф Виссарионович Сталин написал о том, что писатели - инженеры человеческих душ.

Став инженером, Олеша заявляет: "Ко мне вдруг, неизвестно почему, вернулась молодость...

я понял, что дело не во мне, а дело в том, что окружает меня. Свою молодость я не утратил... принимая от рабочего и комсомола пожелания, как я должен жить и работать, я знаю, что это не есть тот разговор, когда один говорит, а другой молчит и слушает, а разговор, когда двое, очень близко прижавшись друг к другу, обсуждают, как бы найти наилучший выход... Я не стал нищим. Богатство, которым я обладал, осталось: богатство, выражающееся в знании, что мир с его травами, зорями, красками прекрасен... Этот мир при власти денег был фантастическим и превратным. Теперь, впервые в истории культуры, он стал реальным и справедливым "1.

1 Первый Всесоюзный съезд советских писателей... Стенографический отчет. М., 1934, с. 235-236.

Юрий Олеша старательно убеждает себя в том, что все прекрасно и что ничего особенного не произошло.

В течение некоторого времени ему это удается.

Именно в этот период в творчестве Юрия Олеши появились противоречия, то есть он запел разными голосами: то так, то не так.

Подобные случаи и раньше отмечались в науке.

Известно, что девочки-американки Милли-Христина, родились соединенными в тазовой области. Они вошли в историю под именем "двухголосого соловья" одна из них пела сопрано, другая - контральто.

Они вступили в противоречие.

Упомянутое явление в науке получило название тератология.

Между трагическими рассказами и бодрыми выступлениями писатель перекидывает мост. Может быть, он перекидывает не мост, а роет тоннель, может быть, даже не тоннель, а так, узкий лаз, по которому придется ползти на животе. Может быть. Все может быть. Дело, конечно, не в типе коммуникаций, а в том, куда эти коммуникации привели. Писатель хотел соединить прекрасные намерения с жизненной правдой и получить художественное произведение. Но почему-то у него это стало получаться не всегда достаточно хорошо. Оказалось, что прекрасные намерения требуют совсем другую правду, а в некоторых случаях даже предпочитают вообще обходиться без нее. Что же касается самого художественного произведения, то, как это часто бывает, повышенная роль прекрасных намерений делает второстепенным вопрос о художествен-ных качествах, а иногда даже и о самих художественных произведениях. Было создано некоторое среднее арифметическое между прекрасными намерениями и искусством писателя, строгим и точным (1924-1927 гг.). Началась игра в полуправду. Но какого же художника удовлетворяет полуправда?

Громадное трагическое Мироздание окружило поэта.

Громадное трагическое Мироздание всегда окружало поэтов.

Время от времени в нем раздавались выстрелы и умирали поэты.

Пуля ставила точку в конце путаницы и невнятицы во взаимоотношениях поэта и общества.

Оказывалось, что эти взаимоотношения трагичны.

Не верили, считали - бредни...

Подобные Этне, эти выстрелы, раздававшиеся в предгорье, были выбором, а не признанием вины.

Все яснее становилось, что значит усомниться в правильности соображения относительно шагающих с нами или против нас.

В эпоху "Зависти", когда общественная дифференциация была выражена чрезвычайно остро, конфликт поэта с обществом мог не одобряться, но общество не могло не признавать существова-ние конфликта. Художнику страшно не поражение, а вынужденный отказ от борьбы. И в такие эпохи, когда общество еще социально многообразно и противоречиво, конфликт может отсутство-вать только в том случае, когда общество окончательно и безоговорочно подчиняет себе художника.

Складывалась другая концепция, которую можно было принять за прежнюю.

Усомнившись в прочности соединения прекрасных намерений с искусством и обнаружив, что при соединении остаются почему-то лишь прекрасные намерения, Олеша понял, что время сомнений закончилось.

И тогда остались только прекрасные намерения.

Писатель сделал неправильный выбор, потому что он думал, что можно выбирать между тем, чтобы писать то, что хочется, и тем, что не хочется, а можно было выбирать лишь между тем, чтобы писать то, что не хочется, или не писать вовсе.

Впрочем, время действовало на Олешу не по одним ведомственным каналам. Больше чем рапповское нашествие на его литературный путь оказали влияние обстоятельства, породившие этих завоевателей.

Выбрав прекрасные намерения, он закономерно оказался перед необходимостью пересмотреть свое старое представление о назначении искусства.

Ранними плодами пересмотра были "Строгий юноша" и обильные высказывания на эстетические темы.

Все, что сделал Юрий Олеша в течение последних двадцати шести лет жизни, было начато в это время.

Складывалась новая эстетическая концепция, которую так легко было принять за прежнюю. Которую так легко было выдать за прежнюю себе и другим.

Для того чтобы спутать концепции, нужно было лишь "закрывать веками... свои глаза". Этими словами "Толковый словарь живого великорусского языка" Владимира Ивановича Даля объясняет слово "зажмуривать, - ся". "Он зажмурился, зажмурил глаза, - продолжает Даль, - или не хочет видеть, слышать, что делается".

Отличие новой эстетической концепции от старой заключалось в том, что прежде Олеша считал неизбежными противоречия поэта и общества при всех обстоятельствах, теперь же он понял, что противоречия возникают только в том случае, когда поэт начинает шагать против общества.

Новая концепция не легко и не сразу давалась Юрию Олеше. Она потребовала жертв, и Юрий Олеша принес их.

Одной из первых жертв был Шостакович, ближайший друг, которым он восхищался и о котором сказал:

"Когда я писал какую-нибудь новую вещь, мне среди прочего было также очень важно, что скажет о моей новой вещи Шостакович, и когда появлялись новые вещи Шостаковича, я всегда восторженно хвалил их".

Не желая видеть, слышать, что делается, и желая зажмуривать, - ся, Юрий Олеша сказал:

" - И вдруг я читаю в газете "Правда", что опера Шостаковича есть "Сумбур вместо музыки". Это сказала "Правда". Как же мне быть с моим отношением к Шостаковичу?

Статья, помещенная в "Правде", носит характер принципиальный, это мнение коллективное, значит: либо я ошибаюсь, либо ошибается "Правда". Легче всего было бы сказать себе: я не ошибаюсь, и отвергнуть для самого себя, внутри, мнение "Правды".

К чему бы это привело? К очень тяжелым психологическим последствиям.

У нас, товарищи, весь рисунок общественной жизни чрезвычайно сцеплен. У нас нет в жизни и деятельности государства самостоятельно растущих и развивающихся линий. Все части рисунка сцеплены, зависят друг от друга и подчинены одной линии. Эта линия есть забота и неусыпная, страстная мысль о пользе народа, о том, чтобы народу было хорошо. Если я не соглашусь с этой линией в каком-либо отрезке, то весь сложный рисунок жизни, о котором я думаю и пишу, для меня лично рухнет: мне должно перестать нравиться многое, что кажется мне таким обаятельным. Например, то, что молодой рабочий в одну ночь произвел переворот в деле добычи угля и стал всемирно знаменитым... Или то, что советские стрелки в состязании с американскими оказывают-ся победителями, или то, что ответы Сталина Рой Говарду с восторженным уважением цитирует печать всего мира.

Если я не соглашусь со статьями "Правды" об искусстве, то я не имею права получать патриотическое удовольствие от восприятия этих превосходных вещей - от восприятия этого аромата новизны, победоносности, удачи, который мне так нравится и который говорит о том, что уже есть большой стиль советской жизни, стиль великой державы (Аплодисменты). И поэтому я соглашаюсь и говорю, что на этом отрезке, на отрезке искусства, партия, как и во всем, права (Аплодисменты). И с этих позиций я начинаю думать о музыке Шостаковича. Как и прежде, она мне продолжает нравиться. Но я вспоминаю: в некоторых местах она всегда казалась мне какой-то пренебрежительной (Аплодисменты). К кому пренебрежительной? Ко мне. Эта пренебрежитель-ность к "черни" и рождает некоторые особенности музыки Шостаковича - те неясности, причуды, которые нужны только ему и которые принижают нас.

Вот причуды, которые рождаются из пренебрежительности, названы в "Правде" сумбуром и кривлянием. Мелодия есть лучшее, что может извлечь художник из мира. Я выпрашиваю у Шостаковича мелодию, он ломает ее в угоду неизвестно чему, и это меня принижает. У нас совсем особая жизнь и у нас видят правду (Аплодисменты).

Все дело в том, что у нас единственное, из чего исходит мысль руководства, - есть мысль о народе. Интересы народа руководителям дороже, чем интересы того искусства, так называемого изысканного, рафинированного, которое нам иногда кажется милым и которое в конце концов является так или иначе отголоском упадка искусства Запада.

Товарищи, читая статьи в "Правде", я подумал о том, что под этими статьями подписался бы Лев Толстой... (Аплодисменты)"1.

1 "Великое народное искусство. Из речи тов. Ю. Oлеши". - "Литературная газета", 1936, 20 марта, № 17 (580).

Он понимал, что это значит, когда говорит "Правда". Он - понимал, что такое долг. Он знал, что такое неумолимое требование эпохи и непоколебимые законы социально-экономического развития. Так надо. На горло собственной песне. Какой должна быть твоя жизнь? Он знал, какой:

Юноше,

обдумывающему житье,

решающему

сделать бы жизнь с кого,

скажу,

не задумываясь

Делай ее

с товарища

Дзержинского1.

Также твердо он знал, что:

"...если он (век, эпоха.- А.Б.) скажет: "Солги" - солги. Но если он скажет: "Убей" - убей"2.

1 В. Маяковский. Поли. собр. соч. в 12-ти т. Т. 6, М., 1940, с. 335.

2 Э. Багрицкий. Победители. Стихи. М.-Л., 1932, с. 34.

В эти годы особенно значительные идеи внедрялись с ошеломляющей силой, и оторопевший художник лишь разводил руками, поражаясь, как он мог до сих пор жить в неведении и темноте.

Когда очень много говорят и хочется, чтобы говорили еще и еще о чем-нибудь прекрасном - о цветах или об успехах в области водопровода, то в один неповторимый миг на людей это начинает действовать совершенно поразительно: как удар по голове. Они теряют сознание, и в это время с ними можно делать что хочешь.

Подобные явления восходят к практике удаления кариозного зуба в эпоху временного татарского ига (1237-1480).

Зубы в ту замечательную эпоху драли так:

Несчастного сажали на пень, четыре мужика заламывали ему руки-ноги, пятый с разбегу стукал деревянной кувалдой по голове, шестой - драл.

Научно доказано, что для подлинного понимания какого бы то ни было явления, его - это явление - следует рассматривать на социально-историческом фоне. Каков же был социально-исторический фон выступления Юрия Олеши? А вот каков.

Замечательный негодяй Д. Заславский в своей знаменитой статье отметил, что "композитор, видимо, не поставил перед собой задачи прислушаться к тому, чего ждет, чего ищет в музыке советская аудитория. Он словно нарочито зашифровал свою музыку, перепутал все звучания в ней так, чтобы дошла его музыка только до потерявших здоровый вкус эстетов-формалистов. Он прошел мимо требований советской культуры изгнать грубость и дикость из всех углов советского быта"1. "Эта игра в заумные вещи, которая может кончиться очень плохо..."2

А Олеша говорил совсем не так. Он говорит совсем без боли, без этой ужасной деревянной кувалды и татарского ига.

"Но я вспоминаю: в некоторых местах она (музыка Шостаковича. - А. Б.) всегда казалась мне какой-то пренебрежительной... Эта пренебрежительность к "черни" и рождает... те неясности, причуды, которые нужны только ему и которые принижают нас".

Д. Заславский говорит:

"Если композитору случается попасть на дорожку простой и понятной мелодии, то он немедленно, словно испугавшись такой беды, бросается в дебри музыкального сумбура, местами превращающегося в какофонию"3.

1Д. Заславский. Об опере "Леди Макбет Мценского уезда". В кн.: "Против формализма и натурализма в искусстве". М., 1937, с. 7.

2 Там же, с. 6.

3 Там же.

А Олеша говорит:

"Мелодия есть лучшее, что может извлечь художник из мира. Я выпрашиваю у Шостаковича мелодию, он ломает ее в угоду неизвестно чему, и это меня принижает..."

Мелодия, мелодия...

То есть я хочу напомнить, что мелодия Ю. Олеши ничем не отличалась от той, которую наигрывала наиболее просвещенная часть интеллигенции этой сложной, а в отдельные моменты даже противоречивой эпохи. Но зато как она звучит у Д. Заславского и как у Олеши!.. Разница этих звучаний говорит сама за себя.

Конечно, то, что Олеша сказал о Шостаковиче, было придумано не вдруг. Это было выношено давно, накапливалось, созревало. Он сам говорит: "Мне всегда казалось, что в музыке Шостакови-ча есть нечто такое..." Но говорить это раньше, когда Шостакович имел успех, на который никто не посягал, он не хотел. Олеша был мягким и деликатным человеком, ему казалось неуместным омрачать радость своего друга. Вот когда у друга начались неприятности, тут он понял, что дальше молчать нельзя, что это может только повредить Шостаковичу, если тот не узнает горькую, но, увы, необходимую правду. И он вместе с Д. Заславским и другими товарищами, которые больше всего ценят газету "Правда" и понятное советскому народу искусство, ее - правду сказал.

Речь Юрия Карловича Олеши была одной из самых ранних и одной их самых блестящих моделей предательства образца 1934-1953 годов. Многие, даже более талантливые люди делали это гораздо хуже. Но в то же время она не была совсем уже неожиданной Кипридой на берегах общественной мысли нашего отечества. С этой точки зрения она кое-что теряла в оригинальности замысла. Но субъективно никаких плагиаторских намерений у Ю. К. Олеши не было, поскольку он был невежественным человеком и не знал откуда берет. Конечно, объективно значение его модели понижается в связи с тем, что главную идею связь всех явлений жизни - он все-таки заимство-вал. И заимствовал он ее не их комплекта журнала "Нива" за 1906 год, и не из комплекта журнала "Красная Нива" за 1926 год, и даже не из бесед с соседом учителем, а заимствовал он ее у известного философа Гегеля.

Влияние же определенного рода идей Гегеля (в нелучшие времена) на общественную жизнь России предшествующего исторического периода было сложным и не во всех случаях безоговорочно прогрессивным.

Об этом странном явлении историк говорит так:

"...мощь николаевского государства, не внушавшая в себе никаких сомнений и вне России, на время ослепляет ищущие умы, и, закрывая глаза на грубый эгоизм сословно-бюрократического строя, они готовы, ради прекрасного в фантазии целого, подавить законные права и притязания составляющих целое частей"1.

1 Ч. Вертинский (В.Е. Чешихин). Сороковые XIX века. В кн.: "История русской литературы XIX века". Под редакцией Д. Н. Овсянико-Куликовского, тома I-V, т. II, М., 1911, с. 91.

Как мы видим, Юрий Олеша воспринял далеко не лучшую идею из диалектики великого философа.

Однако, кроме восхождения к указанному автору, была внутренняя опора на менее удаленный прецедент.

Выступление Олеши было полно предвидений и предчувствий.

В частности, весьма знаменательным оказалось предчувствие грядущей победоносной борьбы с космополитизмом, одной антипатриотической группой критиков, а также предвидение блестя-щих успехов на драматургическом поприще, связанных с появлением нескольких проникновен-ных произведений.

Писатель, ранее думавший, что в вечной тяжбе поэта и общества прав поэт, под влиянием блестящих успехов окружающей действительности прозрел и увидел, что поэт никогда прав быть не может.

Совершенно убежденный в собственной честности, прелести и обаятельности, Юрий Олеша убедил себя в том, что Шостакович делает нехорошее дело. Юрий Олеша позволил решительно пересмотреть свое предшествующее мировоззрение, полное ошибок и заблуждений. После пере-смотра во всей своей угрожающей и страшной наготе представилась ему пропасть: не осуждая, не проклиная, не оплевывая, отравлялся он чуждой нам оперой.

Это было время ранних и дальних выстрелов еще одной, уже второй мировой войны.

Как обрушившееся здание, была весть о гибели испанского города, имя которого несло отзвуки канонады - Гвадалахара.

На разных широтах искрились войны, обугливались и голодали люди.

Социология Планеты была черной, красной и дымной.

Рушились города и разрушались концепции.

В эпохи, когда происходят события, угрожающие человеческому существованию, легче, чем в другое время, заставить людей понять, что они должны делать не то, что им кажется естественным и нужным, а то, что им рекомендуют лица, помещенные для этого на специальную историческую вышку, с которой открываются широчайшие перспективы. Поэтому вместо того, чтобы делать то, что кажется естественным и нужным, люди начинают делать то, что считают нужным люди, попавшие на вышку, как выясняется впоследствии, благодаря единственно внешним условиям.

Были поиски и смятения, и некоторые интеллигенты были иногда вполне искренни в этом занятии.

Андре Жид еще любил советскую власть.

Советская власть еще любила Андре Жида.

Пикассо, который тогда еще не был борцом за мир, писал пессимистические картины.

Мальро, который тогда еще не был министром в правительстве де Голля, писал оптимистичес-кие романы.

Чуткий художник Юрий Олеша прислушивался к дыханию Мира, к тому, что говорят, кого хвалят, кого ругают.

Хвалили Мальро, ругали Пикассо.

Искренне и проникновенно Юрий Олеша говорил:

"По миру мечется нервный, вдохновенный, умный Мальро, и всякий раз он прилетает к нам. Он более рафинирован, чем все наши формалисты, он более утончен, больше видел и знает, - однако его душа, душа настоящего артиста видит, что идея Запада умерла... Неужели ему, который даже такого большого, такого первого в своем смысле художника, как Пикассо, считает уже мертвым, - неужели ему интересны эпигоны, подражатели, эклектики, какими являются наши формалисты?"1

1 "Великое народное искусство. Из речи тов. Ю. Олеши". - "Литературная газета", 1936, 20 марта, № 17.

А после того как Олеша понял, что Шостаковичу следует крепко задуматься над своими ошибками, и после того, как с помощью хорошего Мальро он поносил плохого Пикассо, в том же театре, что и раньше, снова была поставлена опера, которая в течение четверти столетия - максимальный срок тюремного заключения - была олицетворением всего самого отвратительно-го и гнусного в искусстве и уборке зерновых. Та опера, на которую ссылались каждый раз, когда нужно было показать, к каким серьезным последствиям может привести необдуманная любовь к музыке и притупление бдительности в эпоху победоносной ловли шпионов. И когда нужно было показать, кто враг номер один, тогда называли оперу Шостаковича и империалистическую политику Черчилля.

Но все меняется и иногда даже советская власть это замечает.

Пикассо становится борцом за мир и великим художником.

Мальро становится министром в правительстве де Голля и соответственно ничтожным писакой.

И то и другое совершенно естественно, потому что, если у художника отсталое мировоззрение, то он оказывается совершенно бесплодным, и наоборот: если он обладает передовым мировоззре-нием, то с каждым днем делает все большие и большие творческие успехи. Особенно ярко это раскрывается на сопоставлении Гете, мировоззрение которого (особенно во второй период) страдало серьезными изъянами, с Евг. Долматовским, который с каждым днем делает все большие и большие творческие успехи.

Все меняется, все меняется. Ведь еще совсем недавно люди думали, что жизнь это форма существования белковых тел... Как заблуждаются люди! Как часто и как опасно!

В идеологическом хозяйстве некоторой (незначительной) части интеллигенции предвоенной эпохи обнаруживаются перерасходы и недостачи, в связи с чем начинается полоса переучета и переинвентаризации.

Анализ данных переучета и переинвентаризации показывает, что, несмотря на ряд неудобств, человек должен стараться думать более или менее самостоятельно, если может, то даже независимо, наконец, просто смело! И вообще черт знает что! Но это в исключительных случаях.

Положение о самостоятельности, независимости и даже смелости следует распространить на ряд областей человеческой деятельности, в частности, даже на такую отсталую, как поэзия. Объек-тивные данные убеждают нас, что в некоторых случаях поэт должен быть сам своим высшим судом, что он, несомненно, строже других может оценить свой труд, а стало быть, соответственно относиться к суду глупца и смеху толпы, оставаясь холодным и твердым.

Но бывают такие случаи, когда работников культуры прямо-таки одолевает безудержное стремление сделать что-нибудь приятное покупателям книг или билетов в цирк.

Тогда они говорят: "У нас самый замечательный в мире читатель (зритель, слушатель)".

Или действуют иначе. Например, таким способом.

Удачно исполнив номер, артист кланяется публике.

Этот поклон называется комплимент.

Комплимент делается так.

Быстро семеня ногами и все убыстряя семенение, артист выбегает из-за кулисы, сгибает ноги в коленях, как будто ему прицепили к заду гирьку в полкило весом, и разводит руками. Потом, не выпрямляясь и быстро семеня ногами, он, не поворачиваясь к публике задом с прицепленной гирькой, убегает за кулису. И так несколько раз, пока самый замечательный зритель не плюнет на все это и не подастся в буфет.

Быстро семеня ногами и все усиливая и усиливая семенение, Юрий Олеша делает публике комплимент.

"Никакой творящей идеи у художников Запада нет"1, - заявляет он. Аплодисменты. Комплимент.

1 "Великое народное искусство. Из речи тов. Ю. Олеши". - "Литературная газета", 1936, 20 марта, № 17.

В конфликте художника с обществом нельзя быть заранее уверенным, что художник всегда неправ, а общество всегда право.

В связи с этим соображением возникают разнообразные вопросы, представляющие не только академический интерес.

Например, хотелось бы выяснить, кто был прав, великий поэт Осип Мандельштам, написавший стихотворение, которое не понравилось, или люди, которые его за это убили?

Не подвергавшаяся сомнению и проверке уверенность в том, что уж если конфликт есть, то, разумеется, неправ художник, исключала дискуссию.

Центральный пункт социологии исторического процесса свидетельствует, что в случаях, когда исключаются дискуссии, начинаются репрессии.

По неопровержимым законам социологии начались репрессии.

Трагедия эпохи была не только в том, что шло методическое уничтожение талантливых и мыслящих людей, но еще в том, что не уничтоженных заставляли делать то, что запрещает делать человеческая совесть, что не позволяет делать честь, ум и талант. Чтобы это все-таки делать, нужно было в первую очередь убедить самих себя в том, что лучше этого дела, которое заставляют делать, ничего не бывает. Не уничтоженные сначала делали вид, а потом начинали вроде искренне верить, что кажущееся им странным, бессмысленным, даже вредным делается во имя чего-то неведомого и прекрасного. Не уничтоженные уничтожали самих себя и других еще не уничтожен-ных. Это происходило из-за круговой ответственности всех членов общества. Например, если Зощенко сделал что-нибудь, что не понравилось, то отвечал за это не один Михаил Михайлович, а все. Поэтому общество смотрело во все глаза, чтобы какой-нибудь его представитель, зазевавшись, не повредил бы как-нибудь всем.

А. Солженицын об этой эпохе и приблизительно об этих же обстоятельствах говорит с точностью и строгостью судьи: "На то придумана бригада... бригада это такое устройство, чтоб не начальство зэков понукало, а зэки друг друга. Тут так: или всем дополнительное или все подыхайте. Ты не работаешь, гад, а я из-за тебя голодным сидеть буду? Нет, вкалывай, падло!"1.

1 А. Солженицын. Один день Ивана Денисовича. М., 1963, с. 29-30.

Но "трагедия" и "эпоха" это не то же, что, например, "климат" или "корпускулярные излучения солнца", то есть нечто независимое от людей. Трагедии и эпохи делаются людьми, всеми вместе и каждым в отдельности, и поэтому, кроме проблематичной ответственности времени и гипотетичной ответственности человечества, существует реальная, подлежащая обследованию ответственность каждого человека.

Никакой ответственности, кроме персональной, в обществе не существует.

Если человек совершает преступление, то кроме вины общества, времени, эпохи, существует вина преступника.

Так как художник это чаще всего взрослый человек, а взрослый человек обязан знать, что делает, что ему нравится и что у него вызывает отвращение, то не следует освобождать его от ответственности, сваливая все на печальные обстоятельства.

Но, может быть, художник не знает, что делает, что ему нравится, что вызывает у него отвращение?

Значит, выбор такой: знал или не знал?

Как же отнестись к человеку, который знал о событиях трагической эпохи и молчал?

Как отнестись к человеку, который не знал, не видел, не понимал, что происходит вокруг?

Кровав и трагичен результат этих бескорыстных и этих небескорыстных иллюзий, заблуждений и успешных самовнушений.

И поэтому негодяй, написавший, что тиран на самом деле не тиран, а лучший друг интеллиге-нции, искусства и языкознания, подлежит более строгому суду, чем художник, ушедший в лирику, пейзаж и историю.

Время и люди равно подлежат суду, только разных инстанций: время судит история, а человека уголовный суд.

И, как часто бывает, подсудимый старается свою вину свалить на другого.

Поэтому люди, принесшие другим людям много горя, винят в своей вине не себя, а время и обстоятельства.

Виноваты не только обстоятельства, не только соседний мерзавец, который пишет романы, снимает картины, поет романсы и ставит спектакли о том, что власть прекрасна, а ты сам, если написал, снял, спел о том, что власть тирана прекрасна.

Юрий Олеша написал о том, что власть тирана прекрасна.

Как очень многие люди, и особенно интеллигенты, и особенно люди искусства, и особенно писатели, Юрий Олеша был и жертвой эпохи, и ее садовником, ее узником и ее каменщиком.

Различны были жертвы обстоятельств.

Одних убивали.

Других заставляли молчать.

Третьих заставляли писать.

Для Олеши эта эпоха началась с того, что он стал старательно убеждать себя, что лучше дела, чем то, которое заставляют делать, не бывает, а кончилось тем, что он стал с необыкновенным усердием писать несравненно лучше, чем писал до этого, т. е. так как все замечательно писали в эту замечательную эпоху.

Сквозь эти годы пробивались, как в горящем лесу, и одни гибли, другие выходили искалеченными, немногие сохранились.

Юрий Олеша был одной из первых жертв времени.

В отличие от больших писателей Олеша не замолчал, а стал помалкивать.

Олеше очень не повезло.

Он ни разу не попал ни в какое постановление, его никогда не "прорабатывали" так, чтобы уже нечего было терять.

Это заставляло его дорожить тем, что у него оставалось.

И поэтому он не написал своего "Реквиема", как это сделала "проработанная" Анна Ахматова, не написал своего "Доктора Живаго", как это сделал затравленный Борис Пастернак.

Разные беды обрушиваются на художника.

Юрию Олеше пришлось пережить то, что он не попал в "историческое" постановление.

Юрий Олеша был хорошо подготовлен к тому, чтобы в нужный момент начать писать замечательно.

Некоторым даже стало казаться, что он совсем перестал писать. Но это, конечно, было неверно. Наоборот, многие стали настойчиво утверждать, что новый творческий этап гораздо лучше и плодотворнее предшествующего.

Перед тем как все это произошло, Юрий Олеша подвергся облучению быстротекущих концепций, которые еще за пять минут до своей гибели почитались вечными, непреложными, незыблемыми и непререкаемыми.

Если бы он знал, что на свете все так быстро меняется!

Я уверен, что если бы он (и не один он!) это знал, то никогда бы так не делал. Но разве люди в состоянии предвидеть, кого будут завтра хвалить, кого ругать? Еще недавно, например, люди клялись, что кибернетика - это буржуазная лженаука, а потом оказалось, что совсем не лженаука, а некоторые даже стали доказывать, что она и буржуазной-то никогда не была! Господи, во что только не верят люди! Или как говорил Бабель: "Чего делают... Боже, чего делают..."

Он делал то же дело, что и другие - его товарищи по перу, приятели по ресторану и друзья по стадиону "Динамо", соседи по дому, подруги его жены и братья по кассе взаимопомощи. Он делал все то же, что делали и другие. Только, будучи наделен от природы роскошным воображением со сверхъестественными метафорами, он взял элегантную фразу, полную выразительной пластики и вибрирующих переживаний.

И поэтому то, что он сказал вместе со всеми своими товарищами по перу и смежным областям гадость о Шостаковиче, это не важно. Важно то, что он сказал это фразами, полными выразитель-ной пластики и вибрирующих переживаний. (Надо отметить, что у этого приема был серьезный недостаток: он не во всем был понятен нашему читателю.)

История общественных отношений знает не один пример превращения гнусности в нечто преисполненное грации, женственности и обаяния. Чтобы не утомлять читателя, я начну приво-дить примеры не из истории первобытной орды и даже не из истории древневосточных деспотий (хотя с известной точки зрения они представляют особенный интерес), а прямо со средних веков и эпохи Возрождения.

Дело было так. В одном старинном хорошо укрепленном замке пили чай. Дамы были в роскошных туалетах. Мужчины в черных фраках, с копьями. Было необыкновенно весело. Рассказывали анекдоты о короле Артуре, потом перешли на рыцаря Ланселота и королеву Дженерву. То-сё. Бросали собакам кости. Дамы в отдельных случаях нежно загорались румянцем и ловили блох. Потом кому-то набили морду (барону Иоахиму фон Швабелю цур Гогенпфепфе-ру?). Но в этот момент грянули скрипки, начались танцы. Танцы, танцы, танцы, танцы... В первой паре шла владетельная герцогиня с таинственным рыцарем в черной маске. Он просто очаровал герцогиню. Но в это время старинные башенные часы, захваченные герцогом при разгроме швейцарской фирмы "Лонжин", пробили двенадцать ударов. Нервно вздрогнув, рыцарь в черной маске стал собираться якобы домой. Герцогиня сдвинула брови и величественно повернула голову на своей шее. Усмехнувшись, она потребовала, чтобы доблестный рыцарь снял маску. Тот отказывается. Герцогиня настаивает. Тот отказывается. Герцогиня настаивает. Тот отказывается.

"Терпсихора! - властно воскликнула разгневанная герцогиня. - Бобик! взять его". Положение было очень сложным. Два волкодава, а за ними вся замковая псарня прижала лапами бычьи кости и выразительно вгляделась в еще теплое мясо в черной маске. Тогда мясо неохотно снимает маску. И в этот момент владетельная герцогиня падает в объятия владетельного герцога. Взмахнув руками, падают скрипки. По залу бежит шепот: "Это бергенский палач. Кошмар". Тогда владетельный герцог, бросив свою идиотку, которая все время связывала его по рукам и ногам, вырвал из ножен сверкающий меч. Все отпрянули. А герцог, выгнувшись, как пантера, готовящая-ся к прыжку, мягкими шагами приблизился к ошалевшей от всех этих аристократических предрас-судков и снобизма маске и ударил ее мечом по плечу. Вздох восторга и облегчения пронесся по залу. Вы не можете себе представить, как все были поражены этим актом гуманизма и мудрости: одним ударом тиран превратил палача в рыцаря, смыл оскорбление и вписал страницу в историю.

Некоторые комментаторы впоследствии сконцентрировали внимание на том, что всех смутило не то, что палач, а то, что недворянин. Понимаете? В самом деле, как это владетельная герцогиня в родовом замке могла танцевать с недворянином?! С палачом - пожалуйста, а с недворянином ни за какие диадемы или восточные пряности, или еще за что-нибудь представляющее собой большую ценность.

А вот коротко, что случилось в эпоху Возрождения (XIV-XVI вв.).

Одна бестолковая женщина впопыхах выскочила на улицу, не покрыв голову. Зная, как это неприлично, она задрала юбку и прикрыла голову, обнажив задницу. Некоторые комментаторы, проходя мимо, заметили вскользь: "Глупая женщина. Неужели она не понимает, что при всех обстоятельствах обнаженная задница хуже, чем обнаженная голова".

Иногда художник эпохи Возрождения и других эпох не понимает, что более важно, что менее. Например, пропустить удовольствие сделать гадость своему ближнему или оставить по себе грязный след на чистейших страницах истории общественных отношений.

Сдаваясь, художник отдает за минутный успех, из страха перед неприятностями хорошее место в истории искусств. Он прикрывает голову. Он обнажает задницу. Комментаторы внимательно вглядываются.

Внимательно вглядываясь в творчество Юрия Олеши, мы замечаем, что он старательно и успешно избегал конфликта. Он предпочитал приемлемый и достойный компромисс. Компромисс был найден более чем умеренный: писатель предложил примирить План с вишневым деревом и звезды с пользой республике. В 1928-1931 годах это еще годилось.

Автор "Вишневой косточки" не очень боялся городского железа, наступающего на природу. Его не страшило то, что "бежит по степям... Железной ноздрей храпя, на лапах чугунный поезд", так напугавший Есенина. Олеша не дорожил "гречневыми просторами", "ковыльной пущей" и "рязанским небом". Он был городским человеком, не склонным противопоставлять культуре природу: он любил город, авиацию, автомобили, книги.

Спор железобетона с вишневым деревом для Олеши - только метафора, только пример, приводимый в доказательство.

Есенин говорит:

Как в смирительную рубашку,

Мы природу берем в бетон.

Есенину сначала жалко дерева, а потом уж действительность, которая уходит вместе с этим деревом. Он деревенский человек, этот художник.

Юрий Олеша не жалеет дерева. Он сажает его только для того, чтобы затеять спор.

В споре Юрий Олеша уступает охотно и быстро: он изменяет первоначальный проект железобетонного здания. Писатель округляет фасад и делает вид, что нашел подходящий для всех выход из положения.

Писатель изменяет проект, выгибает линию, сглаживает углы.

Он ищет приемлемого и достойного компромисса.

Но время идет, и оказывается, что компромисса мало. Нужна капитуляция, а не уступки.

И тогда Юрий Олеша начинает слегка, совсем немножко оправдывать человеческие слабости, отступление и готовность человека сдаться.

Иллюзорно и призрачно самостоятельное и независимое от писателя бытие его книги. Книга - это поступок писателя, такой же, как и всякий другой, как помощь нуждающемуся или как карманная кража, как поданная в беде рука или как содержание притона, и человек, который написал гнусную книгу, такой же мерзавец, как тот, который оболгал женщину или настрочил донос. Наши книги - это наши поступки, остановившиеся и застывшие в слове. Не может быть хорошего человека, совершающего плохие поступки, и поэтому путь к равенству "хороший художник - хороший человек" сложен, противоречив, часто непоследователен и неминуем.

Но бывают такие обстоятельства (и навстречу им бегут такие люди), когда выгибаются не только железобетонные гиганты, но даже непоколебимые в борьбе за святую истину писательские спины.

Бывают даже такие случаи.

В башкирской повести было написано "местная интеллигенция". Переводчица оказалась чрезвычайно образованной и относящейся с чувством глубокого уважения к национальным кадрам бывших окраин царской России. В связи с этими двумя обстоятельствами она перевела так: "локальные интеллектуалы".

Не все, однако, некоторые еще существующие в наших рядах отдельные представители предпочитают не сморкаться, а обходиться с помощью платка. Или вместо того, чтобы по-товарищески просто и прямо сказагь своему собрату: "Что ты пишешь, сукин сын?!" считают более правильным сказать: "Будем надеяться, что автор восполнит этот пробел..." Или превраща-ют местную интеллигенцию в локальных интеллектуалов. Это судьба робких, слабых и не очень значительных личностей, художнических натур, жалких сердец, людей испуганных и болезненных и умеющих договариваться с представителями администрации и со своей совестью.

Веселый и легкий, как весенний зонтик, Юрий Олеша прожил счастливую жизнь.

Иногда ему казалось, что жизнь его не так счастлива, как хотелось бы; но проходили полчаса, час и становилось совершенно ясно, что это лишь легкое облачко на сверкающем небосводе, и он, негромко напевая песенку, которая скоро будет написана и приобретет необыкновенную популярность в самых широких кругах интеллигенции: "Мы будем петь - и смеяться, как дети. Среди упорной борьбы и труда"1- или другую: "С песнями, борясь и побеждая..." - смотрел в окно на замечательные успехи в области приборостроения или осуществлял свои творческие замыслы.

1 См. В. Лебедев-Кумач. Не вполне понятно, почему именно в такие ответственные моменты, как "упорная борьба" и "труд", поэт настаивает на том, что мы обязательно "будем петь и смеяться, как дети".

Почему выпала ему такая улыбающаяся судьба?

На это может быть дан только один ответ.

Такая улыбающаяся судьба выпала ему, потому что у него никогда не было конфликта с окружающей действительностью.

И вот это нам особенно дорого и ценно в творчестве замечательного советского писателя Юрия Олеши.

И мы ценим в Юрии Олеше не то, что он был пьяница и лгунишка, не то, что он был позер и фат, невежественный человек и незначительный художник, а то, что он был настоящий, простой человек, писавший понятным советскому правительству языком.

Но все это, конечно, не давалось само собой. Преодолевая неимоверные трудности в процессе роста, писатель становился, наконец, подлинным реалистом.

Юрий Олеша прилагал много стараний, чтобы избежать ненужного конфликта с окружающей его действительностью. И он был совершенно прав, потому что это могло привести к очень тяжелым психологическим последствиям. Так как он был достаточно рассудительным человеком, умевшим учитывать печальный опыт других, то почти всегда избежать конфликта ему удавалось.

И в самом деле, часто он благополучно проскальзывал в таких обстоятельствах, когда практически это казалось совершенно нереальным.

Например, в эпоху, когда некоторые литературные администраторы полагали, что если на художника сесть верхом и пинать его сапогом в живот, то он начнет, наконец, отражать окружающую действительность, как следует.

Такое представление о взаимоотношениях художника и общества на строго научной основе было заложено в период творческой деятельности Российской ассоциации пролетарских писателей - РАПП.

Эта деятельность, часто вызывавшая в памяти эпизоды из эпохи татарского ига, а также из истории борьбы с альбигойской ересью, Юрию Олеше нравилась.

Он был добрым и отзывчивым человеком, и всегда избегал говорить что-нибудь нехорошее даже в таких случаях, когда это уже было можно.

Был даже такой случай: когда РАППу пришлось совсем туго, Юрий Олеша не пихнул ногой издыхающего льва, хотя на это уже имелось разрешение, а нашел в себе душевные силы и подлинное гражданское мужество воздать ему должное1 (с оговорками)2.

1 Дело в том, что концепция РАППа - она считалось в свое время нетленной - была до этого господствующей, а Юрий Олеша всегда одобрял такие концепции.

2 Оговорки возникали в связи с тем, что время, когда концепция РАППа считалась нетленной, кончилось.

Прислушайтесь, с каким достоинством и сдержанностью он говорит о людях, предавших мучениям всех писателей, у которых к тому времени еще сохранились силы отстаивать свою честь, независимость и правоту:

"Наш пленум проходит под знаком выяснения отношений между рапповцами и отдельными писателями. Каждый писатель выходит и говорит, как раппы его мучили. Меня раппы не мучили, и счета к ним я предъявить не могу. Наоборот, скажу я, что наиболее культурные статьи писались обо мне критиками-рапповцами"1.

1 Выступление Ю. Олеши на первом пленуме Оргкомитета Союза Советских писателей. В кн.: "Советская литература на новом этапе. Стенограмма первого пленума Оргкомитета Союза Советских писателей (29 октября - 3 ноября 1932)". М., 1933, с. 239. Документально засвидетель-ствовано, что раппы Олешу не мучили. Точно так же научно доказано, что они действительно писали о нем самые квалифицированные статьи и успешно защищали его от нападок. Особенно должен быть благодарен Ю. Олеша В. Ермилову, так квалифицированно и в отдельных случаях и самоотверженно защищавшего его от нападок. Вот как квалифицированно, а в отдельных случаях и самоотверженно защищал Ю. Олешу В. Ермилов:

"...скажем несколько слов о самом значительном художественном произведении за истекший (1927. - А. Б. ) год - да и не только за истекший... Это роман Юрия Олеши "Зависть"... Олеша подлинный художник... он разоблачает индивидуализм изнутри... роман является не только разоблачением, но и саморазоблачением определенной интеллигентской группы... роман... дает полное основание считать его самым значительным произведением подлинно-попутнической литературы за последний период... в лице Олеши советская литература обогатилась новым, по-настоящему талантливым и своеобразным художником..." (В. Ермилов. Буржуазия и попутничес-кая литература. В кн.: Ежегодник литературы и искусства на 1929 год. М., 1929, с. 71-73).

Вне всякого сомнения, это мог сказать лишь человек, имеющий громадное самообладание.

Но в то же время это производит несколько странное и, может быть, не вполне благоприятное впечатление, потому что, если его, Олешу, "раппы не мучили", то это не значит, что они так же прекрасно относились к другим (не правда ли?), а это Олеша хорошо знал.

Впрочем, такое умозаключение не должно нас удивлять, а должно только радовать. Потому что подобная социально-историческая позиция, как справедливо утверждают физиотерапевты, сохраняет, а в отдельных случаях даже укрепляет нашу нервную систему. В этом смысле пример учителя танцев Раздватриса не может не поразить нас своей убедительностью. Ведь мы хорошо помним: "Раздватрис был доволен, это его вызвали во дворец..." Это явление, то есть чувство удовольствия, испытываемого в связи с вызовом во дворец, связано с тем, что Раздватрис думал не о социальных катаклизмах, а только о своем личном, индивидуальном благополучии. Он не думал, что других людей (а таких подавляющее большинство) во дворец не вызывают и что эти другие люди могли бы выйти и говорить, как их мучили. Нет, его раппы не мучили, и счета к ним он предъявить не мог. Другие же люди учителя танцев Раздватриса не интересовали.

Замечательная особенность некоторых видов интеллигенции, в частности, вида "учитель танцев Раздватрис" (Magister) состоит в том, что этот вид необыкновенно охотно соглашается с уничтожением соседей, полагая, что его это не касается, или надеясь на то, что уничтожение соседей отведет удар от него. В мозгу интеллигента вида учитель танцев Раздватрис заложены мюнхенские соглашения.

Этот вид надеется, что, отдав не имеющую для него непосредственного значения Чехослова-кию, он тем самым сохранит, а может быть, даже укрепит свою нервную систему. Поэтому, когда во второй половине 20-х годов начались некоторые осложнения в деревне, эти интеллигенты с презрительной усмешкой цедили сквозь зубы: "Нас не раскулачите. (Стучит по лбу.) Все здесь"1 (указывает на свой череп). Но это, конечно, была очередная социологическая иллюзия, лишенная всякого основания. Фронт раскулачивания был чрезвычайно широк и захватил, кроме деревни, также Академию наук и ряд творческих организаций. Увы, учитель танцев не понимает, что уступленная Чехословакия, не имеющая для него непосредственного значения и не играющая существенной роли в его жизни, прибавляет силы тем, кто ее оккупировал и вселяет уверенность в том, что можно оккупировать все остальное. И те, кто оккупирует, не ошибаются в своей уверенности.

1 А. Афиногенов. Страх. В кв.: А. Афиногенов. Пьесы. М.-Л., 1947, с. 111.

Это было прямым следствием того, что, к величайшему счастью для Олеши и для всей советской литературы, у него не было самого главного конфликта: конфликта со временем.

Он всегда умел в нужный момент понять, что именно требует время.

Если же иногда безоблачное согласие между писателем и эпохой почему-либо начинало омрачаться, то Олеша как бы брал больничный лист и болел, пока социальная драма благополучно не разрешалась.

В связи с ликвидацией РАППа открывались чрезвычайно широкие возможности, и такой чуткий человек, как Юрий Олеша, это, конечно, понял и оценил.

Вот что он заявил по этому отнюдь не только оргвопросу:

"Мне бы хотелось, чтобы целый ряд таких пленумов, как тот, который происходил в эти дни, был организован в дальнейшем по вопросам творчества. Нужно, чтобы были чисто творческие пленумы, глубоко, специфически творческие. Мне хотелось бы, чтобы Оргкомитет собрал писателей, скажем, для обсуждения каких-нибудь технологических вопросов. Мне хотелось бы, чтобы был пленум по метафорам, по эпитетам, по разработке абзаца и т. д... Но у нас нет общей академии, где были бы кожаные стулья, где можно было бы сидеть и по-настоящему говорить, хорошо говорить о литературе друг друга со стенографисткой. Пускай все это будет записано..." 1

То есть, чтобы было наконец покончено с хаосом и неразберихой в этих вопросах и чтобы пленум вынес соответствующее постановление, в котором бы одни метафоры были осуждены, а другие выставлены в качестве образца и чтобы впредь все писали только такими метафорами. В связи с этим далеко не частным делом каждого отдельного писателя следовало бы учредить Главное управление метафоризации литературного процесса при ССП, а тов. Олешу Ю. К. утвердить его заведующим.

Но все-таки некоторые вещи не вызывали сочувствия Юрия Олеши, и он, никого не боясь, говорил:

"Что меня конечно раздражало, это главенство одной литературной группы, распространяв-шейся на все остальные..."2

1 Выступление Ю. Олеши на первом пленуме Оргкомитета Союза Советских писателей. В кн.: Советская литература на новом этапе. Стенограмма первого пленума Оргкомитета Союза Советских писателей (29 октября - 3 ноября 1932). М., 1933, с. 239.

2 Там же, с. 239.

Высказанное Ю. Oлешей неудовольствие РАППом следует считать только черной неблагодар-ностью. Не хотите ли почитать, что писали об Олеше и о некоторых других писателях раппы в дни своего самого лютого зверствовавия? Пожалуйста!

"Надо решительнее бороться с благодушием, с этим отвратительным советским барством, которое пустило кое-где корни. "Советский барин" добродушно похвалит какого-нибудь Булгакова с его "Бегом" и "Зойкиной квартирой"... чрезвычайно почтительно отнесется ко всему окруженному ореолом "большого имени", хотя бы оно и не представляло научной и эстетической ценности, и в то же время он отнесется с барским пренебрежением ко всему свежему, молодому, здоровому, хотя бы оно было подлинно талантливым. Советские баре носят разные личины, в том числе личину критика, с почтительным вниманием относящегося к Сергееву-Ценскому, Пильняку, Всеволоду Иванову, даже Вл. Лидину, потому что они "маститые", и замалчивающего или поругивающего таких писателей, как Ю. Олеша, М. Слонимский, А. Малышкин, потому что эти последние не "лакируют" действительность (очевидно, Булгаков и Пильняк вызывают отвращение журнала тем, что они "лакировали" действительность. - А. Б.), потому что они не хотят работать на мещанина" ("Правая опасность в области искусства". "На литературном посту", 1929, № 4-5, с. 6. Передовая статья).

Окончание главенства одной литературной группы следовало только приветствовать. Правда, все было несколько иначе, потому что РАПП не был одной-единственной литературной группой. Вот когда его скинули, то уж вместе с ним как бы сами собой исчезли и все прочие литературные группы. Так как всем было известно, что они в сто раз хуже РАППа, то некоторые даже полагали, что главным предметом забот были именно они, а не РАПП.

Но окончание главенства одной литературной группы пахло действительно необыкновенно аппетитно. К сожалению, Юрий Олеша уже не мог или не хотел заглянуть немного вперед и попытаться увидеть, что именно может произойти, если проглотить решение по этому вопросу. Он не знал или не хотел знать, что через несколько секунд после заглатывания несчастные чувствова-ли страшную резь в животе и через некоторое время умирали в адских мучениях.

Острие этого дела рапповцы обмазали сладкими и успокаивающими фразами.

Знаете ли вы, как охотятся на медведя?

Я понятия не имел о том, как охотятся на медведя до тех пор, пока Юрий Олеша, хищно сверкнув глазом, не рассказал мне.

Оказывается, на медведя охотятся так:

По медвежьей тропе разбрасывают катыши сала.

В катышах спрятана туго свернутая стальная пружина с остро отточенными концами.

Медведь заглатывает сало.

Через несколько секунд сало растапливается.

Пружина рвет медведя.

Если она рвет медвежье брюхо, то легко понять, что она может сделать с хрупким и впечатлительным писательским организмом.

Заглатывающий писатель старается не думать о том, что он делает и что теперь сделают с ним.

Он старался думать о приятных и полезных вещах: о том, что теперь кое-кому из его дружков в кавычках, которые топтали его коваными копытами, покажут, наконец, где раки зимуют, в кавычках.

Он охотно думал, что вот теперь-то он некоторое время поживет.

Юрий Олеша был замечательным человеком и мыслителем.

(Я опасаюсь, что эта книга может быть воспринята лишь как безудержная, безумная апология любимого писателя. Подобные явления уже были справедливо осуждены нашей литературной общественностью. Я не хотел бы, чтобы у читателя создалось впечатление, будто восхищение героем ослепляет меня и лишает возможности видеть некоторые его теневые стороны! Возможно, следует говорить не столько о теневых сторонах, сколько о художественных особенностях творче-ского развития замечательного таланта. Конечно, лучше говорить об особенностях творческого пути и о других художествах, а не о теневых сторонах.)

Я никогда не стал бы говорить о теневых сторонах и о так называемых досадных срывах этого чистейшего человека, мужественного борца за справедливость и замечательного писателя, а если иногда и вынужден останавливаться на некоторых особенностях его творческого роста, то исключительно для того, чтобы сделать его портрет еще более выпуклым.

Уж если у такого писателя, как Юрий Олеша, были некоторые особенности социально-эстетического развития, то каковы же они были у его замечательных коллег!

Это обстоятельство я настойчиво подчеркиваю, но не преувеличиваю. Я не хочу отрывать Юрия Олешу от литературы, которая его вскормила, в которой он существовал, для которой он сделал столько хорошего и которая столько хорошего сделала для него.)

Близилось время, когда, кроме одних замечательных побед, людям уже ничего больше не оставалось.

В связи с этим мощный, но еще совершенно разобщенный отряд отечественных литераторов стал стремительно готовиться к генеральной переоценке своих художественных ценностей.

Вместе с другими готовился и Юрий Олеша.

Для него это было особенно важно, потому что, как всему миру известно, в прошлом он допускал громадное количество ошибок.

Так, например, он писал: "...предпосылка превращения меня в милиционера - неразделенная любовь" (?!?!).

Юрий Олеша с большим количеством черновиков чрезвычайно удачно писал об успехах и победах. Но даже там, где это были успехи и победы громадного исторического звучания, он не всегда мог подняться до уровня таких мастеров прозы, как А. Первенцев, Ф. Гладков, Б. Горбатов, В. Закруткин, Н. Вирта или Е. Пермяк, хотя, конечно, и Олеша, и эти писатели делали одно общее дело.

Но чем более Юрий Олеша становился зрелым, тем чаще он старался показать, что он на пути к окончательному и на этот раз уже самому последнему исправлению. Поэтому Юрий Олеша не стал разрушать бетонный гигант, как в свое время ошибочно разрушил фабрику-кухню Андрея Бабичева. Правда, это была лишь сказка1, а не то, чтобы Олеша действительно пошел не такое страшное дело. Но все-таки разрушительные помыслы за ним водились.

1 "Сказка о встрече двух братьев" в романе "Зависть".

Он прозябал на границе эпох. Он мог остаться в своем времени, в литературе десятилетия, которое хоть что-то создало, и мог перебежать в новую эпоху. Но Олеша хотел сразу и того, и другого. Он топтался на месте, где-то между 20-ми и 30-ми годами, и как следует не перебежал в новые обстоятельства. Он жил на непрочном шве двух эпох и, по мере надобности, перебегал из одной эпохи в другую. Он жил, как Вольтер в своем замке в Ферне: замок стоял на границе Франции и Швейцарии, слуга смотрел на дорогу и, завидев французского жандарма, кричал. Хозяин перебегал через границу. Но Вольтер вполне заслужил свою участь: у него не было ничего святого; он оплевывал все, что попадалось ему на глаза. Олеша же был безвинен: он ничего плохого не сделал. Плохо сделали критики и приятели, которые, не имея лучшего образца, выдали Юрия Олешу за жертву в борьбе за свободу. После смерти этого образца они выдвинули Евгения Евтушенко.

Юрий Олеша стал бояться не лжи, а неприятностей.

Он пересматривал концепцию не потому, что она была ложной, но потому, что она становилась опасной.

Истина в эти годы как-то сразу переставала интересовать Юрия Олешу, если из-за нее могли быть неприятности. Такая истина была плохой, вредной и никому не нужной, с ней просто не стоило связываться.

Писатель не понимал, уже не хотел понять, ему не нужно было понимать, что истина не бывает ни плохой, ни хорошей, а значит, выгодной или невыгодной, что она может быть только истинной, или она не истина.

Он не понимал, что если истина меряется пользой, то может наступить такое время, когда истинное станет второстепенным, а первостепенным нужное кому-то.

В таких случаях, "жонглируя кольцами боковым каскадом, можно снова перейти на обыкновенное жонглирование"1, и с легкостью превращать черное в белое, если нужно белое, и плохое в хорошее, если зачем-то понадобилось такое.

Именно потому, что от истины начинают требовать не правды, а пользы, становится возможным утверждать (как это имело место в новозеландском литературоведении), что Пиндар очень хороший (полезный) поэт, а Лукиан очень плохой (вредный).

Это было ужасно.

Но Юрий Олеша в надежде славы и добра без боязни глядел вперед.

Он видел "ясно. Здесь будет сад. И на том месте... будет расти вишневое дерево".

Он думал, что дерево из вишневого сада его поэзии будет расти вечно.

Он не слышал, как далеко в саду топором стучат по дереву...

1 Н.Э. Бауман. Искусство жонглирования. М., 1962, с. 23.