"Сдача и гибель советского интеллигента, Юрий Олеша" - читать интересную книгу автора (Белинков Аркадий Викторович)ПОЭТ И ТОЛСТЯКИз огромной дымящейся проносящейся мимо всемирной истории в книгу писателя попадают дары и удары, которых ему не удалось избежать. Но непохожесть одного писателя на другого обнаруживается, что именно в обступившем писателя мире выбрала его художническая восприимчивость. В книгах каждого большого художника своя война, своя революция, своя эпоха реакции, и каждая семья несчастлива по-своему. Исследователь обязан не только констатировать это, но и обнаружить в войне, революции, эпохе реакции и каждой несчастливой семье, что именно оказало воздействие на художника, которым он занят. Это неверно, что на художника воздействует сразу вся война и вся революция. Проносящаяся мимо всемирная история воздействовала на Юрия Олешу драматическими перипетиями взаимоотношений интеллигенции и революции. Эта тема в книге о послереволюционном государстве "Зависть", написанной следом за книгой о революции "Три толстяка", выразилась в конфликте между поэтом и обществом. Классическая коллизия "художник и общество" в книге о революции разрешена, потому что в этой книге изображается естественная и неминуемая борьба общества с протестующим художником. Во второй книге взаимоотношения художника и общества так же враждебны, как и в первой. Действие второй книги происходит после революции, и враждебны взаимоотношения художника и послереволюционного общества. В книге, написанной человеком, пережившим первое десятилетие нового государства, конфликт художника и общества возникает из-за того, что художник ждал от революции нечто иное, чем то, что она могла или должна была дать. Художник ждал от революции свободы, но в том значении, которое придается этому слову в предреволюционном обществе. Предреволюционное общество, прочитавшее очень много книжек по истории, знало, что революции, которые бывали раньше, приносили людям духовную свободу. Так как книги были серьезными и эрудиция русского интеллигентного общества была обширной, то имелось серьезное основание предполагать, что и эта революция будет не хуже других. Начинается еще одна книга великой литературы о борьбе художника с веком. Спор поэта и общества, а чаще поэта и толпы у Юрия Олеши возникает в "Трех толстяках", и все, что создал писатель, связано с этим спором. Концепция "поэт и общество" Олеши не выходит за границы традиционных в русской литературе представлений и продолжает тему Пушкина-Блока. Эта важнейшая тема русского искусства излагается так: несмотря на то, что меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожнее поэт, его душа способна встрепенуться тотчас же, как только чуткого слуха коснется божественный глагол. Предполагается, что поэт по многим обстоятельствам может быть не чужд самых разнообразных недостатков. Больше того: меж детей ничтожных мира, вероятно, именно он ничтожнее всех других. В то же время, несмотря на все эти недостатки, поэт неминуемо обладает достоинством, делающим его безоговорочно выше общества. Неминуемое достоинство, делающее поэта безоговорочно выше толпы, заключается в том, что он к ногам кумира не клонит гордой головы, а также в том, что он - свободный человек, не боящийся обличать пороки общества. Из-за чего возникает конфликт поэта и общества? Из-за того, что поэт по своим физиологическим и профессиональным свойствам и обязаннос-тям наблюдает за обществом, видит, каково оно, и рассказывает о том, что видит. Общество же не хочет, чтобы рассказывали о том, как оно отвратительно. Конфликт художника и общества трагичен, естествен и неминуем. Почти всегда он кончается гибелью художника. Но попытка этот конфликт, этот закон отменить, сделать вид, что его нет, не должно быть, кончается уже не только гибелью художника, но и гибелью искусства. Из всех условий существования поэта единственное, которым нельзя пренебречь, это правда, которую он обязан говорить обществу. Эта правда в разные эпохи выражается неодинаково. Иногда она может выражаться так: Эхо, бессонная нимфа, скиталась по брегу Пенея... (Пушкин. Стихотворение "Эхо") иногда иначе: И если зажмут мой измученный рот, Которым кричит стомильонный народ... (Ахматова. Поэма "Реквием" ) Это ничего не меняет. Поэт говорит только правду. И ни пытки, ни казни, ни голод, ни страх, ни искушения, ни соблазны, ни кровь жены и детей, ни щепки, загоняемые под ногти, ни женщина, которую он любит и которая предает его, не в состоянии заставить поэта говорить неправду, льстить, лгать, клонить голову и славить тирана. Сдавшийся человек не может быть поэтом. Человек, испугавшийся сказать обществу, что он о нем думает, перестает быть поэтом и становится таким же ничтожным сыном мира, как и все другие ничтожные сыновья. Искушения, жажда власти, забота о славе, малодушие, соблазны и страх мешают художнику осуществить свое право и назначение - говорить обществу, что он о нем думает и что заслуживает оно. Между художником и обществом идет кровавое неумолимое, неостановимое побоище: общес-тво борется за то, чтобы художник изобразил его таким, каким оно себе нравится, а истинный художник изображает его таким, какое оно есть. В этой борьбе побеждают только великие худож-ники, знающие, что они ежеминутно могут погибнуть и гибнущие. Других общество уничтожает. Великие произведения так уникальны, потому что выстоять художнику еще труднее, чем создать их. (Даже в наши дни, конечно, в совершенно исключительных случаях и только иногда возника-ют некоторые частные противоречия между плохим художником и прекрасным обществом. Они, конечно, сразу же прямо-таки в одну секунду, разрешаются, но не принимать их во внимание вовсе было бы еще преждевременным. Эти незначительные и, конечно, легко и мгновенно разрешимые противоречия чаще всего возникают в связи с имеющим кое-где место некоторым разладом между социалистическим реализмом и реалистическим социализмом.) Пушкинская программа и традиционная концепция классического столетия русской литературы была продолжена Блоком в стихотворениях "Поэты", "Пушкинскому дому" и речи "О назначении поэта", и Олеша пересказал ее и блоковский вариант в своем романе. Блок пишет о том, что хотя поэты "болтали цинично и пряно" и что они "золотом каждой прохожей косы пленялись со знанием дела", но с торжеством и гордостью он утверждает, что поэты "плакали горько над малым цветком, над маленькой тучкой жемчужной", и поэтому они выше и чище "милого читателя", который "доволен собой и женой", а также "Своей конституцией куцей" и которому "недоступно все это": то есть "И косы, и тучки, и век золотой". Эта концепция и эти образы "читателя" и "поэта" девятнадцать лет спустя были воспроизведе-ны Юрием Oлешей в прозе с отчетливой близостью к блоковскому оригиналу. По-видимому, эта близость литературно случайна, но несомненное сходство побудительных (нелитературных) причин делает ее серьезной. Сходство было в оценке последовавших за вооруженным переворотом событий. Через три года после поэмы "Двенадцать" Александр Блок написал: Что за пламенные дали Открывала нам река! Но не эти дни мы звали, А грядущие века. Пропуская дней гнетущих Кратковременный обман, Прозревали дней грядущих Сине-розовый туман. Пушкин! Тайную свободу Пели мы во след тебе! Дай нам руку в непогоду, Помоги в немой борьбе!1 1 А. Блок. Собр. соч. в 12-ти т. Т. 4, Л., 1932, с. 214 Эти стихи написаны не в январе 1918 года, когда были созданы "Двенадцать", а в феврале 1921, за шесть месяцев до того, как Блок трагически погиб. Не следует удивляться стихам 1921 года, предсмертным строкам, завещанию поэта. Александр Блок был одним из первых писателей, начавший революционную тему в русской литературе XX века. И он был одним из первых, кто сказал о беспокойстве за судьбу революции. Прошло несколько лет после его смерти, и эта тема появилась в произведениях Маяковского, А. Толстого, Эренбурга, Форш, Багрицкого, Асеева, Федина. (Это было в то время, когда даже такие, как А.Толстой, Эренбург, Федин еще в состоянии были беспокоиться о чем-либо, кроме своего брюха.) Разные решения темы привели к непохожим результатам. Блоку1 и Маяковскому это стоило жизни. 1 А. А. Блок был человеком очень здоровым и обладал большой физической силой. Он любил спорт, общеизвестно его увлечение борьбой. В 1918 году, вскоре после "Двенадцати", когда ему было лишь тридцать семь лет, он впервые почувствовал себя не вполне здоровым. В 1920 году его состояние сильно ухудшилось, а с весны 1921 года "процесс роковым образом шел к концу... Все заметнее и резче проявлялась ненормальность в сфере психики, главным образом в смысле угнетения; иногда, правда, были светлые промежутки, когда больному становилось лучше, он мог даже работать, но они длились очень короткое время (несколько дней). Все чаще овладевали больным апатия, равнодушие к окружающему. У меня (лечащего врача. - А. Б.) оставалась слабая надежда на возможность встряски нервно-психической сферы, так сказать, сдвига с "мертвой точки", на которой остановилась мыслительная деятельность больного, что могло бы произойти в случае перемещения его в совершенно новые условия существования, резко отличные от обычных. Такой встряской могла быть только заграничная поездка в санаторию... Все предпринимавшиеся меры лечебного характера не достигали цели, последнее время больной стал отказываться от приема лекарств, терял аппетит, быстро худел, заметно таял и угасал", "...доктор Пекелис... нашел у него сильнейшее нервное расстройство, которое определил как психастению... За месяц до смерти рассудок больного начал омрачаться. Это выражалось в крайней раздражи тельности, удрученно апатичном состоянии и неполном сознании действительности. Бывали моменты просветления, после которых опять наступало прежнее... Психастения усилилась и, наконец, приняла резкие формы. Последние две недели были самые острые". (Судьба Блока. По документам, воспоминаниям, письмам, заметкам, дневникам, статьям и другим материалам. Составили О. Кемеровский и Ц. Вольпе. Л., 1930, с. 262, 265, 270). Через три года после романа о революции Олеша задумался над вещами, которые раньше, казалось бы, трудно было вообразить. И, как некоторые другие писатели в эти годы, Олеша начал писать о своих раздумьях. Книгой, лишенной сомнений, начинал свой литературный путь Юрий Олеша. Он начинал книгой о революции, которая должна была, по его мнению и даже по мнению истинно значитель-ных мыслителей и художников, принести людям свободу. Но близились коллективизация и индустриализация, началось подавление оппозиции, и Олеша, как многие интеллигенты конца 20-х годов, насторожился и с тревогой стал всматриваться в результаты революции. Во все глаза смотрела литература конца 20-х годов на результаты революции. Все это сразу не очень легко понять. Но, как всегда, нас выручает академическое и еще чаще сатирическое литературоведение. Оба указанных вида этой почтенной науки дают нам на этот счет абсолютно точные и не вступающие друг с другом в противоречие указания: все испортил нэп. В самом деле: 1) нэп смутил, 2) нэп посеял сомнения, 3) огорчил, 4) поразил, 5) разочаровал, 6) сделал много других, крайне вредных (особенно для легко ранимых художественных душ) вещей. Это практически невозможно оспорить, а если бы кто и захотел, то сама медицинская статистика всем своим авторитетом ударила бы по рукам такого скептика и экспериментатора. И это было бы очень, очень правильно. Однако некоторое обстоятельство вносит известную коррекцию в литературоведческое благообразие. Обстоятельство это заключается в том, что как раз в эпоху густого цветения нэпа были созданы произведения, полные каменной уверенности и лишенные сопливых сомнений - "Чапаев", "Железный поток", "Цемент", "Донские рассказы", "Любовь Яровая", - а в годы, когда нэп судорожно корчился в охватившей его окончательной и уже бесповоротной агонии, появились произведения, которые хороший редактор даже не захочет взять в рот. Роль нэпа в истории советской литературы непомерно и небескорыстно преувеличена, и это естественно, потому что некоторые литературоведы считают, что гораздо приятнее связать с нэпом, о котором никогда ничего хорошего не говорилось, вещи, которые никогда никому удовольствия не доставляли. Несмотря на это, "Багровый остров" Булгакова, "Голубые города" А. Толстого, "Братья" Федина, "Пушторг" Сельвинского - произведения, в которых герои стали заниматься в высшей степени опасным делом - размышлениями над результатами революции, - были написаны, когда уже всем стало ясно, что нэп заканчивает свое земное бытие. И появились эти произведения не потому, что их авторов смутил, огорчил, поразил и разочаровал нэп, а потому, что революция в конце 20-х годов перешла в новую фазу: началось решительное укрепление диктатуры, а людям, склонным к сомнениям и мыслящим в дореволюционных категориях о свободе, это казалось странным, а некоторым даже нежелательным. Одна из важнейших тем русской общественной истории - взаимоотношения интеллигенции и революции, - начатая декабристами и Пушкиным, приобретала все большее значение, и после векового поиска и обретения опыта в библиотеках и кабинетах, университетах, журналах, газетах и на улицах под пулями и камнями получила математически точную формулу - я бы назвал ее "законом Блока" - "интеллигенция и революция". Формула Блока распространяется на всю русскую общественную историю XIX-XX веков и на те послереволюционные годы, когда дореволюционная интеллигенция еще сравнивала свое представление о революции с революцией реальной и не знала, что эта революция принесет. Кончилось первое послереволюционное десятилетие, и взаимоотношения интеллигенции и революции приобрели новую форму: начались выяснения взаимоотношений интеллигенции уже не с революцией, а с новым, послереволюционным государством, с государством в форме диктатуры пролетариата. Эти выяснения прошли через всю русскую литературу второй половины послереволюционно-го десятилетия. Государство в форме диктатуры пролетариата возникло, как известно, не в 1927-м, а в 1917-м. Но характер и интенсивность его проявления в разные времена были не одинаковыми. Совершен-но очевидно, что в эпоху нэпа диктатура пролетариата проявляла себя иначе, чем в годы военного коммунизма, в пору коллективизации, в годы ежовских палачеств, бериевского террора, сталинс-кого истребления народов, или в пору победоносной борьбы с космополитами, или в эпоху, которая научно стала называться так: "некоторые наслоения периода "культа личности", а художественно называется иначе: Звезды смерти стояли над вами, И безвинная корчилась Русь Под кровавыми сапогами И под шинами черных марусь. Государство диктатуры пролетариата могло предложить интеллигенции свободу лишь в пределах, не мешавших ему. Свобода, которую принесла революция, была, по-видимому, не совсем тем, что части дореволюционной интеллигенции казалось революция обещает. Однако прошло совсем немного времени, и новые представления о свободе стали казаться гораздо лучше старых представлений. Роман Юрия Олеши "Зависть" был написан в первое послереволюционное десятилетие, когда писатель, увы, еще не до конца понял, что новые представления о свободе еще лучше старых. Поэт Юрия Олеши Николай Кавалеров думал, что свобода это то, за что боролись все протестанты, из-за чего совершались революции, велись освободительные войны, гремели фанфары и умирали герои. Он думал о русской революции XX века в категориях французской революции XVIII века. Наивный и недальновидный поэт, не слышавший, какие звуки звучат все громче, не понимал, что могут обещать люди, выбравшие себе псевдонимы, полно и точно выражающие идеал и программу сильной личности, мощной власти: Каменев, Молотов, Сталин. Юрий Олеша, за три года до "Зависти" написавший книгу о революции любого века под непосредственным и недифференцированным впечатлением недавнего переворота, был уверен, что люди, совершающие революцию, берут тезис прямо из рук оружейника Просперо. Но потом писателю стало казаться, что что-то случилось, в связи с чем в его сознании неожиданно возникла литературоведческая дискуссия: от кого же эти люди происходят - от героя-революционера или от одного из Трех толстяков. Кроме чистой альтернативы, появляются осложненные предположе-ния: сначала от оружейника Просперо, а уже потом от одного из Трех толстяков. По традиционным и неопровергнутым историографическим и социологическим представлени-ям такое превращение обычно называется словом, которое люди, изнасиловавшие демократию, по естественной ассоциации идей со страхом и ненавистью воспринимают, как в высшей степени нехорошую болезнь. Это слово начинается с буквы "т" и кончается буквой "р". Ммм... есть такое слово "термидор". В романе Юрия Олеши конфликт поэта и общества начинается с того, что свое право и назначение поэт не в состоянии осуществить. Право и назначение поэта в том, чтобы говорить обществу то, что он думает. Вот что говорит поэт обществу: " - Вы... труппа чудовищ... бродячая труппа уродов... Вы, сидящие справа под пальмочкой, - урод номер первый... Дальше: чудовище номер второй... Любуйтесь, граждане, труппа уродов проездом... Что случилось с миром?" И вот чем это кончается: "Меня выбросили. Я лежал в беспамятстве". Тогда поэт, которому не дают выполнить свое высокое святое назначение, оказывается вынужденным писать "репертуар для эстрадников": монологи и куплеты о фининспекторе, совбарышнях, нэпманах и алиментах. В учрежденьи шум и тарарам, Все давно смешалось там: Машинистке Лизочке Каплан Подарили барабан... Так как герой Олеши думает в категориях ушедшей эпохи, а живет в обстоятельствах сущест-вующей, то он начинает догадываться, что наступает обычная борьба поэта и толпы. Борьба кончается привычным для нашей истории способом: гибелью поэта. Выброшенный из своей среды художник во враждебном окружении кажется странным, непонятным, нелепым и жалким. С великолепием bel canto пропета его фраза о ветви, полной цветов и листьев. Но вот эта оторванная от ствола ветвь с размаху всаживается в другую среду, в песок, в почву, на которой она не может расти. Теперь эта осмеянная ветвь выглядит странно, непонятно, нелепо и жалко. Вот как она выглядит в изображении человека другой среды: "Он разразился хохотом. - Ветвь? какая ветвь? Полная цветов? Цветов и листьев? Что?" А вот как в том же изображении выглядит художник, создавший эту ветвь: "...наверное, какой-нибудь алкоголик..." Поэт отчетливо сознает несходство своего мира с миром, в котором он живет, и враждебность этих непохожих миров. Мир поэта прекрасен, сложен, многообразен и поэтому верен. Чужой мир - схематичен, упрощен, беден, приспособлен для низменных целей и поэтому ложен. Для того чтобы хоть как-нибудь понять друг друга, людям, говорящим на разных языках, необходим перевод. Поэт иногда вынужден брать на себя обязанности переводчика. Он переводит свой язык на язык общества, которое его не принимает и которое он не может принять. "...сперва по-своему скажу вам: она была легче тени, ей могла бы позавидовать самая легкая из теней - тень падающего снега; да, сперва по-своему: не ухом она слушала меня, а виском, слегка наклонив голову; да, на орех похоже ее лицо, по цвету - от загара, и по форме - скулами, округлыми, суживающимися к подбородку. Это понятно вам? Нет? Так вот еще. От бега платье ее пришло в беспорядок, открылось, и я увидел: еще не вся она покрылась загаром, на груди у нее увидел я голубую рогатку весны..." Следом за этим идет перевод. "А теперь по-вашему... Передо мной стояла девушка лет шестнадцати, почти девочка, широкая в плечах, сероглазая, с подстриженными и взлохмаченными волосами - очаровательный подросток, стройный, как шахматная фигурка (это уже по-моему!), невеликий ростом". Решительно подчеркивает поэт несходство своего мира с миром, в котором ему пришлось жить. "Да, вот вы так, а я так", - с презрением заявляет он. Снова начинается прерванный (разными способами)1 и, казалось бы, уже решенный спор о взаимоотношениях художника и общества или иначе: поэта и толпы. 1 Имеются в виду наши привычные домашние способы: аресты, расстрелы, расправы, запрещения, ссылки, насилия. Поэт Юрия Олеши - это человек другого мира и другой судьбы. Представьте себе человека, который в ответ на вопросы, где он работает (как живет, как себя чувствует, где купил шапку) отвечает стихами. Кавалеров отвечает стихами. Он говорит: "Вы... труппа чудовищ... бродячая труппа уродов..." Или: "...на груди у нее я увидел голубую рогатку весны..."1 1 Последнее слово в цитате: "весны" - вырвало вопль злобы, торжеств! и невежества из груди Ю. Андреева - автора статьи "Своевольные построения и научная объективность" ("Литератур-ная газета", 15 мая 1969, № 20, обвинившего меня в том, что я строю гнусную концепцию на омерзительных опечатках. Но авторитетному суждению Ю. Андреева следовало цитировать не "весны-, а "вены". С беднягой произошел чрезвычайно неприятный случай: он сличил цитату с текстом двух последних изданий однотомника Ю. Олеши (I960 и 1965 годы), и перед ним, человеком, вооруженным самым передовым мировоззрением, разверзлась пропасть: упомянутая пропасть разверзлась в связи с тем, что я злонамеренно и вызывающе исказил писателя: вместо "вены" со злобным шипением написал "весны". Ю. Андреев "Зависть" (1927 год) мог и не читать. Я прекрасно понимаю, что советский критик очень занят и ему некогда читать книги, о которых он пишет. Так, например, он пишет о моей книге, которую тоже не читал, правда, не только из-за страшной занятости, но еще и потому, что в Советском Союзе она не была издана. Все это, конечно, можно понять, но ведь он мог попросить своего секретаря или тещу, или соседку заглянуть в первое издание Ю.Олеши. В черном издании однотомника (1927 год) строка в романе "Зависть" напечатан" так, как написал Олеша и процитировал я: "...голубую рогатку весны..." (Юрий Олеша. Избранное. М., 1936, с. 52). Я цитирую именно по этому изданию, потому что считал его с рукописью Ю. К. Олеши. В рукописи написано: "весны". Юрий Карлович, узнав, что я проделал эту работу (бесплатно), поглядел на меня, как в глубоком психологическом романе: во взгляде его скрестились тысячи кричаще противоречивых переживаний, из которых одержали победу два удивление и гадливость. После взгляда писатель-мыслитель (он вспомнил известную скульптуру Родена) долго - как в психологическом романе - сидел, опустив тяжелую, красивую, львиную и психологическую голову, шевелил губами и загибал пальцы. По прошествии определенного времени, тщательно взвешивая и металлически чеканя слова, он произнес: - На двадцать литров (водки. - А. Б.) работы. Минимум. Потом он взял мой экземпляр "Зависти" и написал (не для меня, для истории мировой литературной мысли): "С подлинным верно". Я цитирую: "... голубую рогатку весны..." С подлинным верно. В эти же времена был написан другой роман, в котором другой интеллигент говорил тоном, заставляющим насторожиться. Он говорил подозрительным по ямбу тоном. "Волчица ты... тебя я презираю. К любовнику уходишь от меня. К Птибурдукову от меня уходишь. К ничтожному Птибурдукову нынче ты, мерзкая, уходишь от меня. Так вот к кому ты от меня уходишь! Ты похоти предаться хочешь с ним. Волчица старая и мерзкая притом!" "Это глупо... Это бунт индивидуальности" - кричат интеллигенту. "И этим я горжусь, - ответил Лоханкин подозрительным по ямбу тоном. - Ты недооцениваешь значения индивидуальности и вообще интеллигенции". "...Негодяй! - отвечают ему. И добавляют: - Интеллигент!" Васисуалий Лоханкин был опровержением Кавалерова. Ильф и Петров спорили с Юрием Oлешей. Они осмеяли: "Васисуалия Лоханкина и его значение", "Лоханкина и трагедию русского либерализма", "Лоханкина и его роль в русской революции". Вместе со значением, трагедией и ролью осмеян лоханский ямб. Авторы осуждали Лоханкина со всей решительностью эпохи, в которую создавались их книги. И они безусловно были правы. Такого интеллигента и такое значение его, несомненно, следовало осмеять. Писатели видели вокруг себя (сначала в Одессе, потом в редакции "Гудка", где они написали свой первый роман), большое количество прототипов. А что не увидели, восполнили самоанализом. Отношение Олеши к своему герою более гуманно, осторожно, сбивчиво и противоречиво, чем отношение Ильфа и Петрова к своему. И хотя он тоже осмеивает Кавалерова за тон, подозритель-ный по ямбу, но делает это не так охотно и радостно, как его уже кое-что смекнувшие коллеги. Олеша даже не всегда осмеивает Кавалерова сам. Он поручает это неблагодарное дело другим персонажам романа, а другие персонажи - враги поэта. Васисуалий Лоханкин и Николай Кавалеров лишь разное мнение о взаимоотношениях интеллигенции и послереволюционного государства. Но время в "Зависти" и "Золотом теленке" говорит одинаково. В "Зависти" оно говорит так: "...собираемая при убое кровь может быть перерабатываема в пищу... для изготовления колбас, или на выработку светлого и черного альбумина, клея, пуговиц, красок, землеудобрительных туков и корма для скота, птицы и рыбы. Сало-сырец..." Ветвь, полная цветов и листьев, отделена от собираемой при убое крови тремя словами: "Вечером я корректирую". Васисуалий Лоханкин тоже, как и Кавалеров, валяется на диване, но фразу о голубой рогатке весны, как вы, вероятно, заметили, не произносит. А если бы и произнес, то она торчала бы у него изо рта, как щипцы, которыми дергают зубы. Тьфу! (Я не развиваю тему сходства двух героев потому, что не хочу преувеличивать, и еще потому, что это сходство вскоре понадобится для несравненно более ответственной параллели.) В "Золотом теленке" положение несколько проще, чем в " Зависти ". И это легко понять: у Ильфа и Петрова интеллигенты освистаны за то, что они думают, будто революция посягает на демократию. За такое дело авторы их, конечно, не только освистывают, но и показывают в образе людей, больше похожих не то на членов редколлегии журнала "Октябрь", не то членов ученого совета при хане Батые. И это совершенно правильно. Но в то же время такой показ не дает исчерпывающего ответа на все вопросы. Функционирование интеллигенции в полицейском царстве Трех толстяков имеет такое большое значение, потому что пространство между государством и народом столь велико, что одни не слышат, что говорят другие. Интеллигенция же бегает где-то между государством и народом, и поэтому плохо ли, хорошо может играть роль посредника. Эта игра вызывает многочисленные недоразумения, которые, начиная с Елизаветы Петровны, приходится все время выяснять. Что же касается взаимоотношений интеллигенции и революции, то необходимость выяснить их возникла по причине более простой, чем это могло показаться при чтении многих книг, а также и этой книги. Простота причины заключается в том, что победителям в революции 1917 года больше как с интеллигенцией не с кем было выяснять взаимоотношения. Победители не выясняли взаимоотношений с крестьянами, которые были на стороне револю-ции, когда революция дала им землю. Когда же эту землю стали отбирать и крестьяне начали выступать против революции (не хотели идти в колхоз), то ими в ряде случаев пришлось пожерт-вовать во имя общих интересов. Взаимоотношения с прежними господствующими классами также были очень просты: эти классы сразу же были уничтожены. (Во имя общих интересов.) Следовало бы специально остановиться на том, что в состав этих классов входила и вся русская демократия, на протяжении столетия подготавливавшая революцию. Так как революция считалась пролетарской (не большевистской), то сначала показалось, что с пролетариями выяснять нечего, а когда обнаружилось, что остается кое-что невыясненным, то можно было расстрелять Кронштадтское восстание 1921 года и после этого уже ничего не выяснять, а просто разъяснять понятным народу языком. С интеллигенцией, увы, все было гораздо сложнее: интеллигенция уничтожалась только в тех случаях, когда становилось ясным, что у нее могут начаться идейные шатания и кричащие противоречия. Интеллигенция была нужна, ее выгоднее было использовать, чем уничтожить. И вот с этой-то ничтожной, прости Господи, так называемой прослойкой, которую достаточно только положить на наковальню и стукнуть тяжелым молотом по лицу (о чем в двух своих произведениях упоминает Юрий Олеша), чтобы от нее, в сущности, ничего не осталось, пришлось выяснять отношения. Вместо того чтобы просто стукнуть молоточком. А ведь не стукнешь, потому что без нее современное промышленное государство, которое в числе прочего изготовляет такие молоточки, существовать не может. И кроме того, с одними дворниками тоже не превра-тишь в исторически короткий отрезок времени целый народ в громадное мычащее стадо скота. Для этого, кроме дворников, нужны были еще хорошие, образованные интеллигентные люди, которые научно докажут, что мычащее стадо исторически прогрессивнее акмеизма. Вот когда план по основным показателям был выполнен и были созданы кадры собственных налетчиков на демократию, философию, право, искусство, тогда, конечно, можно было перейти к более полному удовлетворению культурных запросов населения. Но пока план по основным показателям оставался невыполненным, уничтожить всю интеллигенцию было преждевременно. И вот между еще не уничтоженной и не ушедшей в изгнание интеллигенцией и победителями начались длинные переговоры, которые стали называться "интеллигенция и революция". Потом сочтено было, что на такие пустяки, т.е. на переговоры, истрачено слишком много драгоценного времени. Да и характер переговоров сильно переменился. Почти у каждого из писателей этих лет был свой Лоханкин, и каждый из писателей то больше, то меньше, то сам, то препоручая такую ответственную работу своим героям, срамил своего Лоханкина. Этой в высшей степени респектабельной деятельности предавалась большая и, конечно, лучшая часть нашей литературы приблизительно два десятилетия, и только к концу 30-х годов сочла свою задачу по ряду главных показателей в основном выполненной. Независимо от этой литературы существовала другая, которая не оспаривала наличность громадного количества Лоханкиных в истории русской общественности, но полагала, что бывают не только они. При этом особенных иллюзий по части якобы незначительной роли Лоханкиных она не имела. Напротив, было сразу заявлено: "Нас мало. Нас может быть трое..." Столь резкое снижение показателей (трое!) происходило, вероятнее всего, потому,что подобная литература просто не берегла своих героев. Она сама говорила о них: "Таких в монастыри ссылают и на кострах высоких жгут". Ни больше, ни меньше. Хорошенькое дело. Эта литература показала русского интеллигента другим. У интеллигента были свои недостатки. Он часто ошибался. Иногда совершенно непростительно. Но в то же время у него были и известные достоинства. Например, у А. Ахматовой была совесть: ...А я всю ночь веду переговоры С неукротимой совестью своей. Я говорю: "Твое несу я бремя, Тяжелое, ты знаешь, сколько лет". Но для нее не существует время, И для нее пространства в мире нет... М. Цветаева взваливает на свои бедные, стертые жизнью плечи тяжкую кладь: ...А покамест еще в тенетах Не увязла - людских кривизн, Буду брать - труднейшую ноту, Буду петь последнюю жизнь!.. А Осип Эмильевич Мандельштам понимал, что в гибнущей Вселенной стоит обреченный человек: Нельзя дышать, и твердь кишит червями, И ни одна звезда не говорит... Б. Пастернак сбивается с пути, падает, гибнет. Но лучше поиск, протест, гибель, лучше туда, куда ни одна нога не ступала, чем вытоптанное поле, проезжая дорога, где все известно, измерено и ложно: ...Метался, стучался во все ворота, Кругом озирался, смерчом с мостовой... - Не тот это город, и полночь не та, И ты заблудился, ее вестовой! Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста. В посаде, куда ни один двуногий... Я тоже какой-то... я сбился с дороги: - Не тот это город, и полночь не та. Но еще разрушительнее и опасней, когда художник знает, что можно избежать гибели, уклониться от победы и что это так легко и доступно: Столетье с лишним - не вчера, А сила прежняя в соблазне В надежде славы и добра Глядеть на вещи без боязни. Хотеть, в отличье от хлыща В его существованьи кратком, Труда со всеми сообща И заодно с правопорядком. И тот же тотчас же тупик При встрече с умственною ленью, И те же выписки из книг, И тех же эр сопоставленье... Увы, русский интеллигент был сложнее и разнообразней, чем тот, которого столь метко изобразили Ильф и Петров и которого, сбиваясь, то так, то этак изображал Юрий Олеша. Интеллигент, которого изобразил Юрий Олеша, напугал его самого. Этот интеллигент был непонятен Юрию Олеше, иногда даже неприятен и чужд. Он вызывал необыкновенно сложную гамму чувств, в полутонах которой, в черных бемолях, диезах, иногда слышались едва различимые отголоски чего-то неясного, неосязаемого, неуловимого, быть может, зависти. Юрий Олеша, вероятно, понимал, что Васисуалий Лоханкин не в состоянии охватить все оттенки русской общественной мысли, но интеллигентов, которые были ему непонятны, неприят-ны и чужды, он предпочитал изображать как людей, говорящих подозрительным по ямбу тоном. И это ему вполне удавалось. По крайней мере до тех пор, пока он не опоминался перед альтернативой: поэт (Кавалеров) или толпа (Бабичев). Происходила какая-то ошибка. Она была непреодолима, потому что была ошибкой замысла, и если бы она оказалась преодолена, то получилась бы другая книга и написал бы ее другой писатель. В книге с ошибкой писатель сделал своего героя высоким поэтом. Этого достаточно, чтобы герой получил право на серьезность суждений и оценок. Автор срамит своего героя за оторванную пуговицу и лежание на чужом диване, но в спор о его поэтической значительности не вступает. Он выводит на страницу высокого поэта, и поэт, естественно, тотчас же начинает обличать толпу. Создается ситуация, которую мы уже знаем по классической литературе и традиционной социологии. Изображена она так: Поэт на лире вдохновенной Рукой рассеянной бряцал... ...а хладный и надменный Кругом народ непосвященный Ему бессмысленно внимал... И толковала чернь тупая... О чем бренчит?.. Столетье, прошедшее между этими стихами и их прозаическим переложением, научило писателей более трезвому отношению к поэтическому порыву. В отдельных случаях происходит решительная переоценка поступков и высказываний поэта. В русской литературе все знают, что поэт это хорошо, а толпа - плохо. Это утверждал Пушкин и опровергал Жданов. Но со Ждановым многие не согласились (особенно те, кто попал за это в тюрьму). Олеша выводит на страницу высокого поэта и поэт, естественно, тотчас же начинает обличать Жда... толпу. Так как советская толпа прекрасна, а поэт-индивидуалист отвратителен, то в связи с этим обстоятельством Юрий Олеша заставляет своего поэта произносить сладкие звуки и молитвы в пивной. Он хочет выказать этим свое максимальное презрение к поэту. Выказывая презрение не в абстрактной, а в осязательной форме, он вынужден создать ситуацию. Эта ситуация все равно такова: поэт и толпа. Юрий Олеша ходит по кругу: он не понимает, что если есть поэт, то есть и ситуация - поэт и толпа. Толпа хохочет, улюлюкает, уничтожает. Весь роман сотрясает хохот над поэтом. "...Целый град шуток посыпался мне вслед... Мужчина вдогонку гоготал басом". Бабичев "разразился хохотом", "Рабочие смеялись вокруг..." "...Валя хохотала над ним..." "...вот эти... они смеялись..." "Все смеялись вокруг". Затравленный поэт огрызается с ненавистью, с яростью: " - Знаешь ли ты, как ты смеялся? Ты издавал те звуки, которые издает пустой клистир..." Поэт знает, почему он смеется над ним: "Непонятное - либо смешно, либо страшно". "Никто не понимает меня. - Говорит поэт. - Непонятное кажется смешным или страшным". За полтора десятилетия до Кавалерова другой поэт - Александр Блок - с отвращением и торжеством говорил обществу: О, как смеялись вы над нами, Как ненавидели вы нас За то, что тихими стихами Мы громко обличали вас! Художник вырастает из-под земли, пробивается сквозь камень и, как карающий воскресший царевич, говорит обществу, что он о нем думает. Поэт вырывается, кричит, он падает, приподнимается, погибает. Через тридцать лет Олеша скажет о другом поэте: "...надо мной смеялись". "...повторяю, надо мной смеялись!" "Мальчики хохотали, мне было стыдно..." "...хохотали и улюлюкали..."1 1 Юрий Олеша. Ни дня без строчки... Из записных книжек. М., 1965, с. 17, 30, 270. Это он говорит о себе в годы, когда выяснения взаимоотношений интеллигенции и революции завершились замечательной победой. Победа была одержана к началу 30-х годов, а закреплена к концу 1937 года. Выяснения были возможны, когда имелся выбор: работать этой интеллигенции с советской властью, быть лояльной, уйти в эмиграцию, бороться. К концу 30-х годов лояльность, эмиграция и борьба были исключены, и, таким образом, был исключен выбор. Это создавало новую ситуацию: старая интеллигенция, не пожелавшая работать с советской властью, вступала уже в недискусси-онные отношения с государством, значение которого в жизни людей все решительнее усилива-лось. Произошло замещение утратившей былую роль проблемы интеллигенции и революции новой. Новая была такая: взаимоотношения личности и государства. С конца 30-х годов внимание к вопросам взаимоотношений личности и государства становилось все более сосредоточенным. Быстрыми и уверенными шагами входит хозяин романа Андрей Петрович Бабичев. "На груди у него... был шрам... Бабичев был на каторге". Его "...должны были положить затылком на наковальню и должны были молотом ударить по лицу". "Он убегал, в него стреляли". "Замечательный человек, Андрей Бабичев, член общества политкаторжан". "Большой человек! Удивительный человек! Совершенная личность..." "...прославленный человек! Замечательный деятель..." "...замечательный человек..." "...член правительства". Замечательный деятель подобрал выброшенного из пивной поэта и привез его в свой дом. В то время, когда Кавалеров валяется на диване, Бабичев работает. "Перед ним листы бумаги, записные книжки, маленькие листочки с колонками цифр..." "Андрей Бабичев - был гигант, - говорит автор. - Он работал день, работал половину ночи". Быстрыми и уверенными шагами входит враг-хозяин Андрей Петрович Бабичев. "Он обжора". "У него нет воображения". "...барин..." "...тупой сановник". "...липа". "...сановник, невежественный и тупой, как все сановники, которые были до... и будут после... И, как все сановники... самодур". "...сановник..." "Самоупоение..." "...самодовольство..." "Высокопоставленный чиновник..." "..заурядная личность..." "...обыкновенный обыватель..." "...обыкновенный барин, эгоист, сластолюбец, тупица, уверенный в том, что все сойдет ему благополучно". "...тупица..." Медленно и неотвратимо проступают сквозь розовые упитанные щеки череп и берцовые кости. "...тупица, смеявшийся над ветвью, полной цветов и листьев..." Он ("образцовая мужская особь") стал директором треста, "одним из замечательных людей государства", заведующим "всем, что касается жранья", зажрался. Андрей Бабичев - предупреждение об опасности. Об опасности перерождения. Или того, что называется другим словом термидор. Оказывается, что положительный герой тов. Бабичев А. П. ничем не замечательный человек. Оказывается, что положительный герой тов. Бабичев А. П. "заурядная личность, вознесенная на завидную высоту благодаря единственно внешним условиям". Его величие и успех связаны не с нынешней деятельностью, а с его прошлым. Другой герой романа, поэт Николай Кавалеров, сравнивая свою участь с участью хозяина, говорит: "Судьба моя сложилась так, что ни каторги, ни революционного стажа нет за мной. Мне не поручат столь ответственного дела..." Автор осложняет роман и судьбу своего заведующего жраньем. Он налегает на то, что член правительства Бабичев столь вознесен за свои прошлые заслуги перед революцией. Он был героем, когда можно было быть героем, и он был им, а теперь... А теперь он защищает свои завоевания. Все было значительным, когда совершалась революция, люди, идеи, поступки. (Так утвержда-ет автор в своем романе о революции.) А потом выпущенный из клетки вождь восстания оружей-ник Просперо был посажен в контору и стал: "...обыкновенный барин, эгоист, сластолюбец, тупица..." И тогда оказывается (утверждает автор), что герой романа о революции крупная личность, умный, талантливый и значительный человек, а герой романа о послереволюционном времени - "просто сановник, невежественный и тупой, как все сановники, которые были до... и будут после..." "Большой человек", "замечательный человек", "заурядная личность", "тупой сановник". С одной стороны, с другой стороны... С одной стороны - его революционные заслуги, с другой - термидор. Так вот и вертится положительный герой тов. Бабичев А. П. С одной стороны, с другой стороны... "Спина... Нежно желтело мясо его тела... По наследству передалась комиссару тонкость кожи, благородный цвет и чистая пигментация... на пояснице его я увидел родинку, особенную, наследственную дворянскую родинку, - ту самую, полную крови, просвечивающую, нежную штучку, отстающую от тела на стебельке..." "Но он повернулся грудью. На груди у него, под правой ключицей, был шрам... Бабичев был на каторге. Он убегал, в него стреляли". Так вот и вертится положительный герой тов. Бабичев А. П., только успевает поворачиваться. И так постепенно в его судьбе (не только в его судьбе) прошлое все настойчивее и все решительнее начинает вытеснять толстая, сытая, жирная, раскормленная, самодовольная спина. Товарищ Бабичев продолжает свой победоносный триумфальный путь в будущее - спиной. И все, что делает Андрей Бабичев, обречено наудачу и осмеяние, и все дело его обречено наудачу и осмеяние. Он действительно создал необыкновенную колбасу, но колбаса осмеяна фразой "она не проваливается в один день", он построил грандиозную столовую, где можно получить обед за четвертак, но бабичевский "Четвертак" скомпрометирован: писатель все подстраивает таким образом, что "четвертак" получает и проститутка. И вот тогда выясняется нечто совершенно сокрушительное. Выясняется, что положительный герой тов. А. П. Бабичев, политкаторжанин, участник революции и гражданской войны, член правительства, о котором "один нарком в речи отозвался... с высокой похвалой, назвав его одним из замечательных людей государства" - Толстяк. Эта тема начинается на первой странице романа. "В нем весу шесть пудов" - сказано на первой странице. На третьей странице сказано, что "он похож на большого мальчика-толстяка". На шестой - "...толстое лицо..." И дальше - бегом по всему роману: "...узко его крупному телу". "...тучный..." "Толстый! Вот так толстый!" "...он был толст". Положительный герой романа о послереволюционном государстве Андрей Петрович Бабичев тоже Толстяк, такой же, как его предшественники. Такой же, невежественный и тупой, как все Толстяки, которые были до и будут после, которые будут всегда. Андрей Петрович Бабичев - "...правитель, коммунист..." такой же Толстяк, как его дореволюционные некоммунистические предшественники. Ничего не изменилось, начинаем догадываться мы. По-прежнему торжествуют Толстяки и люди, протестующие против них. Андрей Петрович Бабичев - "один из замечательных людей государства" главный Толстяк творчества Юрия Олеши. Первый роман Юрия Олеши, повествующий о революции, называется "Три толстяка", а второй его роман, повествующий о последствиях победы революции, почему-то называется "Зависть", а не "Четвертый толстяк". Три толстяка, четыре толстяка, все Толстяки на свете думают, действуют и говорят одинаково. И поэтому не следует удивляться тому, что Толстяк из первого романа обращается к своему врагу так: "Ты забыл, с кем хочешь воевать", а Толстяк из второго романа спрашивает своего врага: "Против кого ты воюешь?" Похожие слова, очевидно, произносятся людьми, похожими друг на друга. Это сходство подтверждается неоднократно. Оно переходит из одного романа в другой, связывает между собой разные произведения и, казалось бы, разных людей. Автор настаивает на сходстве: "Тогда я убью тебя, Андрей Петрович, пишет (не серьезно) представитель нового мира Володя Макаров Бабичеву. Честное слово". "Все кончено... - говорит (думая, что серьезно) представитель старого мира Николай Кавалеров. - Теперь я убью вас, товарищ Бабичев". В произведении Юрия Олеши начинают происходить какие-то странные и не свойственные этому осторожному и хорошо знающему, что он делает, человеку вещи. Юрий Олеша в "Зависти" противопоставляет и разводит концепции как людей на поединке: "Я собью спеси буржуазному миру" - угрожающе говорит представитель молодого мира. "Мы собьем спеси молодому миру" - угрожающе говорит представитель буржуазного мира. Но сходство произнесенных слов заставляет думать о близости людей и концепций, о близости методов, намерений и стремлений. И поэтому, когда два человека говорят одинаковые слова, то это не композиционная особен-ность и не стилистическая небрежность, а способ, которым пользуется писатель для того, чтобы подчеркнуть сходство говорящих. Писатель снимает разницу между одним человеком и другим, между одним и другим миром, и говорит об одном мире - мире победителей-толстяков. Почему революции делают герои и гиганты, а потом революции превращают их в пигмеев и трусов? Все это было бы совершенно непонятно и даже непостижимо и вступило бы в разрушительное противоречие с тем, что написал Юрий Олеша до этого, и особенно с тем, что он написал после, если бы в его книге имелось строгое единство, казалось бы, разведенных концепций. Но в книге строгого единства нет, и поэтому Юрий Олеша ненадолго задерживается на этом странном недоразумении. Его, конечно, больше интересует, как представитель молодого мира собьет спесь старому миру. И он показывает это очень выпукло. Однако в книге Юрия Олеши странное недоразумение все-таки есть, как, несомненно, есть и отрицательные явления, и автор, человек, которому было в высокой степени свойственно гражданское мужество, не замазывает своих ошибок. Я задержался на этом обстоятельстве специально для того, чтобы обратить внимание на одно распространенное заблуждение и предостеречь. Такая потребность возникла у меня в дни, когда я был еще очень, очень молод и у меня еще были силы с надеждой заглядывать в издательства. И вот в одном из них (сейчас его уже нет, а где оно было - вырыт огромный водоем) я услышал оказавший на меня решающее творческое влияние диалог. - Да... - сказал один редактор одному автору. - Да, да, конечно. Но нельзя же все так мрачно. Конечно, были отдельные наслоения. Но ведь были не только одни наслоения. - Да... - сказал один автор одному редактору. - Да, да, конечно. А вот в этом романе? Разве были только одни положительные явления? Вскоре разговор перешел в плоскость таких высоких материй, связанных с тем, что полезно и что вредно целым народам и континентам, что это стало недоступно моему пониманию, и я пошел к Юрию Карловичу, чтобы он мне объяснил. Но по дороге на протяжении двадцати лет я думал, думал, мучительно думал, стараясь не отвлекаться, о том, что, когда писатель приносит в издательство роман, то от него никогда не требуют отдельных наслоений, а когда писатель приносит в издательство роман с отдельными наслоениями, то ему приводят в свидетели высокие материи, небо и землю, народы и континенты, в результате чего он сразу убеждается в том, что положительные явления гораздо лучше. Случилось так, что уж если в книге (то есть в рукописи, которой не всегда удается стать книгой) и есть отдельные наслоения и частные отрицательные явления, то от нее требуют сразу такого количества невообразимых достоинств и такого широкого охвата окружающей действите-льности, которые по силам лишь целой национальной литературе. Преимущества книги с положительными явлениями совершенно очевидны: от нее требуют гораздо меньшего - только положительных явлений, которые прекрасно выражают всю окружающую действительность. В конце 20-х годов эти прописи, над которыми мы сейчас уже не задумываемся, были еще не всем ясны, и поэтому на "Зависть", особенно за Бабичева, очень обиделись. Выражая общее мнение, лучший знаток Юрия Олеши и его круга Виктор Шкловский писал: "Вещь построена неправильно..." Виктор Шкловский про Олешу всегда знал все. А в эти годы он даже мог доказать некоторые свои положения и доказывал: "...потому что метод видения, - утверждал он, - который проведен через весь роман, - это метод отрицательных героев - Кавалерова и Бабичева"1. (Очевидно, Ивана Бабичева.) Прошли годы и выяснилось, что вещь построена правильно. В связи с этим Андрей Петрович Бабичев претерпел в сознании критики радикальную эволюцию. Он был враждебно встречен критиками-современниками, и должны были произойти громадные исторические свершения, свержения и преображения, чтобы уже посмертно реабилитированный светлый облик этого простого, обаятельного и кипучего человека навсегда остался в наших сердцах. (В 1937 году тов. Бабичев А. П. был незаконно репрессирован.) В частности, именно такой облик остался (с 1956 года) в сердце критика Б. Галанова. Этот облик выглядит так: "Андрей Бабичев поэт добрых дел"2. 1 В. Шкловский. Мир без глубины. О Юрии Олеше. - "Литературный Ленинград", 1933, 20 ноября, № 15. 2 Читая эти замечательные слова, я расхохотался. Б. Галанов. Мир Юрия Олеши. В кн.: Юрий Олеша. Повести и рассказы. М., 1965, с. 9. Однако это произошло не сразу. Сначала критика, недовольно глядя на Бабичева, обиженно хныкала: "Трудно подыскать фигуру более неподходящую для воплощения социалистического строительства, вдохновляющего любовь к людям, заботу о человеке, чем Андрей Бабичев"1. Прошли годы. И вот Бабичев раскрылся в неожиданном для критики конца 20-х годов обаянии, широте и заложенных в нем перспективах. Тогда критики, переглянувшись, перемигнувшись, сообразили, что именно такой образ и нужен. И один критик уверенно заявил: "Да, Андрею Бабичеву, бесспорно, свойственны и доброта, и нежность, и деликатность, и даже своеобразная романтическая приподнятость..."2 Это очень, очень верно замечено: и нежностей деликатность, и романтическая приподнятость. А другой критик (после девятнадцати лет напряженных раздумий и поняв, наконец, что в нашем деле главное это единство противоречий) не менее уверенно заявил: "...он хороший человек, а не только хороший организатор... Бабичев мечтает освободить женщину от кухонного рабства, создать "Четвертак" величайшую столовую, где здоровый, вкусный обед из двух блюд будет стоить четвертак"3. 1 В. Перцов. О книгах, вышедших десять лет тому назад. - "Литературная газета", 1937, 26 июня, № 34. 2 Б. Галанов. Мир Юрия Oлеши. В кн.: Юрий Олеша. Повести и рассказы. М., 1965, с. 10. 3 В. Перцов. Юрий Олеша. В кн.: Ю.Олеша. Избранные сочинения. М., 1956, с. 11. Б. Галанов в роскошной статье, обставленной дорогими эпитетами "меткий", "зоркий", "оригинальный", "честный", как посольский особняк старинной мебелью, допускает отдельные методологические просчеты. Эти просчеты чрезвычайно отрицательно сказываются на всей системе. Б. Галанов (с ссылкой на чуткого критика и члена правительства Анатолия Васильевича Луначарского) защищает Олешу и Бабичева так: "...от автора и нельзя требовать, чтобы его положительный герой знаменовал собой какой-то "синтетический коммунизм": "Нет и не может быть такого коммуниста, который знаменовал бы собою совокупность всех свойственных коммунизму черт "... Бабичев в своей деятельности отражал только одну, хотя очень важную, "линию коммунизма" - его практическое строительство". То есть, если бы у Бабичева была еще линия искусства и линия истории древней литературы ("Иокаста"), а также линия культуры чувств (любовь), которые он мог бы в известной степени позаимствовать у Кавалерова, который отнюдь не дурен, хотя, конечно, худощав, или у своего брата Ивана, который, если сказать правду, тоже, хоть и толст, а ведь очень видный мужчина, то все было бы превосходно. И вообще если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича, я бы тогда тотчас же решилась... Как, вне всякого сомнения, догадался читатель, последние строки предшествующего абзаца принадлежат не кандидату филологических наук Б. Е. Галанову, не члену правительства наркому Луначарскому и не мне, вовсе не имеющему ученой степени, а Н. В. Гоголю. Эти строки выража-ют эссенцию и субстанцию концепции Агафьи Тихоновны. Неутоленная последовательность критика привела нас к неумолимой логике Агафьи Тихоновны. Я не развиваю дальше эту мысль, потому что боюсь натяжек в сравнительной характеристике: Агафья Тихоновна, раздираемая кричащими противоречиями и моральным максимализмом, терзается вопросом, кого выбирать, критик уверенно пишет, не выбирая: "...правда не на его, Кавалерова, стороне. Андрей Бабичев поэт добрых дел"1. 1 Б. Галанов. Мир Юрия Олеши. В кн.: Юрий Олеша. Повести и рассказы. М., 1965, с. 9. Положение Олеши было весьма щекотливым: критики не могли закрывать глаза на то, что писатель с иронией и презрением относится к своему герою, пытаясь выдать его за образец не для себя, конечно, а для своих читателей. Все это было очень, очень сложно, потому что Бабичев, несомненно, обладал заслугами, шрамами и т.д., которые должны были импонировать. Читатели догадались, что Бабичев должен быть для них идеалом, но в то же время было совершенно очевидно, что этот идеал кажется автору ничтожеством. Это было оскорбительно. Юрий Олеша, конечно, не хотел оскорблять читателей. Особенно тех, кто занимал ответственное положение. Он попытался лишь сообщить людям то, что заметил он, художник, чего еще не замечали они и о чем не хотели слушать историки, социологи, философы и администраторы. Юрий Олеша коснулся вещей, которым предстояло сыграть важнейшую роль в нашей истории. Он сказал (вероятно, повинуясь лишь зрению и интуиции художника и не претендуя на исторический прогноз) несколько слов, которые сейчас кажутся достаточно симптоматическими. Он сказал о неограниченной власти, которая стала накапливаться у его положительного героя Андрея Петровича Бабичева. Юрий Олеша и поэт Николай Кавалеров внимательно всматриваются в сильную личность Андрея Петровича. Сильная личность, вооруженная тремя банальностями, следуя, быть может, своим первоисточ-никам1, если "постарается", чтобы "человека выслали или... посадили в сумасшедший дом", то человека вышлют и посадят. 1 Я имею в виду статью Ленина "Три источника и три составные части марксизма". Сильная личность, быть может, и не стала бы себя так некрасиво вести, но - не может: натура не позволяет. Социология натуры, которая не позволяет, заключается в том, что исторические обстоятельства в некоторых случаях развязывают самые отвратительные инстинкты, которые не только подвергают всяким превратностям жизнь окружающих людей, но и вызывают самоотрав-ление. Так возникают концепции и ситуации, получившие известность под названием "боги жаждут". Юрий Олеша говорил о серьезных вещах. Несмотря на то, что он подсаживает Бабичева на возвышение, дает понять, что очень любит его и настаивает на том, что все должны его любить, все равно из этого ничего не получается. Писатель создал человека - не гипсовое подобие положительного героя, а реального человека, - который вызывал тревогу. Реальная толпа в романе, воплощенная своим лучшим представителем Андреем Петровичем Бабичевым, выглядит так. Читатель и друг, довольный собой и женой, своей конституцией куцей, Андрей Петрович Бабичев не желает знать главного во взаимоотношениях человека и общества: он не понимает, что нельзя лишать человека права на убеждения, которые кажутся ложными. Он не понимает, что нужно спорить не с правом человека на ложные убеждения, а с самими ложными убеждениями, потому что убеждения, которые можно счесть ложными, могут быть и не ложны, а если их заведомо считать ложными, то тогда естественно возникает желание не спорить с ними, а уничтожать их. И вот люди, считающие, что их убеждения правильны, начинают бороться с людьми, убеждения которых (по их представлениям) ложны. Проходят годы. Выясняется, что убеждения, считавшиеся в свое время правильными, теперь становятся проблематичными или сомнительными, или даже просто ошибочными. Писатель считал Бабичева ничтожеством не потому, что не сумел должным образом оценить выведение новой породы колбасы, и не потому, что не сумел понять необходимости выведения новой породы людей, и даже не потому, что его герою заказаны высокие и тонкие чувства, но потому, что начал догадываться, каким станет этот герой в будущем. Олеша предостережительно рассказал о том, как бабичевы обволакивают жизнь выспренней и лживой фразой, за которой клубится мохнатым туманом безбрежная пустота. Он показал, как колбасник превращается в социолога, рассуждающего о "жизни нового человечества", о "новом мире", и как от концепции подобного рода веет жестокой социальной безнравственностью. Он показал, как в вихрях и протуберанцах энтузиазма появляется сытая морда и сквозь жир проступают череп и берцовые кости. Олеша пишет о том, что человек, обладающий бесконтрольной властью, с необыкновенной легкостью и убедительностью превращает свою ненависть к другому человеку в общественный конфликт и в этом конфликте обрушивается на ненавистного человека не как на своего врага, а как на врага государства. Поэтому спор с братом так легко и естественно он превращает в расправу. "Я велю тебя арестовать!" "Его надо расстрелять!" "В ГПУ!" Конечно, конфликт братьев Бабичевых вызван не домашними неурядицами, а общественными причинами (и такие романы, как "Братья", "Сестры", "Отцы и дети" пишутся, конечно, не о домашних, а о социальных конфликтах). Но Юрий Олеша показывает, что происходит подмена, замещение властителей самой властью. Кавалеров пишет Бабичеву: "Против кого ты воюешь, негодяй? - крикнули вы вашему брату. - Не знаю, кого имели вы в виду: себя ли, партию вашу, фабрики ваши, магазины ли, пасеки, - не знаю! А я воюю против вас: против обыкновенного барина-эгоиста, сластолюбца, тупицы, уверенного в том, что все сойдет благополучно". Какой широкий голос у поэта. Этот голос смел, строг, ясен и сух. Таким голосом он разговаривает с прославленным человеком, удивительным человеком, замечательным деятелем, совершенной личностью. Но как меняется этот голос, когда поэт обращается к самому себе. Кавалеров трусит, не додумывает до конца, топчется на месте, боится расширить конфликт. Ничтожность Кавалерова не в том, что он спит с вдовой Прокопович, а в том, что он не нашел сил настоять на своей правоте и сдался. Кавалеров не может бороться со своим врагом. Он лишь стыдит Бабичева за то, что у него, видите ли, нет души. "У меня есть колбаса", надменно отвечает Бабичев. Увы, некоторые литературоведы до сих пор настаивают на том, что Бабичев прав. Они говорят: исторически прав. То есть в то время, когда страна только начала оправляться от потрясений и т.д., колбаса была важнее души и т.д. А так как человечество всегда или переживает потрясения, или оправляется от них, то получается, что колбаса права во всех случаях, а поэзия - лишь в отдельные исторические периоды. Считаю это мнение глубоко ошибочным. Я утверждаю, что нет таких обстоятельств, при которых душа была бы менее существенна, чем самые дорогие сорта колбасы. Я считаю глубоко вредным такую постановку вопроса, когда выпирает ничем не прикрытое желание поссорить между собой различные продукты. Для теорети-ков литературы, которые с успехом умеют выявлять и выявляют любые противоречия, спешу сообщить, что я не подменяю метафору реальным предметом. Я с пеной у рта настаиваю на том, что колбаса для Бабичева это не метафора. А если и метафора, то все той же колбасы, только величиной с фабричную трубу. Андрей Петрович Бабичев, обладающий колбасой, трубами и громадной бесконтрольной властью, плюет на ветвь, полную цветов и листьев, равно как и на голубую рогатку весны. Андрей Петрович так не по-хозяйски разбазаривает явления природы не потому, что он администратор или техник, нелюбящий поэзию, но потому, что он не любит такую поэзию. Эти люди любят совсем другую: хрустальные люстры и сливочные торты. Они любят деликатное обращение и вообще ценные вещи. Они требуют колонн, памятников, фонтанов, красивых (лучше полных) женщин, станций метро из сплошного мрамора, победителей на коне, сытной еды и глубокого уважения. Им нужно, чтобы все было, как в лучших домах, чтобы было солидно, прочно, богато и хорошо поставлено на великое историческое прошлое. Ну, как в доброе старое время. Они отбрасывают современников эпохе-предшественнице революции. Пройдет несколько лет и они не на живот, а насмерть начнут тяжелую, изнурительную и победоносную борьбу за бороду, зипун и охабень. Пройдет несколько лет, и этот герой, эта машина, этот мерзавец, перерожденец, термидо-рианец, предатель, убийца создаст ситуацию и идеал, которые разовьют лучшие идеи концепции и в более полном и усовершенствованном виде станут называться "культом личности" - ничтож-ными словами, лишь краешком соприкасающимися с невиданным в истории мира уничтожением людей, идей, чести, нравственности, жизни на земле. В эти же годы закладывается и другая традиция, особенно привлекательная тем, что в ней, казалось бы, только польза, польза и польза. Начинается увлеченное извлечение из далекого исторического прошлого некоторых концепций, которые, несомненно, требовали более пристального изучения и более осторожного применения, нежели то, на которое были способны дореволюционные военные кадры. Бесхитростное соединение любви к родине с доброй традицией казалось необыкновенно привлекательным и выглядело так: "Но вот и пехота и рабочие батальоны прошли, стих оркестр, а сердце сильнее забилось. - Тра-тра-та-та-та... - Это наш старый, знакомый кавалерийский сигнал "Рысь!" Неужели появившаяся у Исторического музея конница перейдет в рысь? Перешла, и глаза впиваются в прекрасных коней, в отличную посадку комсостава. На рысях же проходит и артиллерия в конных запряжках: первая батарея на рыжих. "Неужели вторая пройдет на вороных? Так и есть. А третья - на гнедых? Быть не может!" - думаю я. И радостно становится, что русские военные традиции сохранены... ...и хочется снять шляпу не только перед знаменами, заслуженными в боях, но и перед рабочи-ми и техниками, превратившими мою родину из кабальной - в могучую, гордую, независимую от заграниц страну..."1 1 А. А. Игнатьев. Пятьдесят лет в строю. (В двух томах). Т. 2. М., 1955, с. 449-450. Так пишет вернувшийся на родину патриот сначала своей монархической, потом своей социалистической родины, сначала императорский военный агент, потом советский член Союза писателей товарищ граф Алексей Алексеевич Игнатьев. "Зависть" была написана еще в ту пору, когда между старым и новым миром велась жестокая, непримиримая борьба. Ни в "Зависти", ни особенно в поздних вещах Олеша не хотел понять или признаться, что понимает, что в его положительном герое спрятано стремление к разрушительной власти с фанфарами, фонтанами, штандартами и сочной исторической традицией. Рысью прошли рыжие, потом вороные, гнедые. Пронесся автомобиль Андрея Петровича Бабичева. А за восемьдесят пять лет до него на одной из важнейших страниц русской литературы пронесся другой транспорт. Это была незабываемая птица-тройка. Она неслась, оставляя за собой все народы и государства. Она безудержно и неотвратимо стремилась в будущее. Тройка была заложена в бричку, а в бричку был заложен Павел Иванович Чичиков. Можно предположить, что тройка неслась так быстро, что исследователи просто не успели заметить это решающее обстоятельство. Оно все еще ждет своего внимательного исследователя. Теперь неотложной задачей является синтезирование тройки, брички и Чичикова, потому что до сих пор тройка, летящая в грядущее, совершенно ненаучно отрывалась от брички, а бричка от Чичикова. Но мы ведь знаем, что тройка летела не сама, а везла именно Павла Ивановича Чичикова. Когда приехали, Павел Иванович вылез из брички и огляделся по сторонам. Глаз у него был опытный, нос вострый, а ум быстрый. - Ничего, - сказал Павел Иванович, окинув опытным глазом, - ничего-о. И добавил: - То есть в том именно смысле, что ничего особенного не изменилось. - И повел налево-направо носом вострым и чутким. - Дороги не в пример лучше стали. Особенно стратегические. И жандарм будто крупнее из себя нынче, - отметил он. - А как по части мертвых? - с быстротой молнии пронеслась мысль в его мозгу. - Больше их против Венгерской, тьфу, прости Господи, Турецкой 1828-1829 гг. кампании? Или после прошлогоднего недороду-то и других целительных забот и мероприятий? - Оценив прибыль целительных забот и мероприятий, Павел Иванович понял, что не ошибся дорогой и велел Селифану распрягать. Несется бричка с Чичиковым, летит автомобиль с Бабичевым, оставляя за собой все народы и государства... "Зависть" была одной из ранних книг русской литературы, в которой уже начал слегка размахивать руками герой, вскоре затопавший ногами, закричавший, застучавший кулаком по столу. Вскоре после того, как Трех толстяков загнали в клетку, из которой только что выпустили оружейника Просперо, начинаются события и процессы, завершающиеся назначением тов. Бабичева А. П. директором треста пищевой промышленности. Смекнувши, что реальные обстоятельства складываются иначе, чем это представлялось раньше, тов. Бабичев А. П. начинает прокладывать дорогу своей карьере. Два человека встретились на дороге, столкнулись, поняли, что их свело не уличное движение, а история. Один сказал: "мертвец". Другой сказал: "тупица". "Мертвец" - это поэт. "Тупица" - это член правительства. Между поэтом и правительством начинается борьба, в которой правительство одерживает победы. Но в конце двадцатых годов государство еще не расчистило дорогу для идеологических (и иных) танков, и члена правительства товарища Бабичева крайне раздражало то, что на этой дороге стоит поэт, не желающий быть перерабатываемым в пищу и не терпящий, чтобы из него извлекали пользу, заявляющий, что он не хочет быть кирпичом строящегося здания, а также частью общепролетарского дела. Конечно, такого человека ничего не стоит изобразить Васисуалием Лоханкиным, и многие, очень многие того вполне заслуживали. Но были такие, с которыми этого никак не удавалось сделать. Через три года после гибели заплеванного поэта Олеша (он незадолго до этого работал в "Гудке" рядом с людьми, которые, пристально вглядываясь в лица своих знакомых, писали типизированный образ Лоханкина, призванный отобразить всю интеллигенцию, претендовавшую на собственное мнение), даже Олеша вложил в уста своей героини (за несколько дней до ее гибели) гамлетовские слова о флейте "...вот в этом маленьком инструменте много музыки, у него прелест-ный звук - и все же вы не заставите его звучать. Черт возьми! Или вы думаете, что на мне легче играть, чем на дудке!" Юрий Олеша совершенно напрасно усложнял. Он преувеличивал трудности. Он просто не понимал, что играть на дудке, конечно, труднее. В годы, когда многие люди позволили превратить себя в винтики, а на все готовые писатели в дудки, Юрий Олеша стал писать так, как будто бы ничего не случилось, а если это становилось все-таки слишком заметным, то он делал вид, что уступил настойчивым просьбам умных и проницательных родственников. При этом он, конечно, чрезвычайно обогащал и разнообразил свою палитру. В этих обстоятельствах, когда стеной встала перед писателем проблема личности и коллекти-ва, который во что бы то ни стало по-товарищески заставляет личность звучать понятно, так, чтобы это доставляло коллективу эстетическое наслаждение, ничтожная часть оторвавшихся личностей начинает путаться в ногах. (Эта фраза, вероятно, должна неприятно резануть читательское ухо, ибо в привычном словоупотреблении "коллектив" стал понятием заранее обреченным на уважение и правоту. Я имею в виду другую возможность: собрание людей, отнюдь не безупречных в своих суждениях, мнение которых опровергает художник. С таким обстоятельством мы не раз сталкивались в истории, и последующие события часто подтверждали правоту именно художника.) Но писатель создает здоровую атмосферу, и в этой атмосфере все оторвавшиеся личности начинают немедленно выздоравливать, как мухи. Общество так могущественно и богато, что оно может позволить себе разведение целой галереи образов, которые бросаются травить неугодного ему героя. Оно уничтожает неугодного героя руками ему подобных из других книг. Литература этих лет дружно наваливается на Николая Кавалерова. Она показывает, что может произойти, если не прекратить это безобразие, если не щелкнуть Кавалерова по носу и не ударить по столу кулаком. И вот в 1933 году щелкнул своего героя - отъявленного индивидуалиста и себялюбивого тщеславца - Борис Левин ("Юноша"). А в 1934 году еще крепче щелкнул своего социального ублюдка Илья Эренбург ("День второй"). Этому юноше - Кавалерову - будут годами выражать всяческие неодобрения и неудоволь-ствия, объявлять выговоры, ставить на вид, увольнять, выгонять, и наконец доведут его до образа Володи Софронова, который, как известно, был стопроцентным мерзавцем и социальным дегенератом, докатившимся до любви к Достоевскому (в 1934 году, когда вопрос любви к нему еще не только не был решен, но даже не был поставлен!) и вследствие этого - до подстрекатель-ства к диверсии и заслуженного самоубийства. Таким образом, через семь лет после Николая Кавалерова пришло еще несколько молодых людей, к которым отнеслись столь же неодобрительно и сухо. В литературе, как и в человеческом обществе, осуществляется представительство различных слоев населения. При этом появляется не один представитель слоя - Вертер, - а список кандидатов его партии; Джакопо Ортис итальянца Уго Фосколо, у французов Рене Шатобриана, Оберманн Сенанкура, Чаттертон Виньи. Поэтому в пределах списка, эпохи, школы так часты параллели, сходство художников, героев, стилистики, материала, концепций. Но все-таки лучше всех щелкнули Илья Ильф и Евгений Петров. Я особенно настаиваю на этом, потому что не случайно "Золотой теленок" и "Зависть" набирали сок в редакции "Гудка", потому что сходные исторические обстоятельства выдвигают список кандидатов одной партии, потому, что параллель Кавалеров - Лоханкин (настораживаю-ще симптоматичная) неминуемо вынуждает задуматься о дальнейшем контрапункте героев "Зависть" и "Золотого теленка", и при этом обнаруживается сходство Анички Прокопович и мадам Грицацуевой. Но самое главное то, что тогда становится очевидным, что в своем победоносном беге к золотому теленку Остап Бендер задел плечом Андрея Бабичева. Вам кажется странным сравнение крупного хозяйственного деятеля с жуликом? Государст-венного мужа с авантюристом? Что же тут удивительного? Разве литература не знала такие случаи? Сколько угодно. Например: банкир Нюсинжен и каторжник Вотрен. Впрочем, все эти параллели, даже если согласиться с ними, не очень существенны, и я бы не стал на них останавливаться. Дело, конечно, не в том, больше или меньше сходства между тупицей Бабичевым и умным Бендером, а в том, что уже была нарисована стрелка движения Бабичева, его путь к золотому теленку, власти, успеху. Писатель начинал смутно догадываться о неблагополучии своего героя. Но Юрий Олеша не был социальным пророком, и он не мог представить себе, что наступит время, когда его преуспевающий герой начнет вытеснять своим весом из окружающей среды остальную часть народонаселения, не приспособленную добывать успех таким способом. Юрий Олеша не был социальным пророком. И потому что он не был социальным пророком, он и не стал великим писателем. Великий писатель и есть социальный пророк, хотя он может вовсе не подозревать за собой такого и не видеть в этом своего назначения, и писать совсем не об исторических, а о геологических катастрофах. А многие великие писатели не в состоянии справиться даже с геологией, у них хватает лишь сил на любовь и ботанику. И поэтому Петрарка, даже если бы он был только автором "Il Canzoniere", остался бы великим социальным пророком, несмотря на то что в его книге преобладающее место занимает поэтическое воспроизведение быстротекущего эфира, вступающего в более или менее непосредственное соприкосновение с ланитами и устами мадонны Лауры. Я решительно не согласен с тем, что писателя нельзя винить за то, что он не может или не хочет быть социальным пророком (для чего необязательно описание исторических катаклизмов), за то, что он искренне, как и многие другие люди, верит в явно нелепые, а иногда и гнусные вещи, за то, что он не считает важным быть умным, оставшись совершенно одиноким, а предпочитает лучше ошибаться, но зато вместе со всеми. Искренность заблуждений может иногда прибавить человеку почтенности, но не в состоянии прибавить ему ума. Искренность вообще к тому, что человек делает, никакого отношения не имеет и оправданием служить не может. От того, что Чингисхан, или Гитлер, или Кочетов искренне верят в свои человеконенавистнические идеи и, следуя им, стараются уничтожить все, до чего удается дотянуть руки, преступления этих замечательных политических мыслителей не становятся меньше. Человек должен быть искренним. Но искренность не может быть единственной добродетелью, оправдывающей его сомнительные или злодейские поступки. Искренность не заменяет других добродетелей. Иногда она может заменить глупость. Но никогда ей не удавалось заменить ум. Писатель должен быть умным. Он не должен заблуждаться. Он должен знать твердо: вот список благодеяний, вот список преступлений. И почти всегда он это знает. Но почти никогда в этом не признается. Он считает, что нужно приносить жертвы. И он начинает с того, что приносит в жертву свою совесть. В то время, когда Юрия Олешу занимали узкие вопросы взаимоотношений художника и послереволюционного государства, других писателей волновали иные, часто более жизненные вопросы. Например, писатель А. Новиков-Прибой рассказывал своим читателям, какие вопросы волнуют его: "В настоящее время работаю над большой повестью... В этой повести изображаю жизнь художника и собаки на фоне провинциального города и сибирской тайги"1. 1 "Хроника. Писатели о себе. А. Новиков-Прибой". "На литературном посту", 1929, № 4-5, с. 120. Повесть или, точнее, - части повести - про художника и собаку, как удалось установить по трудам археологов, вызвала дружное одобрение, хотя и не породила столь обширную литературу, как "Зависть". Все это сейчас, через четыре десятилетия, наполненных громадными историческими события-ми, можно понять или, по крайней мере, приблизиться к научной постановке проблемы. Но в те годы, когда еще не было Института мировой литературы (создан в 1923 году), а Институт русской литературы (Пушкинский дом, создан в 1905 году) влачил жалкое существование, многое казалось крайне неясным, а иногда просто туманным. Необходимость понять сложные взаимоотношения художника и послереволюционного государства создала писателя Юрия Олешу, потому что он догадался, как это важно для русской истории, и написал об этом свои лучшие произведения, и погубила его, ибо он надеялся, что этот вопрос можно будет обсуждать серьезно и вечно, в то время как было решено, что уже и так все ясно, поскольку взаимоотношения художника и государства сложились крайне благоприятно и главное недискуссионно. Но пока это еще не было окончательно решено, и об этом еще можно было писать, Юрий Олеша метался, задевая за внутренние противоречия, между любовью к поэту и колбаснику. Когда человек любит безнадежно и обреченно, он придумывает женщине, из-за которой он так несчастен, невыносимый характер, жестокое сердце, предпочтение тебя идиоту, просто ничтожес-тву, кретину, легкомыслие и такой эгоизм, которого еще никто не видал, капризы и мелочность, а в отдельных случаях даже прыщи. Это очень помогает. Я это знаю. Юрий Олеша придумал своему поэту Кавалерову: пьянство, оборванную пуговицу, приплюс-нутый нос, нежелание заниматься общественно-полезным трудом, зависть. Олеше это очень помогло. О, как помогло это ему!.. Вместо ответной и, в сущности, совершен-но бесполезной, может быть даже вредной любви Кавалерова, он получил несравненно более существенную любовь доктора филологических наук, профессора Я. Эльсберга1. Готовно откликающийся на чувство Я. Эльсберг в любовном письме, поданном в "двухнедель-ный журнал марксистской критики" PAППa "На литературном посту", настоящим сообщал, что: "...3. В соотношении с этим ни в Олеше, ни в Кавалерове нет и следа влияний отсталой крестьянской идеологии, влияний столь значительных среди попутчиков. 4. Ю. Олеша является в "Зависти", безусловно, одним из наиболее близких нам современных попутчиков, представителем новой интеллигенции, не имеющей почти никаких связей с дореволюционным миром... 5. Ю. Олеша создал блестящую, яркую, радующую художественную форму"2. Это очень, очень помогло, очень хорошо... Да, да, да... Очень, очень, очень хорошо... Как трудно жить на свете!.. 1 Проф. Я.Е.Эльсберг - один из самых выдающихся и опытных доносчиков в советской литературе. Слова "настоящим сообщаю" - обычная формула, с которой начинался донос. Я этo очень хорошо знаю по доносам на меня другого доктора филологических наук, профессора В.В.Ермилова, члена Союза писателей СССР Н.С.Евдокимова, члена Союза журналистов СССР Г.Шерговой. С их доносами меня познакомили при освобождении из лагеря. 2 Я. Эльсберг. "Зависть" Ю. Олеши как драма современного индивидуализма. - "На литературном посту", 1928, № 6, с. 50-51. И вот приходят трагические ночи, и ни любовь другой женщины, которая тебя страстно ласкает за то, что ты один из самых близких попутчиков, за то, что на тебе нет и следа отсталой крестьянской идеологии, а также за то, что ты создал такую яркую, радующую художественную форму (черт с ней!), в эти трагические ночи тебя не радует любовь старой опытной проститутки, доктора филологических наук, и ты страстно тоскуешь по любимому поэту с приплюснутым носом. И ты уже забываешь, что приплюснутый нос нужен был для того, чтобы забыть прелест-ный, смешной и милый, симпатичный носик, для того, чтобы он скомпрометировал нежелание заниматься общественно-полезным трудом и главным образом смешал с грязью зависть, эту отвратительную язву зависть, чтобы он показал, как она омерзительна, ничтожна и в условиях социалистического общества абсолютно нетерпима, чтобы она вызвала чувство подлинно научной и идейно-художественной гадливости. И безнадежно влюбленный автор заставляет своего героя рассуждать в манере, неопровержи-мо свидетельствующей о том, что у этого героя невыносимый характер, просто поражающее легкомыслие и предпочтение замечательным вещам идиотских, ничтожных, просто каких-то кретинических. Нет, вы только послушайте, что он говорит! " - В Европе одаренному человеку большой простор для достижения славы... У нас нет пути для индивидуального достижения успеха... В нашей стране дороги славы заграждены шлагбаумами. Одаренный человек либо должен потускнеть, либо решиться на то, чтобы с большим скандалом поднять шлагбаум. Мне, например, хочется спорить. Мне хочется показать силу своей личности". Чего? Вот так. Действительно, с жиру бесится бабенка, и ее (Кавалерова) совершенно правильно одергивают. Послушайте, как в два счета его разбивает еще один учитель танцев Раздватрис: "Кто сказал Кавалерову, что у нас замечательная личность ничто?., может быть, это ему приснилось?.. - кипит негодованием учитель танцев. Чем уязвлена "собственная" слава Станиславского, Мейерхольда... Олеши... Кто заграждает им дороги к славе шлагбаумами?"1 1 А. Гурвич. Юрий Oлеша. - "Красная новь", 1934, № 3, с. 214. Что касается Олеши, которого вместе с другими прославленными людьми упоминает А. Гурвич, то здесь произошла ошибка. Дело в том, что "Зависть", о которой говорит и из которой цитирует критик, была первой изданной книгой Олеши и никакой "славы" еще не было. (И в этом все дело!) Была не слава, а жажда славы, зависть. А когда пришла слава, то все это на некоторое время (до 1934 года) потеряло значение. В романе подробно рассказано о том, какая слава лучше и какая хуже. Выясняется, что Кавале-ров предпочитает традиционные жанры: ученый, нарком, музыкант, полководец, спортсмен, авантюрист. Начинается спор между старым представлением о славе и новым. Роман становится серьезнее: выясняется, что это спор века ушедшего с наступившим. Конфликт Кавалерова со временем осложняется тем, что в эти годы все большую популярность приобретает тезис, которому в ближайшие годы суждено будет распространиться с быстротой и летучестью песни: у нас героем становится любой. - Нет, не любой, - упрямо твердит Кавалеров, - ученый, нарком, музыкант. Так как для Олеши главное это заглушить любовь к своему герою (и еще важнее, чтобы никто о ней не догадался: впоследствии, выведенный из себя, он саморазоблачится), а для того, чтобы заглушить, нужны невыносимый характер, эгоизм, эгоцентризм, космополитизм и прыщи, а то и прямой обман, то автор заставляет своего поэта говорить заведомую ложь и клевету, и тот, как дурак, повторяет, что личность у нас не может проявить себя, должна потускнеть, не в состоянии выделиться, и тому подобное. Вот уж, что чепуха, то чепуха. Если не хуже. Это чепуха, потому что у нас личность могла проявлять себя сколько угодно, и в этом мы все убедились на примере одной личности, путь которой никто не заграждал шлагбаумами, а даже, наоборот, создавал вокруг нее в течение некоторого времени что-то вроде культа. Ошибка Кавалерова и Олеши, равно как и других многочисленных учителей танцев раздватри-сов, в том, что они не поняли главного: как изменились способы проявления личности. А понять надо было, что каждое время ценит то, что ему нужно, и прибегает к способам, которые близки и доходчивы. Николай Кавалеров не стал Андреем Бабичевым, потому что он не того хотел и действовал не такими, как Бабичев, методами. И так бывает очень часто. Человек с утраченными иллюзиями, поэт Люсьен де Рюбампре не стал префектом парижской полиции, потому что поэт не хотел быть префектом полиции, да и, по правде сказать, не сумел бы справиться с возложенными на него обязанностями. Юрий Олеша сдавался не просто, а как хорошая квартира с газом и паровым отоплением. Он хотел, чтобы это было выгодно. Еще можно было и не сдаваться, но у писателя были серьезные причины поспешить. Главной была зависть. Я не спорю о том, что желание Юрия Олеши добиться успеха Федора Панферова прекрасно. Но я решительно протестую против того, что автор "Зависти" вместо того, чтобы со всей серьез-ностью подойти к вопросу и действовать, как его более опытные собратья по перу и известный в литературе беглый каторжник Жак Колен из романа Бальзака "Утраченные иллюзии", справедли-во считавший, что "надо врываться в толпу, как пушечное ядро" (впоследствии каторжник занял пост практически равный должности первого секретаря Союза писателей СССР Федина: он стал префектом парижской полиции), вместо того, чтобы врываться, Юрий Карлович все чаще забегал в "Националь", а чтобы уж не бегать слишком часто, решил остаться там навсегда. Юрий Олеша не стал Федором Панферовым, потому что только страстно хотел этого, но не умел. А одного страстного, душераздирающего желания и любой зависти еще мало. В этом деле важны трудолюбие, умение и трудодни. Ничего этого у Юрия Олеши не было. Ю. Олеша, который не сумел стать Панферовым, рассказывает о своей неудаче способом, к какому прибегает всякий лирический поэт: через своего героя. И вот для того, чтобы все выглядело предельно убедительно, автор отправляет поэта в другую комнату, может быть, даже в подвал, а на открытую для обозрения эстраду выводит людей, которые должны показать подлинный моральный облик этого героя. Автор выводит этих людей потому, что ему мучительно хочется показать, к кому ушла эгоистка. И он показывает. Поэтому выдвинутые на первый план фигуры лишь меланхолические миннезингеры в сравнении со своими куда более решительными двойниками. Двойник Кавалерова Иван Бабичев говорит: "Погибать: это ясно. Так обставьте ж свою гибель, украсьте ее фейерверком, попрощайтесь так, чтоб ваше "до свиданья" раскатилось по векам". Двойник Андрея Бабичева Володя Макаров заявляет: "Гони его к черту!" "...не жалей его", "...к чертовой матери..." "...морду набью..." "...я человек индустриальный". Ну, что это такое?.. К чертовой матери, морда... Нехорошо. Двойники героев, как все двойники мировой литературы, нужны для того, чтобы показать, каким свойствам героя угрожает обеспокаивающее развитие. Иван и Кавалеров знают все наперед. Они знают, что проиграли, что "... все идет к гибели, все предначертано, выхода нет..." И тогда остается одно: "... устроить скандал... уйти с треском..." "...друг и учитель и утешитель" Кавалерова Иван Бабичев не устает говорить о сходстве и общности своих и кавалеровских мыслей, целей, судьбы. Подобие фигур устанавливается с геометрической неопровержимостью. Кавалеров тихо сказал: "Наша судьба схожа". "...судьба наша схожа... сказал Иван". Сходство все время подчеркивается. Кавалеров выдумывает метафоры. Иван - машину-метафору Офелию. Это настойчиво подчеркнутое сходство, это нарочитое подобие фигур нужно не только для того, чтобы убедить одного героя извлечь урок из печальной судьбы другого. (Увы, чужой опыт хорош не для того, чтобы им пользоваться, а для того, чтобы укорять тех, кто ошибся.) Сходство Кавалерова и Ивана нужно писателю, чтобы показать, что все трагические последствия заложены в них самих. Сходство показывает, что их уничтожает не посторонняя враждебная сила, но что они уничтожают друг друга, что они уничтожают сами себя. Не от вражеской руки, а от руки себе подобного приходит гибель. Так перерезала горло Остапа рука Ипполита Матвеевича Воробьяни-нова, соратника, и так покарала героя не враждебная ему власть, но своя же "сигуранца прокля-тая". С намерением покарать своего же написана Юрием Oлешей и машина Ивана "Офелия". Она изобретена и построена для того, чтобы доказать, что обреченного человека губит творение его же собственных рук. Нет, не другие виноваты в твоей гибели. Если другие, то может быть борьба, и ты можешь в этой борьбе победить. Ты гибнешь потому, что таков закон исторического развития. И если от других тебя может спасти осторожность, изобретательность и сила, то от исторического закона не может спасти ничто. И поэтому, когда Кавалеров готов по-новому осмыслить мир, свою горькую, неудавшуюся жизнь, ему наносит смертельный удар его друг, его двойник, теоретик концепции Иван Бабичев. Иван Бабичев настигает его в состоянии, которое в русской литературе называется "воскресением". Следом за этим идет сцена преображения, второго рождения, прозрения интеллигента, полная высокого и трепетного звучания и написанная в лучших традициях русской прозы. "Возникли сладчайшие ощущения - томление, радость... он стоял, задрав голову и вытянув руки". Но в ту же "секунду он почувствовал, что вот наступил срок... срок катастрофы..." Ужас объял его. Он увидел гибель, свою смерть, как будто бомба быстрее и быстрее, ближе и ближе, так что уже видны были искры трубки и слышно роковое посвистывание, упала к его ногам... Ужас - холодный, исключающий все другие мысли и чувства, ужас объял все существо его. ..И в этом было нечто, такое страшное, важное и требующее ответа не словами, но жизнью, как будто бы свою судьбу решал не молодой поэт Николай Кавалеров, а за семьдесят лет до него его сверстник, другой начинающий писатель, судьба которого решалась здесь, перед упавшей к его ногам сейчас разорвущейся бомбой, подпоручик легкой № 3 батареи II-й артиллерийской бригады Лев Николаевич Толстой. Олеша заставляет Кавалерова понять "степень своего падения". Нужно, чтобы поэт не выстоял, сдался. Падение "должно было произойти. Слишком легкой, самонадеянной жизнью жил он, слишком высокого был он о себе мнения, - он, ленивый, нечистый и похотливый..." Безо всякого намерения Олеша делает нечто похожее на то, что за двадцать один год до него сделал О. Генри. Здесь важно обратить внимание не на известное сходство ситуации, а на несходство мотивов. Главный мотив О. Генри - уничтожение одного из противников. Для Олеши имеет значение другое: самоуничтожение героя. Американский вариант воскресения сделан так: "Он выкарабкается из грязи, он опять станет человеком, он победит зло, которое сделало его своим пленником... Он воскресит в себе прежние честолюбивые мечты и энергично возьмется за их осуществление... Завтра утром он... найдет себе работу... Он хочет быть человеком... Он... Сопи почувствовал, как чья-то рука опустилась на его плечо"1. 1 О. Генри. Избранные произведения в 2-х т. Т. 1, М., 1954, с. 223. Так заканчивает О. Генри рассказ "Фараон и хорал". На плечо Кавалерова опустилась чья-то рука. Это была рука Ивана. "Выпьем, Кавалеров... - сказал Иван. - И сегодня, кстати... слушайте: я... сообщу вам приятное... сегодня, Кавалеров, ваша очередь спать с Аничкой. Ура!" Печально заканчивает большая литература свои книги. Нельзя вырваться из жизни, которая тебе суждена, на которую ты обречен. Пришла неотвратимая очередь спать с Аничкой. Как немного надо, чтобы он упал... Легчайшее прикосновение, тишайший толчок. Человек должен упасть, и он падает, потому что до легчайшего прикосновения и тишайшего толчка на него наваливается неразрешимый для него и неприемлющий его век. И когда поэт стреляет себе в сердце, то на его палец давит не любовная неудача, а социальные катастрофы эпохи. Он может этого и не знать. Так было с Вертером. Но Юрий Олеша хорошо знает, как это случается, какая в этом неотвратимость и как немного надо, чтобы человек не выдержал и упал. Легчайшее прикосновение, тишайший толчок и гибель происходит так: "В белую ночь возвращался я подвыпивший домой, в Европейскую гостиницу, и увидел бегущую на меня вдоль стены крысу. Вдали, откуда бежала крыса, хохотали и улюлюкали шоферы... Я размахнулся ногой, чтобы ударить по крысе так, как ударяют по футбольному мячу. Тут же я потерял равновесие и упал, постыдно, по-пьяному, вызвав еще большее улюлюканье. Крыса, невредимая, пронеслась дальше, исчезая среди оград и кустов. Поднявшись к себе в комнату, я увидел на штанах пониже колена пыльный, осыпающийся от прикосновения след тонкопалой крохотной ступни. Возможно, таким образом, что меня толкнула крыса, причиной моего падения было также и то, что она меня толкнула, крыса"1. Он пал. "Он вернулся, подобрал подтяжки, оделся... он покинул дом... И снова он вернулся. - Выпьем... сегодня... ваша очередь..." Конфликт поэта с обществом кончается безраздельной победой общества. Общество так могущественно (особенно в эпоху расцвета), что ему даже и не надо самому уничтожать художника. Оно уничтожает художника руками ему подобных. Подобие, которое должно напугать главного героя, выглядит угрожающе и обреченно. На голову подобия нахлобучен котелок, рубашка на пузе вылезает из штанов, моральный облик вызывает глубокое разочарование. Иван Бабичев говорит о гордости, о зависти, а сам ходит по кабакам, выклянчивая кружку пива. Более чем странно слышать от такого человека патетические слова об индивидуализме, не правда ли? Скорее можно было бы ждать от него лишенных всякого достоинства слов о том, что когда тебе плюют в лицо, то в этом нет ничего особенного. Такие слова уже были произнесены в свое время одним героем в кавычках. Вот как это звучало: "...самое большое, если кто-нибудь из них плюнет в глаза, вот и все... Ведь иным плевали несколько раз, ей-Богу! Я знаю тоже одного, прекраснейший собой мужчина, румянец во всю щеку: до тех пор егозил и надоедал своему начальнику о прибавке жалованья, что тот наконец не вынес - плюнул в самое лицо, ей-Богу! "Вот тебе, говорит, твоя прибавка, отвяжись, сатана!" А жалованье, однако же, все-таки прибавил. Так что же из того, что плюнет? Если бы, другое дело, был далеко платок, а то ведь он тут же в кармане взял да и вытер"2. 1 Юрий Олеша. Ни дня без строчки... Из записных книжек. М., 1965, с. 270. 2 Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч. в 14-ти т. Т. V, 1949, с. 39-40. Вы, конечно, понимаете, что в устах подобных людей слова о высоком назначении индивиду-ума, о красоте, женственности и других необыкновенных вещах звучат совершенно неубедитель-но. А Иван Бабичев именно так и написан: что он говорит, должно звучать неубедительно. Не умея как следует скомпрометировать поэта, Олеша успешно компрометирует нечто такое, что следует считать его подобием. Смертельная опасность толкает Ивана Бабичева к бегству из гибельной для него социальной ситуации. Неприемлемые и непобедимые общественные взаимоотношения он хочет разрешить на таком театре военных действий, где он чувствует себя серьезным противником (глубокое заблуж-дение). Таким театром представляется ему техника. (Теперь, в век технической революции, мы имеем возможность убедиться, как наивны были расчеты Ивана Бабичева, до какой степени они были построены на песке.) Иван Бабичев изобретает "Офелию" некую супермашину, которая якобы может уничтожить все, что пожелает ее творец. По характеру своего мышления, по всему своему складу Иван Бабичев представляет собой пример технократа. (Роман был создан в годы бурного расцвета конструктивизма, и Иван Бабичев многими чертами напоминает одну из осно-вательниц этой литературной группы.) Технократ Иван Бабичев, думая о спасении, неминуемо пренебрегает историческими социальными связями и все свои расчеты связывает только с машинной цивилизацией. Ошибка же Ивана, по мнению Олеши, заключается в том, что тот не понимает, насколько машинная цивилизация, попавшая в хозяйственные руки, оказывается беспощаднее самых кровожадных несовершенных и лишенных стабильности социальных структур. Эти структуры не в состоянии учесть всего и поэтому оставляют надежду на то, что в хаосе и неразберихе (созданными ими самими), человек может иногда проскользнуть и выжить. Вся эта история напоминает случай, описанный в старинном (вторая половина XVI века) португальском сборнике анекдотов, новелл, фаблио и притч. В одной из новелл этого сборника рассказано о ландскнехте, которому пронзили копьем голову в битве при Франкенгаузене (25 мая 1525 года) во время Великой крестьянской войны. Через шесть часов пятнадцать минут после того, как его пронзили, ландскнехт прибыл из Франкенгаузена к воротам приемного пункта на том свете и остановился перед приемщиком. Приемщик его спрашивает: - В какой ад желаете? В лютеранский или католический? - В лютеранский, - коротко отвечает ландскнехт. Приемщик от удивления сваливается со стула. - В лютеранский? - переспрашивает он, искоса поглядывая на дыру от копья в голове вновь поступившего. - Не ослышался ли я, господин ландскнехт? Может ли это быть? Ведь вы только что с того (то есть с этого. - А. Б.) света. Вы же знаете, что такое ад в Швабии, Тироле, Эльзасе, Саксоно-Тюрингской области и Франконии, занятых вашими единоверцами?! Подумайте, господин ландскнехт. - Прошу не вступать со мной в торговлю, - нетерпеливо перебил новоприбывший. - Я все обдумал, господин приемщик, - холодно и с достоинством обрезал ландскнехт. - Прошу вас не пытаться оказать на меня давление. Я отдаю себе полный отчет в своих словах и поступках. Не будем терять времени. - Пожалуйста... - явно растерявшись, пробормотал приемщик, пожалуйста. Я уже много лет работаю на этом месте. Я хорошо помню Третью Пуническую войну. О, я старый покойник... да, да, господин ландскнехт... Я только хотел... Я вам не враг, господин ландскнехт... - Благодарю вас, - ледяным голосом произнес новенький (он тоже был уже не молод). - Я не делаю тайны из своего желания попасть именно в тот ад, который указал, господин приемщик, в ад, подобный тому, из которого я только что прибыл и который я презираю. Дело в том, - сухо и с ноткой надменности продолжал он, - что мои соотечественники и единоверцы (последнее обстоятельство я настойчиво подчеркиваю), повинуясь своей железной и противоречащей элементарному человеческому опыту религиозной догме, в исторически короткий срок разрушили хозяйство своей страны до такой степени, что существование людей стало невыносимым. Я сам из Шварцвальда, занятого, как вам известно, отрядами Губмайера, будь он тысячу раз проклят... Пардон. - Пожалуйста, пожалуйста, - поспешно ответил приемщик, - у нас все такие. - Благодарю вас, - учтиво, но с достоинством поклонился ландскнехт. Итак я продолжаю. Я происхожу из Шварцвальда, занятого Губмайером (будь он десять тысяч раз проклят) еще осенью 1524 года, то есть, собственно, до начала войны как таковой. Поверьте мне, господин приемщик, уже через полгода здесь можно было умереть с голоду (у нас в Шварцвальде!), людям не было чем прикрыть тело от холода, у них не было крыши над головой. Вы бы ошиблись, господин приемщик, если бы подумали, что я жил на нищей, не родящей земле... - Шварцвальд!.. - воскликнул приемщик, кто не знает, что такое Шварцвальд!.. Я с болью в сердце слушаю вас, господин ландскнехт. - Нет, Шварцвальд это не пустыня, и люди, которые там живут, совсем не ленивый и не глупый народ. Нет, нет, это всем хорошо известно. Но мои единоверцы за несколько месяцев ухитрились сделать землю бесплодной, а людей беспомощными. В силу всего изложенного, - голос его снова стал жестким, и резкие складки обозначились у его губ, - я настойчиво прошу вас, господин приемщик, направить меня в лютеранский ад. Причины: в связи с безобразной бесхозяйственностью и полным отсутствием заинтересованности постоянно наблюдаются перебои со снабжением серой, почти непрекращающееся отсутствие сковородок, утечка керосина, нарушение температурного режима. Вот мои документы. Характерной чертой идеологии уходящей эпохи является бесплодная, бесплотная надежда на возможные просчеты в историческом законе. Это иллюзии людей завершающихся эпох. Иван Бабичев - это Рим эпохи упадка. Вот именно. Он говорит, как патриций перед тем, как лезть в ванну, прихватив ножик. Патриций Ваня периода коллективизации и начала индустриали-зации говорит: "Эпоха умирает с моим именем на устах". Иван Бабичев знает, что его ждет гибель, и единственное утешение находит в том, что те, кто погубят его, - варвары. Только презрение к ним способно утешить человека в котелке. Это невыдуманая тема в русской литературе. Она возникала во все революционные эпохи. Брюсовские "Грядущие гунны", написанные в 1905 году, заканчиваются такими стихами: Но вас, кто меня уничтожит, Встречаю приветственным гимном. Всякий раз, когда возникают сомнения в фатальной прогрессивности новой эпохи, идущей на смену старой, подвертывается удобная аналогия, с кажущейся легкостью разрешающая мучитель-ные сомнения. В таких случаях охотно вспоминают, как в Риме эпохи раннего христианства люди с законченным высшим образованием испуганно и гадливо смотрели на нечесаных христиан, уничтожавших великую античную культуру. Прошли века, и оказалось, что нечесаные завоевате-ли, разрушители, уничтожив, а затем возродив великую античную культуру, создали еще более высокую. Ну вот, а вы нервничали! торжествуют оппоненты. Нужно отметить, что торжество их преждевременно. Дело в том, что римляне, имея дело с реальными разрушителями, хорошо знали, какую цивилизацию им несут. Эти реальные разрушители не только ничего не принесли, но ничего хорошего и не обещали. Они и не собирались делать что-нибудь хорошее, и, если бы могли быть последовательными, то и не сделали бы. Великая цивилизация, воздвигнутая ими, есть прямой результат неумения довести свое дело до конца. Все, что они сделали, было следствием не намерения, а вынужденности, уступкой, исторической необходимостью, разрушавшей цельность и чистоту идеи. Еще не испорченное искушениями и соблазнами раннее христианство обращало в пепел даже римскую (сомнительную) демократию. Христианство этой поры было хорошо лишь там, где оно опровергало себя и противоречило своему первоначальному намерению. Но ведь это бывает не во все эпохи, характерные стремлением уничтожить свободу людей, человеческое достоинство, духовные ценности. Ведь не однажды бывало, что обстоятельства складывались удивительно, прямо-таки поражающе благоприятно именно для самых гнусных, самых омерзите-льных и кровожадных концепций, особенно отвратительных тем, что они прикрывались розовой фразой о свободе, демократии и других необыкновенных вещах. Поэтому не во всех случаях следует встречать приветственным гимном всех, кто стремится тебя уничтожить. Мысли об упомянутом гимне, торжественной увертюре, а также об эвентуальном битии в тулумбасы приобретают влияние всякий раз, когда ограничивается возможность сопротивляться несправедливости, когда люди, боящиеся борьбы и поражения, ищут выглядящей вполне достойно возможности сдаться (Тацит). Тогда начинают уверять, что всякая последующая эпоха вне всякого сомнения прогрессивнее предшествующей (И. Флавий). И это совершенно естественно, ибо известно, что в конце концов торжествует добро (д-р Панглос). А исторический опыт неоспоримо свидетельствует, что тот, кто принял на вооружение указанную систему идей, вне всякого сомнения, никогда и нигде не пропадет (В. И. Лебедев-Кумач). Скромность, стыдливость и ряд других превосходных качеств останавливают меня от желания вступить в научную дискуссию с перечисленными авторитетами. Но в то же время я не могу не думать о том, что было бы хорошо, если бы Тацит, И. Флавий, д-р Панглос и В. И. Лебедев-Кумач объяснили мне, как именно следует расценивать якобинский террор, директорию, консульство и империю, наступивших после взятия Бастилии. Обращает на себя внимание, что в жизни человеческой периодически возникают ситуации, которые следует изучать не по сочинениям историков, социологов, философов, экономистов, статистиков, а по произведениям О. Генри "Короли и капуста" и М. Е. Салтыкова-Щедрина "История одного города". Обеспокоенный судьбой любимого героя, поэта, Олеша хочет немножко перевоспитать его, показав на примере Ивана Бабичева, к каким тяжелым последствиям может иногда привести крайний индивидуализм. Без надежды на перевоспитательный эффект показывает писатель Андрею Бабичеву его двойника. Да-а... Рядом со своим двойником Андрей Бабичев вроде бы и не толстяк, а щенок. Вот именно. Что Андрей Бабичев! Ну, поет человек по утрам в клозете. Ну, и что? А вот двойник - Володя Макаров - в клозете не поет. Не такой он человек, чтобы петь и вообще предаваться упаднической лирике. Куда Бабичеву с его пением и дворянской родинкой! У него еще остались хоть какие-то не изжитые до конца человеческие черты и кричащие противоречия. А бывают случаи, когда ему вдруг ударяет в голову самый настоящий тонкий интеллектуализм! Понимаете? В такую минуту он вдруг совершенно безо всякой подготовки может спросить: "Кто такая Иокас-та?" Понимаете? Несравненно более высокую ступень представляет собой молодое поколение, высовывающееся из-за спины Андрея Бабичева в лице Володи Макарова, футболиста. Володя Макаров, футболист, представляющий несравненно более высокую ступень, поучает Андрея Бабичева и посмеивается над ним: "...ты слабенький, обидеть тебя легко... - пошучивает он, - доверчивый... Добрый... у тебя работа такая, настраивает на чувствительность: фрукты, травки, пчелки, телята и всякое такое", "...слюнтяй..." Вот так. "А я человек индустриальный". "Я человек-машина... Я превратился в машину... Я хочу быть машиной... буду машиной..." И становится. Бесчувственной, бессмысленной машиной. "Чем я хуже ее? Мы же ее выдумали, создали, а она оказалась куда свирепее нас... Хочу и я быть таким..." И становится. Эта машина задает себе выдуманные, надуманные испытания на выносливость и сокрушитель-но выдерживает их. Торжество машины не омрачается тем, что испытание нелепо. Такой герой был осмеян за полвека до Юрия Олеши. "Воля" Макарова разительно напоминает "железную волю" героя лесковской повести. И макаровские речи о том, что "через четыре года поженимся... Первый раз поцелуемся с ней, когда откроется твой "Четвертак" и прочее, как цитата из речей и дел Пекторалиса входит в роман. "...совершенно новый человек", как его называет Бабичев, или "я... уже новое поколение", как называет он себя сам, все понимает. Он еще и в глаза не видал Кавалерова, а уже все понял. Он говорит про Кавалерова: "хитрованец", "вшей напустит", про Ивана Бабичева: "дешевка... и шарлатан". Наконец "Эдисон нового века" сделал то, что Андрей Бабичев, пожалуй, и в мыслях не имел, а Кавалеров о чем лишь смутно догадывался: он совершил социально-психологическую поляризацию героев и устроил два враждебных лагеря: объединил Кавалерова с Иваном и противопоставил им группу Бабичева. И в романе сказано без обиняков: "Весь лагерь". Не брат Андрей Петрович против своего брата Ивана Петровича, а политическое слово из газетного набора: "лагерь". Два лагеря сталкиваются так. " - Стой! - воскликнул во весь голос человек. - Стой, комиссар!.. Брат... Почему ты ездишь в автомобиле, а я хожу пешком. Открой дверцу, отодвинься, впусти меня. Мне тоже не подобает ходить пешком. Ты вождь, но я вождь также... И стащил его брат Андрей с высоты... и швырнул милиционеру" . Во втором романе Олеши, как и в первом, два лагеря, и, как в первом, задан роковой вопрос: "Против кого воюешь?" Писателя не очень интересует бытовой конфликт. Он обобщает, увеличивает конфликт до размеров мифа. Космогонические катаклизмы и эсхатологические катастрофы сотрясают роман, "...конец эпохи..." "...погибающая эпоха..." "...новая эпоха..." "...расплата за эпоху..." "...борьба эпох..." "...старый мир..." "...новый мир..." "...наступает тьма, жизнь не вернется..." "...гибель и смерть..." И спор братьев писатель превращает в поединок эпох. Поединок сделан с подчеркнутой эпичностью, в ритмике библейского стиха, с инверсиями и синтаксисом Библии, с характерным и традиционным полисиндетоном эпоса: "И будто выбежал из толпы с тротуара его брат Иван..." "И ничего не оставалось шоферу..." "И все смолкло" "И стащил его брат Андрей с высоты..." А в словах "брат", "вождь", "...он вознесся над толпой..." явственно слышится голос священного писания. Но миф снижен пародией: "И стащил его брат Андрей с высоты, схватил за штаны на животе жменей. Так он и швырнул его милиционеру. - В ГПУ! - сказал он". Библейское "Ад" снижено бытовым синонимом "ГПУ". Все это построения эпоса, мифа. Все это нужно для предельного противопоставления явлений: самое страшное воплощение власти и самый слабый ее подданный. В роман вводятся мотивы легенд, эпосов, бродячих сюжетов. Писатель повторяет ситуацию многочисленных сказаний, уподобляя своего героя дьяволу. "Гость удалился... и тотчас же будто обнаружилось, что портвейн во всех бутылках, стоявших на пиршественном столе, превратился в воду". Это очень близко к эпизоду из "Фауста" ("Погреб Ауэрбаха в Лейпциге", "Фауст"), но как снижен бес! Это не поражающий воображение бес легенд и трагедий, яркая личность! Куда там, это - так, хромой бес Гевары, Лесажа, сологубовский мелкий бес... Роман аллегоричен, многозначителен. В нем все время одно уподобляется другому, но в уменьшенном или увеличенном виде. Бытовой факт лишь метонимия истории и социологии. Кавалерова выгнали из дома Бабичева. Можете быть уверены, что через несколько страниц это будет возведено в высокий социальный чин. Проходит несколько страниц. Читаем: "Вас выгнали?.. Вы расплату за себя можете соединить с расплатой за эпоху..." "... не столкновение людей, а столкновение идей"1 видит писатель в своем произведении. 1 Ю. Олеша. Заговор чувств. Пьеса в 7-ми картинах. М., 1930, с. 11. (В этом издании напечатаны только статьи о пьесе. Текста пьесы в нем нет.) Ю. Олеша говорит об инсценировке "Зависти" ("Заговор чувств"), но это не имеет значения, потому что по этой части пьеса не разошлась с романом. Обобщенность, типизированность, абстрактность, мифологичность романа вызваны тем, что в нем происходит ничем не омраченное столкновение идей. "Великий кондитер, колбасник и повар" Андрей Петрович Бабичев не удовлетворил современников в качестве образца. Еще решительнее был отвергнут Николай Кавалеров, поэт. И тогда оказалось, что в романе нет главного: борьбы положительного и отрицательного героев и победы положительного. Роман получился сложней, значительней и противоречивей, чем, по-видимому, думал сам автор. Это произошло из-за несколько необычного (по крайней мере для той литературы, в которой существовал Олеша) обстоятельства: из-за того, что писатель надеялся, будто ему не придется решать, кто положительный, а кто отрицательный герой. Но как только рукопись стала книгой, то есть как только судьбу ее перестал решать автор, а стали решать другие люди, оказалось, что самое главное - это именно спор о том, кто хороший и кто плохой, и что спор должен быть решен победой хорошего. В социологической теореме, которую время задало писателю, требовалось доказать, что один герой (Кавалеров) плох, а другой - (Бабичев) хорош. Но тогда еще Олеша не мог просто взять и доказать. (Он еще был молод.) А вместе с тем если бы он так сделал, то спор разрешился бы с такой простотой, что было бы даже непонятно, почему он возник. Но спор был, и время задавало писателю теоремку, и требовалось доказать, и всему этому не следует удивляться, потому что в романе Николай Кавалеров и Андрей Бабичев изображены не только как представители и даже не только как типы, а куда менее академично: им поручено ответить на важнейший вопрос: кто "хороший" и кто "плохой" сын века. Юрий Олеша написал противоречивую книгу. Герой, который обязан быть положительным, вызывает отвращение у читателей, а герой, которому симпатизирует автор, не имеет права нравиться. А что думает обо всем этом автор, трудно сказать. Создается впечатление, что его мучают неразрешимые противоречия. Эту неразрешимость писатель создает сам. Противоречие книги возникает из-за того, что автор не решил, кто из его героев прав. Он решил лишь, кто ему больше нравится и кого (в эти годы) следует защищать. Юрий Олеша защищает поэта. Поэта он защищает самоотверженно. Он прикрывает его своим телом. "...Кавалеров смотрел на мир моими глазами", - заявляет автор. Он говорит тоном, не вызывающим сомнений и двусмысленных толкований. Критики и читатели дружно и обрадованно навалились на Олешу за Кавалерова. Они навалились на автора не потому, что Кавалеров отрицательный, а потому что сообразили, что автор выдает его за положительного. Автор выдает его за положительного. Спор о хорошем и плохом, о положительном или отрицательном герое Олеша вывел за пределы романа. Он продолжил спор в одном из самых ответственных своих произведений: в речи на Первом Всесоюзном съезде писателей. "Мне говорили, что в Кавалерове есть много моего, что этот тип является автобиографичес-ким, что Кавалеров - это я сам. Да, Кавалеров смотрел на мир моими глазами. Краски, цвета, образы, сравнения, метафоры и умозаключения Кавалерова принадлежали мне. И это были наиболее свежие, наиболее яркие краски, которые я видел. Многие из них пришли из детства, были вынуты из самого заветного уголка, из ящика неповторимых наблюдений. Как художник проявил я в Кавалерове наиболее чистую силу, силу первой вещи, силу пересказа первых впечатлений. И тут сказали, что Кавалеров пошляк и ничтожество. Зная, что в Кавалерове много есть моего личного, я принял на себя это обвинение в ничтожестве и пошлости, и оно меня потрясло. Я не поверил и притаился. Я не поверил, что человек со свежим вниманием и умением видеть мир по-своему может быть пошляком и ничтожеством. Я сказал себе - значит, все это умение, все это твое собственное, все то, что ты сам считаешь силой, есть ничтожество и пошлость. Так ли это? Мне хотелось верить, что товарищи, критиковавшие меня (это были критики-коммунисты), правы, и я им верил. Я стал думать, что то, что мне казалось сокровищем, есть на самом деле нищета"1. Так думает писатель, который, как многие интеллигентные люди, думает о себе сдержанно, но хорошо. Прошло семь месяцев двадцать пять дней, а Юрий Олеша все еще не отступился от своих слов! В беседе с начинающими писателями он прямо так и заявил: ".. .Я уже сказал, что в Кавалерове какие-то автобиографические черты. Какие-то черты в нем мои"2. Правда, это сказано в устной беседе. В беседе, которая стала статьей3, об этом не говорится ни слова. 1 Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет. М., 1934, с. 235. 2 Беседа Ю. К. Олеши с начинающими писателями. Стенограмма, 16 апреля 1935 года. 3 Юрий Олеша. Беседа с читателями. - "Литературный критик", 1935, № 12. Вскоре после этого обстоятельства сложились так, что писателю нестерпимо захотелось поверить, что товарищи, критиковавшие его (это были критики-коммунисты), правы, и он им поверил. Он решил, что Кавалеров пошляк и ничтожество. Но проходит некоторое время, обстоятельства складываются так, что писатель приходит в себя и обнаруживает, что все нападки на Кавалерова, который так важен, так дорог, несправедливы и лживы. Он пытается "защитить" свою "свежесть от утверждения, что она не нужна, от утвержде-ния, что свежесть есть пошлость, ничтожество". Хорошо зная, что автор признался в сходстве с Кавалеровым (да еще в знаменитой речи!), а Кавалеров, как это уже давно всем известно, был самым настоящим индивидуалистом, мерзавцем и прогульщиком, литературные портретисты из всех сил это сходство стали опровергать. И действительно, им больше ничего не оставалось, так как гнусность Кавалерова казалась самооче-видной. Был, правда, еще и другой выход - проверить эту самоочевидность и посмотреть, кто же на самом деле Кавалеров и так ли он плох, как это представлялось сразу, - но для этого нужно было пойти на серьезные осложнения. Впрочем, это еще пустяки, когда Олеша заявляет, что он Кавалеров. Потеряв всякий контроль над собой, он вдруг выпаливает, что он - Иван Бабичев. (С ума сойти!) "Я, например, знаю точно, - заявляет он, - что внешний облик Ивана Бабичева, те черты, которые я вдруг увидел, - когда обдумывал этот образ наружность опустившегося, набрякше-го от нечистой жизни человека в странной шляпе, нищего, бродяги и философа, этот образ есть не что иное, как воспоминание мое о том бродяге - мистере Марвелле, который похитил у Невидим-ки волшебные книги. Там есть место, где мистер Марвелл убегает от Невидимки - задыхающий-ся толстяк на коротких ножках... Зеленая мурава, летний день и бежит толстяк... Кто помнит "Зависть", тот согласится со мной, что Иван Бабичев очень похож на этого толстяка... Образ, о котором я говорю, как видно, сильно поразил меня. Кроме "Зависти", он возникает у меня еще в одной вещи. В рассказе "Цепь"... Тут я говорю о самом себе..."1 Убедительнее всех это мнимое и недостойное сходство опроверг лучший знаток творчества Олеши, неутомимый пропагандист каждой его строки и некоторых строк о нем Л. Славин. Этот портретист пишет по интересующему нас вопросу совершенно недвусмысленно: "Есть неверные изображения Олеши. Однажды я встретился с попыткой сравнить его с героем романа "Зависть" Кавалеровым. (У Л. Славина, действительно, один раз была такая возможность. И он не пренебрег ею. - А. Б.) Большое заблуждение! Если и есть в Кавалерове что-то от Олеши, то только в том смысле, в каком Флобер на вопрос, с кого он писал мадам Бовари, ответил: "Эмма - это я"2. Я не знаю, что именно имел в виду Л. Славин, опровергая "неверные изображения Олеши". Трудно сказать, что именно имел он в виду: статью или высказывание, или предисловие, или какую-нибудь рукопись, в которую ему удалось заглянуть, и он, посоветовавшись с друзьями и родственниками покойного, решил дезавуировать сравнение автора романа с его героем заранее. Важно подчеркнуть, что Л. Славин не был одинок в этом благородном мероприятии. За тридцать шесть лет до него совершенно подобную и столь же успешную попытку предпринял В. В. Ермилов. Он сказал: "Несомненно, однако, что Юрий Олеша стоит на гораздо более высоком уровне, чем его герой Кавалеров, он сделал гораздо больше шагов к эпохе, чем последний..."3 1 Юрий Олеша. Беседа с читателями. - "Литературный критик", 1035, № 12, стр. 157. 2 Лео Славин. Портреты и записки. М., 1965, с. 16. 3 В. Ермилов. Буржуазия и попутническая литература. В кн.: Ежегодник литературы и искусства на 1929 год. М., 1929, с. 72. Значит, все-таки даже лучший знаток творчества Олеши и его круга Л. Славин считает, что сравнение не исключено. Вопрос лишь в том, с кем сравнивать. Может быть, автор литературного портрета считает, что правильнее было бы сравнивать Олешу с Андреем Бабичевым? Может быть, с прелестной девушкой Валей, похожей на шахматную фигурку? Может быть. Может быть, Л. Славин заглядывал в чужую рукопись и очень встревожился, а в " Зависть" и в речь на съезде писателей не заглядывал? Очевидно, Л. Славин хочет сказать, что писатель в известной мере должен пережить ощуще-ния своего героя, вызвать в своей душе состояние, чувства своих героев. Если Флобер (как его понимает Л. Славин) сказал "Эмма - это я", то можно предположить, что он мог бы сказать, что св. Антоний это тоже он. Не правда ли? Или он мог бы сказать: "Аптекарь Омэ - это я". Тогда почему бы Олеше не сказать: "Андрей Бабичев - это я, и Иван Бабичев - это я, и Аничка Прокопович - это все я". А сам Л. Славин, очевидно, должен был бы настаивать на том, что мадам Ксидиас - это он и Мишель Бродский из его пьесы "Интервенция" - это он, и поп, стибривший икону в его рассказе "Неугодная жертва" - тоже он. А Гоголь мог бы заявить, что он - Коробочка, а Шекспир, несмотря на то что свою жену не душил, - что он Отелло. Не правда ли? Это превосходный метод чрезвычайно широкого профиля, которым охотно пользуются не только критики и приятели, но также органы дознания и суда. Все, кто хоть немного осведомлен в истории новозеландской литературы XX века, хорошо знают знаменитый процесс (февраль, 1965 год) над двумя писателями, которых сделали ответственными за поступки и высказывания их героев (разумеется, отрицательных) и, разумеется, жестоко осудили. Так, значит, все-таки дело в том, с кем сравнивать, а в иных случаях и отождествлять? Но, может быть, экстракт, субстрат и аппарат блестящих и полных литературоведческих глубин наблюдений Л. Славина это слова "в том смысле"? А "тот смысл" заключается в том, что автор не имеет отношения ко многим своим героям, но в образы некоторых вкладывает свое собственное отношение к миру, и поэтому мы можем утверждать, что Наполеон в значительно меньшей мере, чем Платон Каратаев, выражает стремления, личность и идеалы Толстого, а следователь Ларцев, конечно, в несравненно большей степени, чем подследственный Галкин, является выражением души братьев Тур и Л. Шейнина. Да, Флобер сказал "Эмма - это я". Но ведь он не сказал: "Пошляк и мерзавец Родольф - это я". Значит, в некотором смысле он все-таки признается в сходстве со своей героиней, и именно с ней, а не с кем-нибудь другим. Конечно, Кавалеров - это Oлеша только и именно в том смысле, какой имел в виду Флобер. Этого совершенно достаточно. Поэтому мы не будем говорить, что Кавалеров - это Олеша. Мы будем говорить, что "...Кавалеров смотрел на мир... глазами..." Олеши. Мне тоже всегда казалось, что Олеша похож на свои писания. При этом мне никогда не казалось, что он похож на гимнаста Тибула или на Володьку-футболиста, или на Дискобола. Из всех своих писаний Олеша больше всего похож на Николая Кавалерова. Он похож на Кавалерова своими тщетными попытками попасть "в ту недостижимую сторону", годами молчания, когда он писал свое "В учрежденьи шум и тарарам" и другой "репертуар для эстрадников", своей завистью, противоречиями и жалкой своей судьбой. Все это важно. Это важно потому, что Кавалеров общепризнанное в нашей критике дерьмо, а Олеша общепризнанная в нашей критике драгоценность. Поэтому признание тождества Олеши с Кавалеровым равносильно признанию тождества драгоценности и дерьма. Тогда в мире нечего ценить, нечем дорожить, все одно, все одинаково и все ничтожно. Полемика, связанная с очисткой Олеши от Кавалерова, выходит из берегов канала, прорытого портретистами. Этого портретисты не понимают, хотя кое-кто из них люди необыкновенно образованные; некоторые получили церковно-приходское образование в Литературном институте, и каждый льет в свой канал. Один такой канал наполняется нижетекущей прочувствованной водой: "Было бы нелепо и, попросту говоря, оскорбительно для памяти Олеши-писателя соглашаться с теми критиками, которые в пылу полемики чуть ли не отождествляли автора с его героем..."1 1 Б. Галанов. Мир Юрия Олеши. В кн.: Юрий Олеша. Повести и рассказы. М., 1965, с. 10. О, если бы дело было только в этом... Я не вступаю в полемику с человеком, награжденным от природы даром методического и учащенного выброса интеллектуальных квантов. Но, пренебрегая суетностью полемики, я не могу без волнения пройти мимо того, что оба лучших знатока жизни и лучших знатока творчества Юрия Олеши и других, как бы сговорившись, утверждают одно и то же и об одном и том же молчат. О чем они говорят, я уже рассказал, а о чем молчат, скажу. Они молчат о том, с кем сравнивать. Они молчат об этом не потому, что вовсе не обязательно во всех случаях сравнивать всех авторов со всеми их героями или с некоторыми, а потому, что уж если с кем-нибудь сравнивать автора "Зависти" из его героев, то стоит сравнивать только с одним: Николаем Кавалеровым. Юрий Олеша был умнее обслуживающего персонала на лучших знатоков, который состоял при нем, и сам сравнивал себя с Кавалеровым. Он хорошо понимал, что это высокая и недопустимая ему честь быть похожим на Кавалерова - художника, не забегавшего вперед с рациональными предложениями и сдавшегося лишь на последней странице. Спор о том, хорош или плох Кавалеров, важен и неразрешим. Он неразрешим, потому что из спора о человеческих достоинствах и недостатках неотвратимо и быстро скользит в вопрос о поприще человека, о назначении поэта. Но тогда следует говорить не об одном ответе, годном на все случаи, а об ответе для каждой эпохи. Он важен, потому что выходит за пределы "образа Кавалерова" и связывается с центральным конфликтом и главной проблемой романа. Неразрешимый и бесплодный спор в пределах "образа Кавалерова" ведется так. Противники Кавалерова полагают (не без основания), что пошляк, ничтожество, пьяница, сплетник, бездельник и пр., перекатывающийся с дивана Бабичева на кровать Анички Прокопо-вич, плохой человек. Защитники Кавалерова ищут для спора другую плоскость. Они заявляют (с достаточной убедительностью): "Да, пошляк и ничтожество, пьяница, бездельник, Аничка Прокопович и пр. Ну и что же? Нет, милый читатель, мой критик слепой! Да, да, да, мелкий человек, гнусный, грязный, заразный и пр. Но косы и тучки, и век золотой! Но - высокий поэт! А высокий поэт в отличие от маленького человека не домашняя преходящая частность, существенная для жены и соседей, но общественно значимый факт". Маленький человек и большой поэт? Может ли невысокий человек достать высоко стоящую книгу? Не может (без лестницы, стула и т.д.). Может ли маленький человек быть большим поэтом? Немного сократим фразу: может ли маленький быть большим? Нелепость. Человек может стать маленьким по многим причинам. Одной из наиболее распространенных причин бывает такая: ему отрубают голову, или ноги, или сгибают его в три погибели. Эти опера-ции сравнительно легко произвести и над большим человеком при наличии хороших, опытных санитаров и опытного хирурга. Разница между большим и маленьким заключается в том, что большой человек при подобных деформациях сопротивляется и погибает, а маленький охотно идет навстречу по дороге, указанной санитарами. Николай Кавалеров сопротивляется и погибает. У него не хватает сил преодолеть разрушающее усилие (Рр), прямо пропорциональное пределу человеческой стойкости ([qr]),только потому, что обратно пропорциональное число циклов, обрушивающихся на человека бед (нагружений fn), непомерно, неисчислимо велико. Конечно, пьяный и грязный Кавалеров не вызывает особенной симпатии. Это очень, очень неприятно, но приходится признать, что и до Кавалерова уже были такие прискорбные случаи. Даже еще хуже. Например Франсуа Вийон. Этот, можно сказать, совсем был пропащий человек: убил священника, бежал из Парижа, сидел за кражу, бежал, путался с бродягами, сидел в тюрьме, бежал, был приговорен к смертной казни, бежал. Так начиналась в европейской литературе тема "поэт и общество". Ужасно. Писал гениальные стихи. Ужасно. Нас пять везли на казнь в позорной колеснице. И плоть, что мы откармливали столько дней, Уж расползлась и сделалась темней... Ну, что хорошего? Нет, конечно, Кавалеров и подобные ему грязные свиньи ни в коем случае не должны вызывать симпатии. Да это и понятно. Ведь "в печати надо все благородное: идеалов надо, а тут..." На это в свое время еще Достоевский указывал1. Но даже одни идеалы не в состоянии до конца разрешить небольшой вопрос. До сих пор некоторые утверждают, что Гоголь, например, был не всегда очень симпатичным. Много также рассказывают и про Степана Разина. Историки наперебой сообщают, что Марат, например, тоже очаровывал не всех и не сразу. "Он имел бесстыдство принять явившуюся к нему "гражданку", когда он сидел в ванне..."2 - рассказывает кипящий негодованием историк. Рассказ сопровожда-ется картинками. На картинках изображены некрасивый Марат (с. 67) и красивая Шарлотта Корде (с. 84). Это не производит того впечатления, на которое рассчитывает историк-монархист. Это естественно: ведь многие уже научились ценить и осуждать людей не за то, как они выглядят, а за то, что они делают. 1 Ф.М. Достоевский. Собр. соч. в 10-ти т. Т. 10, М., 1958, с. 541. 2 Оскар Иегер. Всеобщая история в 4-х томах. Изд. 5-е, СПб, т. 4, с. 84. Некрасивый Николай Кавалеров делает следующее: он борется за свое право сказать обществу, что он о нем думает. Всякий человек в жизни и в искусстве (разумеется, в таком искусстве, которому не навязыва-ют зловещих концепций "идеального героя" или жизнеутверждающего финала) наделен чем-то хорошим и чем-то плохим. Талант художника, например, это прекрасно. А вот бытовое разложе-ние, например, очень плохо. Не так ли? Без всякой полемики совершенно очевидно, что это действительно так. Но в то же время подобная калькуляция человеческого характера кажется несколько кабинетной и немного надуманной. Дело в том, что "талант художника" это не слагаемое в сумме человеческих свойств, а производное их. Поэтому талант Кавалерова нечто большее и нечто иное, нежели одна из гирь, брошенных на весы для решения вопроса о месте его (Кавалерова) в эпоху перехода к развернутому строительству бесклассового общества. Обстоятельства складывались так, что в качестве положительного героя такой поэт, как Кавалеров, становился неприемлемым. Его неприемлемость была связана не только с обстоятельствами, независимыми от Олеши, и с тем, что в эти годы сам Олеша еще искренне старался понять, хорош или плох такой поэт и такие взаимоотношения поэта и общества. Олеша колеблется делать Кавалерова несостоятельным или полноценным, и поэтому на всякий случай делает его некрасивым. Так как по причинам, независимым от него, и по неопределенности собственного отношения Олеша не мог написать Кавалерова хорошим, но в то же время не мог написать его и плохим, и вся контроверза образа оказалась в высшей степени неопределенной и нерешительной, то важным становится не облик образа, а его функция. Функция же его такова: Кавалеров исполняет обязанности высокого поэта в обстоятельствах, когда понимание роли и назначения поэта решительно и необратимо изменилось. Николай Кавалеров родился в те годы, когда считалось, что назначение поэта заключается в утверждении независимости творчества, в борьбе с обществом за свободу и в праве обличать пороки этого общества. Но Кавалеров начал писать в те годы, когда назначением поэта стало утверждение высоких достоинств общества, борьба с индивидуализмом и право обличать пороки врагов этого общества. Такие обязанности не имели ничего общего с теми, которые были понятны Кавалерову. Это был совсем другой род деятельности, просто другая профессия, имеющая отношение не к поэзии, а к ремеслу беглого каторжника, и Кавалеров, который этому не учился, не мог и не хотел делать того, что от него властно требовала эпоха. "Мне хочется показать силу своей личности", - говорит поэт. Ему не разрешают. "Храните гордое терпенье", - говорит другой поэт. Герою Юрия Олеши не удалось показать силу своей личности и сохранить гордое терпенье. Но ему удалось погибнуть, не встав на колени. Это горькое и тяжкое право в русской литературе не всем удалось отстоять. "Покой и воля", о которых тихо просил Пушкин, покой, который покрывала своим воем толпа, и воля, которую она топтала, их не было. "...покой и волю тоже отнимают, - через восемьдесят семь лет с горечью скажет Блок. - И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем, жизнь потеряла смысл". Но Блок приходит в себя и говорит голосом строгим и громким, голосом, каким за семь лет до этого говорил в "Ямбах", "Покоя - нет". Он говорит: "Любезные чиновники, которые мешали поэту испытывать гармонией сердца, навсегда сохранили за собой кличку черни... Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение. Мы умираем, а искусство остается"1. Юрий Олеша хотел, чтобы эпоха была прогрессивной и чтобы она ему нравилась. Это давало ему внутреннее право самому нравиться эпохе. Но Юрий Олеша понимал, что с героем такого романа, как "Зависть", Николаем Кавалеровым это не так просто. Он прикидывал с большим количеством вариантов, приглядывался... Он написал так своего героя, что создается впечатление, будто бы тот никогда не умывался, и это должно вызвать у нас антипатию. Олеша не хотел и не мог показать силу своей личности. Как уже отмечалось, В. Ермилов совершенно правильно заметил, что "...Юрий Олеша стоит на гораздо более высоком уровне, чем его герой Кавалеров..." Не менее важно и свидетельство Я. Эльсберга: "...вполне возможно, что Олеша "кавалеровщину" уже преодолел..."2 1 А. Блок. Собр. соч. в 12-ти т. Т. 8. Л., 1936. 2 Я. Элъсберг. "Зависть" Ю. Олеши как драма современного индивидуализма. - "На литературном посту", 1928, № 6, с. 61. Но в то же время мы не можем сказать с абсолютной твердостью: да, окончательно преодолел, да, стоит совсем на другом уровне. И потому, что мы не можем этого сказать с абсолютной твердостью, мы неуверенно должны отметить, что совершалось совсем другое: происходили разнообразные, но всегда мучительные переживания. Если суммировать все переживания, то можно в итоге сказать, что неумытый Кавалеров был уступкой и неразрешимым противоречием писателя. Но независимо от переживаний, уступок, противоречий и намерений писателя, главное оставалось незыблемым: поэт, общество, борьба поэта и общества. Спор о победителе в этой борьбе связан с центральным конфликтом произведения, потому что в этом конфликте победа должна достаться хорошему. Центральный конфликт произведения начинается сразу. Два человека встретились, поняли, как они далеко разведены, и безошибочно определили друг друга. "У него нет воображения", - с презрением думает один, "...ты - обыватель, Кавалеров", - всем своим видом показывает другой. Это сообщено на первых страницах романа. На тринадца-той странице поэт говорит государственному деятелю "Вы хам!", а через тридцать пять страниц после этого государственный деятель отвешивает поэту затрещину. Еще через двадцать страниц фразы, эмфазы, переживания, восклицания и затрещины собираются в отчетливые формулы конфликта. Формулы эти таковы: Иван Бабичев. - ...целый ряд человеческих чувств кажется мне подлежащим уничтожению... Следователь.- Например? Чувства... Иван Бабичев. - ...жалости, нежности, гордости, ревности, любви, словом, почти все чувства, из которых состояла душа человека кончающйся эры. Эра социализма создает взамен прежних чувствований новую серию состояний человеческой души. Следователь. - Так-с. Иван Бабичев. - Я вижу: вы не понимаете меня. Гонениям подвергается коммунист, ужаленный змеей ревности. И жалостливый коммунист также подвергается гонениям. Лютик жалости, ящерица тщеславия, змея ревности эта флора и фауна должны быть изгнаны из сердца нового человека. ...Таким образом, видим мы, что новый человек приучает себя презирать старинные, прославленные поэтами и самой музой истории чувства. А через десять страниц Андрей Бабичев опровергает брата Ивана: "Значит, там, в новом мире, будет тоже цвести любовь между сыном и отцом. Тогда я получаю право ликовать: тогда я вправе любить его и как сына, и как нового человека. Иван, Иван, ничтожен твой заговор. Не все чувства погибнут. Зря ты бесишься, Иван! Кое-что останется". Все это совершенно естественно: если был пролеткульт, то должен быть и пролетчувств. Не может не быть. Но еще раньше, чем Андрей брата, Иван опровергает самого себя: "Я думал, - говорит Иван, - что женщина - это наше, что нежность и любовь - это только наше, - но вот... я ошибся". Один брат думает так, а другой - ничего? Даже еще проще: один брат полагает, что так должен думать другой брат. От спора ничего не остается; он распадается, разваливается. На второй фразе становится ясным, что спорить не о чем. Иван и Кавалеров говорят (не очень уверенно и часто в пивной), что новый мир уничтожит все человеческие достоинства. Андрей утверждает, что этого не произойдет. Совершенно ясно, что Иван и Кавалеров ошибаются. Ну и что же? А конфликт? А роман? Ведь не на этом же построен конфликт, построен роман? На этом. Один из характернейших романов русской литературы построен на недоразумении. Несостоявшаяся коллизия романа, несостоявшаяся трагедия заключаются в том, что ссора с веком возникает из-за того, что он упразднил нежность, любовь, благородные порывы, возмож-ность прославиться. Но, оказывается, что ничего подобного не произошло. В чем же трагедия? Ведь недоразумение не может породить трагедию. Из недоразумения может получиться водевиль. Трагедия, о которой мы узнаем, возникает не из-за того, что герои не хотят толком понять друг друга, а из реальных жестоких и неминуемых столкновений человека с эпохой. Это реальное жестокое и неминуемое столкновение в романе и есть трагедия. Но столкновение происходит не на той теме, которая предлагается. Предлагаются зависть, заговор чувств... Все это оказалось не очень важным, не очень верным и очень скоро потерявшим значение. Важным оказался конфликт значительный и точно написанный, конфликт подлинный, а не мнимый, и этот конфликт заключался в том, что при замещении одного общественного слоя другим гибнут люди, умирают концепции, рождаются концепции, разрушаются иллюзии, рождаются иллюзии. Зависть же и заговор чувств - это лишь синонимы, лишь метафоры конфликта. Конфликт без синонимов и метафор и был бы такой: поэт и Толстяк. И чем дальше уходят реальные частности эпохи, тем меньшее значение имеют реальные частности спора, но не теряет значение конфликт человека и государства и не уходит в небытие конфликт поэта и общества. В этом конфликте важно то, что Кавалеров умен, талантлив и значителен. Важно то, что в другую эпоху он мог бы сделать многое, что в другую эпоху главным были бы не все раздавившие Толстяки, а сдерживающая разнузданные инстинкты диктатуры оппозиция, что разные эпохи ищут в людях разные качества, и, если в эпоху разнузданных инстинктов диктатуры Кавалеров пьяница и куплетист, то, может быть, в Риме он был бы Брутом или Периклесом в Афинах. Ведь тот, рожденный в оковах, кого поэт видел Брутом и Периклесом, был тоже осмеян, освистан, ошельмован, объявлен безумцем. Кавалеров талантлив и умен. Если бы он был бездарен, то не было бы конфликта и не было бы романа. Если он только завистник, то социальная драма разрушается и начинается физиологический очерк, быт, нравы, характеры, случаи из жизни. Настоящий конфликт это, конечно, такой: "поэт и толпа". Но, конечно, Олеша не может решиться на этакое дело. Поэтому он немножко улучшает толпу и немножко ухудшает поэта. В результате означенных мероприятий конфликт тоже становится немножко меньше. Но это не всегда хорошо получается. Иногда даже получается совсем не то, что хочет писатель. Например, писатель хочет показать, какой мерзавец отрицательный герой Кавалеров, а показывает, какой мерзавец положительный герой Бабичев. Сначала все идет хорошо. Конечно, чего ждать от человека (т. е. Кавалерова), который не только оклеветал своего благодетеля (т. е. Бабичева), но даже бросил тень на честь девицы? От такого человека ничего хорошего ждать нельзя. И прекрасно. Ведь именно это и нужно было, чтобы книга, наконец, стала художественной. Но потом оказывается, что все не так замечательно, как хотелось бы и, несомненно, могло быть. И вот уже в драме "Заговор чувств", сделанной Ю. Oлешей по роману "Зависть", упомянутый благодетель действительно соблазняет указанную девицу, оставаясь при этом совершенно положительным. Позвольте, но в таком случае Кавалеров, высказывающий в романе предположение, что "Андрей Петрович успеет побаловаться Валей в достаточной степени...", вовсе не оклеветал положительного благодетеля и не был уж так далек от истины? В романе баловства не было. Чего не было, того не было. Но уже был человек, который мог побаловаться. Для того чтобы уклониться от всех этих конфликтов, социальных драм, навязших в зубах мировых катастроф, из-за которых всегда возникает ряд дополнительных трудностей, больше того - вообще вся жизнь утрачивает свое подкупающее обаяние, люди сочиняют утешительные концепции. Про Юрия Олешу сочинили такую. Зачем конфликты, социальные драмы и мировые катастрофы? В самом деле? Мы же знаем, что ничего подобного не было. То есть было, но при чем здесь Олеша? Никаких социальных драм и мировых катастроф. Жизнь и так необыкновенно сложна. А эти драмы так мешают, так мешают жить и издаваться часто и большими тиражами. Все, все выглядело совершенно иначе. Добрые дяди с безупречной репутацией из дружбы к Олеше, с мягкой улыбкой разбивая стекла, уверяют, что их приятель никогда в жизни даже не произнес слова "конфликт", а так называемые "мировые катастрофы" вообще были вне его поля зрения. Юрий Карлович, будучи легко ранимым человеком, совсем не собирался писать о конфликтах и катастрофах и еще Бог знает о чем, а просто, без всяких хитростей или жульничества скромно хотел к уже имеющимся произведениям мировой литературы на разные темы прибавить нечто свое. В самом деле, отчего бы к великим произведениям о грандиозных человеческих страстях - любви, ненависти, честолюбии, алчности - не прибавить художественное изображение зависти? Ну, как у Шекспира о честолюбии или там у Мольера о скупости. Пушкин, Бальзак. Понятно? А Олеша о зависти. Потому что о зависти, в общем, никто толком не написал, хотя некоторые (Эсхил, Тассо, Диккенс, Лев Толстой) крутились где-то совсем рядом. Действительно, почему бы не прибавить? Я тоже часто подумывал об этом. Но едва я успел об этом подумать, как лучший знаток жизни и творчества Юрия Олеши Л. Славин сразу сказал: "К мировым произведениям о больших страстях - о ревности, о честолюбии, о любви, о скупости Олеша захотел прибавить поэтическое исследование зависти. Вскрыть не только его психологические, но и общественные корни". Сказано - сделано. Захотел и прибавил. "Мне кажется, продолжает Славин, - что это ему удалось на очень высоком уровне ". В самом деле, Юрий Олеша берет и прибавляет к великим произведениям о великих страстях произведение о зависти. Не только Л. Славин, но и многие другие находят, что у него это тоже хорошо получилось. И сам Олеша был не плохого мнения о себе. "У меня есть убеждение, - потупившись, как-то шепнул он, что я написал книгу ("Зависть"), которая будет жить века". И потом уже громче добавил: "У меня сохранился ее черновик, написанный мною от руки. От этих листов исходит эманация изящества". И снова потупившись: "Вот как я говорю о себе"1. Именно потому, что в произведении есть невыдуманный конфликт, писатель может подвергнуть своего героя всяческим испытаниям - на крепость, на стойкость. Но, обеспокоенный натиском противников Кавалерова, автор начинает подыгрывать победителям. Он придумывает своему герою толстый нос, пиджак с оборванными пуговицами и душевную нечистоплотность. Для того чтобы показать недоброкачественность идеологии Николая Кавалерова, писатель устраивает ему моральное разложение. Все это уступки, боязнь серьезного спора, попытка ускользнуть. Но в произведении есть невыдуманный конфликт, и трагизм романа в том, что герой не может проявить своего ума, таланта и значительности в обстоятельствах, созданных Бабичевым. Кавалеров не может стать героем бабичевского времени. Пристально и тревожно всматривается поэт в проносящуюся мимо, лязгающую железом историю. "...глаза, - говорит поэт, - единственное, что у меня есть. Одни глаза. Больше ничего. Я все вижу"2. 1 Юрий Олеша. Ни дня без строчки. Из записных книжек. М., 1965, с. 161. 2 Юрий Олеша. Заговор чувств. Пьеса в четырех действиях и 7-ми картинах. На правах рукописи. "Модпик", с. 52. Ему показывают колбасу. Но он все видит. Писатель уступает, оглядывается, уверяет, что его неправильно поняли. Он дает понять, что человек с толстым носом вообще не может быть героем. Это, конечно, заблуждение дилетанта. На самом деле все было не так. Научно установлено, что толстые носы фридриховских полководцев во время Семилетней войны по мере продвижения в Силезию (1756-1763) начали методически выравниваться, а после исторической победы под Фрейбергом немедленно стали римскими (1762). Чувствуется, что писатель не знает этого научного факта. Но в эти годы уступки писателя еще не носили разрушительного характера, и сложная противоречивость романа была связана преимущественно не с ними. Она была связана с тем, что Кавалеров жил в переломную эпоху, а переломная эпоха это такая, которая переломлена на старую и новую. И в этих еще не соединившихся частях Кавалеров - из старой эпохи. Трагизм перелом-ных эпох в том, что люди старой эпохи не входят в новую естественно и легко, что многие люди сламываются и уничтожаются этой сменой. Если бы люди одной эпохи без тяжелых усилий могли стать людьми другой, то не было бы революции. Преемственность и наследственность истории заключается не в том, что все люди до революции делают одно, а после нее начинают делать другое, а в том, что после революции часть людей продолжает дело, начатое до нее, старается на свою сторону привлечь как можно больше союзников и уничтожает сопротивляющихся. Что же касается Кавалерова, то Олеша говорит, что в его "лице... хотел изобразить представи-теля той части интеллигенции, которая находится на бездорожьи. Лучшие и умнейшие найдут новые пути, а те, которые не смогут отказаться от своего высокопарного "я", обречены на гибель"!1 К какой части интеллигенции, стоящей на бездорожьи, - к той ли, которая может отказаться от своего высокопарного "я", или к той, которая не может этого сделать, относится Кавалеров, Олеша не говорит. 1 Ю. Олеша. Заговор чувств. Пьеса в 7-ми картинах. М., 1930, с. 11. Через четыре года после этой декларации писатель высказывается более решительно. Он заявляет: "Кавалеров смотрел на мир моими глазами". Писатель защищает своего героя, но от гибели не спасает. Он заставляет его совершать отвратительные поступки, но восхищается его поэтичностью и верой в свою правоту. Происходит нечто такое, что привычно называется "противоречием". Противоречие возникает между неким явлением, именуемым "индивидуализмом" (в романе это тоже называется "завистью"), к которому писатель считал себя обязанным относиться отрицательно, и реальным человеком в реальных исторических обстоятельствах. В судьбе этого человека писатель был лично заинтересован. Противоречие возникло от безвыходного положения. Но главное оставалось незыблемым: поэт общество, борьба поэта и общества. В реальных исторических обстоятельствах, человек, не отказавшийся от своего "я", мог быть только небритым поэтом, верящим в свое высокое назначение и в свою правоту, не находящим себе дела, не вынесшим позора мелочных обид, задыхающимся от отчаяния, погибающим. Реальный, жестокий и неминуемый конфликт в романе Юрия Олеши "Зависть" происходит не из-за невразумительного недоразумения с чувствами, а из-за права на победу. Право на победу в социально-метафорическом романе Юрия Олеши называется "завистью". Николай Кавалеров завидует тем, "которых созвали ради большого и важного дела", он осознает "полную ненужность... оторванность от всего большого..." Ему хочется туда, на "эту недостижимую сторону". "Я оттуда", кричит он. "Вы не оттуда", - холодно отвечают ему. Щемящей, тоскующей фразой жалуется изгнанный человек: "Но праздник, шумевший там, манил меня". Кавалерову не досталось славы, успеха, дела. Все это досталось бездарностям и ничтожествам. Среди них ходит Жюльен-Сорель-Кавалеров. Он растерянно говорит о молодости века, о своей молодости. Он не понимает, что его век, как и за сто лет до него век Сореля, прошел. Революция закончена. Наполеон томится на острове. Пришло время людей настойчивых, холодных, не брезгающих ничем. Абстрактный конфликт человека и общества, существующий во все времена, в реальных условиях диктатуры приобретает точное выражение: победа отбирается у значительного человека и отдается бездарному. Это происходит в послереволюционном государстве, и кажется особенно отвратительным потому, что самую серьезную переоценку ценностей совершает именно революция. Но реставрация - и одно из важнейших ее проявлений невозможность полного самораскрытия человека - к революции отношения не имеет. Она имеет отношение к послереволюционному государству, которое неминуемо возникнет в результате неизбежного перерождения революции. Это неопровержимый закон всех революций, связанный с тем, что они должны создавать мощное государство для того, чтобы защитить себя. Но мощное государство создается для того, чтобы своей мощью раздавить все, что ему мешает, и поэтому оно может быть только государством диктатуры. Такое государство оказывается естественным следствием революции, но к намерениям, с которыми совершается революция, оно отношения не имеет. Зависть в романе Юрия Олеши это лишь условное название очень широкого круга чувств, состояний, отношений, коллизий. В эту эпоху Бабичев создает прославившую его колбасу. Славу колбасника Кавалеров презирает. Олеша показывает, что такое настоящая слава: немецкий футболист Гецкэ, пролетающий в романе коротко и стремительно, как мяч. Это западная индивидуальная, старая слава. Гецкэ был человеком, который "дорожил только собственным успехом". О чем же роман? Ведь не о том же, чья слава слаще - директора треста пищевой промышлен-ности или спортсмена. В романе Юрия Олеши завистью называются разные вещи. Но чаще всего завистью называется неудовлетворенная жажца справедливости. "Почему ты ездишь в автомобиле, а я хожу пешком?" Писатель спрашивает: у кого больше права на победу, кто прав? Почему Андрей Бабичев ездит в автомобиле и проходит на аэродром, а Иван и Кавалеров ходят пешком и на аэродром их не пускают? Это совершенно ясно: все это происходит потому, что Андрей был на каторге, совершал революцию и теперь получил власть. Но в романе не сказано главное: что же изменилось от того, что власть у одних людей была отобрана другими людьми, что же произошло из-за смены власти, что же дала революция. В романе не сказано, что революция отобрала власть у худших и передала ее лучшим. Надо же понять, что смысл и назначение революции - во благо. Одно из условий возникновения революции заключается в том, что огромное большинство людей и среди них наиболее значительные, мыслящие и талантливые не могут с достаточной полнотой выразить себя. Революция может начаться тогда, когда голодают и не хотят работать крестьяне, когда голодают и бастуют рабочие, когда остатки еще не сдавшейся, еще не продавшейся интеллиген-ции предпочитают смерть рабству, когда властители прячутся в дворцах за крепостными стенами и рвами, когда грохочет военщина, хохочут над своими законами законодатели и ненависть всех ко всем сжигает сердца. Тогда может начаться революция. И она нужна для того, чтобы огромному большинству людей стало лучше и свободнее жить. И только это может быть мерой необходимости и правильности революции. Но если огромное большинство людей и особенно самые значительные, мыслящие и талантли-вые снова утрачивают возможность полного социального самовыражения, то это значит, что революция исчерпала себя. Некоторые современные государства ведут свое начало от революции. Но они считают, чтo революция, приведшая их к власти, - конечно, последняя. С горестью и неохотой расстается художник со своими героями, ощущениями, волнениями. И этой неохотой предопределена последовательность и связанность его пути. Из книги в книгу несет художник свои любимые мысли, метафоры, наблюдения, воспоминания, краски, слова, героев, ощущения, волнения. Из "Трех толстяков" Юрий Oлеша взял слово "зависть". До того как это слово стало названием и главной метафорой самого значительного произведения писателя, оно появилось в первом его романе. "Зависть - дурное чувство" - наставительно сообщено в романе-сказке голосом сказочника. "...нас гложет зависть... Ужасна изжога зависти. Как тяжело завидовать! Зависть сдавливает горло спазмой, выдавливает глаза из орбит", "...да, зависть. Тут должна разыграться драма, одна из тех грандиозных драм на театре истории, которые долго вызывают плач, восторги, сожаления и гнев человечества", - сказано в социальном романе голосом, полным тревоги. "Я говорю о зависти... О, как прекрасен поднимающийся мир, о, как разблистается праздник, куда нас не пустят!" - голосом, полным горечи и тоски, говорит изгнанник. Через годы писательского пути проходит метафора "зависть". Метафора сопоставляет эпохи и оценивает их. "Кончается эпоха... Ворота закрываются". "Погибающая эпоха завидует тому, что идет ей на смену". Это говорит писатель, который знает, что "...в глазные прорези маски мерцающим взглядом следит за нами история". На метафоре зависти строится главный конфликт романа, главный конфликт творчества Юрия Олеши - конфликт поэта и общества. Конфликт поэта и общества вводит роман в систему важнейших проблем литературы и не связывает его только с частным случаем десятилетия. В самых ответственных местах писатель извлекает из метафоры корень первоначальных значений. Последовательность и связанность пути Юрия Олеши были определены событиями истории - революцией, гражданской войной, нэпом, послереволюционным государством диктатуры пролетариата. Поэтому после книги об интеллигенции и революции он пишет о сложной и важной проблеме взаимоотношений интеллигенции и послереволюционного государства. Писатель знает: как в предреволюционном обществе скрыта революция, так и в революции есть все, чему суждено быть после нее: революционное государство, общество, институты, идеология. Писатель начинает догадываться, что революция легко уничтожает старых Толстяков, но широко открывает ворота новым. Он настаивает на серьезной оценке взаимоотношений интеллигенции и государства. В своем романе он показал неудачные, но симптоматичные варианты этих взаимоотношений: пути, уводящие с исторического театра, и пути, ведущие к перерождению и культу властителя. Юрий Олеша не исчерпал всех возможностей и не сказал о пути, о железной дороге, по которой зашагала история, оставляя за собой насыпи узкие, столбики, рельсы, мосты и отдельные составные части скелета (косточки). Он не сказал об этом пути, потому что думал в те годы естественно и просто и не обманывая себя и других. Он еще думал, что человек должен делать только то, что он может делать хорошо, и то, что он считает нужным делать. Олеша оправдывался: "В то время... страна строила заводы... Это не было моей темой... Я не был в этой теме настоящим художником. Я бы лгал, выдумывал; у меня не было бы того, что называется вдохновением. Мне трудно понять тип рабочего, тип героя-революционера... Это выше моих сил, выше моего понимания. Поэтому я об этом не пишу"1. 1 Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет. М., 1934, с. 235-236. И действительно, об этом он не писал. Но после того как критика выразила "Зависти" некоторое неудовольствие, Юрий Олеша стал писать немного иначе. Даже в "теме", где он был "настоящим художником". Писатель старается объяснить, что его неправильно поняли. Что он вовсе не хотел. Ну, как не так. Это уже попахивает передержкой. Вот именно. Сдаваясь,он написал второй вариант "Зависти". Этот вариант называется "Заговор чувств" и представляет собой инсценировку романа. В инсценировке сохранены главные герои и повторены основные события "Зависти". Но в отличие от романа, где не все было ясным, в пьесе становится ясным все. Из пьесы мы узнаем, что Кавалеров - ничтожество и мерзавец, а Андрей Бабичев - замечательный человек и герой. При инсценировании роман искажается очень легко. Мастер достигает этого с помощью минимума выразительных средста. Наиболее простой и безошибочный способ заключается в передаче реплик одного действую-щего лица другому. Так, реплики, которые в романе принадлежали Кавалерову и должны были выражать его глубокую поэтичность, теперь переданы Бабичеву для выражения того же. В романе Кавалеров говорит: "Комната где-то когда-то будет ярко освещена солнцем, будет синий таз стоять у окна, в тазу будет плясать окно..." А в драме Олеша не дает Кавалерову говорить поэтические слова. Теперь их говорит Бабичев. Бабичев. - Смотрите, какой синий таз. Красота! Вон там окно, а пожалуйте, если нагнуться, то видно, как окно пляшет в тазу... В некоторых случаях реплики не передаются, а изменяются таким образом, что герой опять же становится очень нехорошим человеком. В романе герой, о котором еще не известно, хороший он человек или плохой, говорит: "Я хотел бы родиться в маленьком французском городке, расти в мечтаньях, поставить себе какую-нибудь высокую цель и в прекрасный день уйти из города и пешком прийти в столицу и там, фанатически работая, добиться цели. Но я не родился на Западе". (Это напоминает молодого Растиньяка, собирающегося завоевать Париж, а также молодого Олешу, устремившегося из Одессы в Москву.) В драме последняя фраза исправлена: "Но, к сожалению, я родился в России". Из этого соображения становится совершенно ясным уже на первых страницах, что Кавалеров очень плохой человек. В романе этот человек говорит, что убьет Бабичева. Он говорит это, получив от Бабичева пощечину. Можно предположить, что в таких случаях всегда говорят что-нибудь в высшей степени радикальное. Например: "Провались ты сквозь землю". Или: "Черт бы тебя взял". Или: "Чтоб ты сдох". Или что-нибудь еще в этом роде. Хотя каждый человек, не склонный ввязываться по любому поводу в спор, вероятно, согласится, что ни один из намеченных вариантов, в сущности, совершенно не реален. В пьесе Кавалеров абсолютно серьезно собирается убить Бабичева и даже припасает для этого бритву. Но так как он жалкий человек, которому ничего не удается, то естественно, что в самый решительный момент он "уронил бритву" и произнес нижеследующие слова: "Что ж... теперь и я прошу минутку внимания... Андрей Петрович, я поднял на вас руку... и не могу... судите меня... накажите... выколите мне глаза... я хочу быть слепым... Я должен быть слепым, чтобы не видеть вас... вашего праздника... вашего мира". А в театре сделали даже еще лучше: там решили, что этого недостаточно, и эту самую оброненную бритву подняли и стали резать ею колбасу. И это, конечно, была та самая колбаса, которую вывел Андрей Бабичев. Олеша отступал. Он уступал людям (я имею в виду критиков из правления РАППа), которые считали, что искусство только тогда бывает хорошим, когда выполняет требования, которые ему предъявляют соответствующие инстанции (правление РАППа). Это было одним их первых отступлений Юрия Олеши. Но уже тогда становилось ясным, как бесплоден, опасен и непростителен этот путь. Тревожно всматривается писатель в проносящееся мимо десятилетие, ударов которого ему не удалось избежать. Глаза - единственное, что есть у писателя. Одни глаза. Он все видит. Для того чтобы правильно оценить век, нужны лишь обычные, нормальные, не склонные зажмуриваться или расширяться глаза. Люди, не обладающие такими глазами, смотрят на век априориями, схемами, преднамеренностями и предвзятостями. И поэтому они видят то, чего нет, не видят то, что есть. Но бывают минуты, когда, ослепленный событиями, сообщениями о событиях, писатель прикрывает глаза, как будто его поразил необыкновенной яркости свет. Тогда ему кажется, что все прекрасно; кроме того, он считает, что не следует лить воду на вражескую мельницу, говоря все, что видит. И тогда он наспех посрамляет героя, загоняет его в угол, сует ему в руки бритву и торопливо нахлобучивает на роман конец, как на пьяного Кавалерова шапку. Но главная коллизия романа остается угрожающе неразрешенной, и поэтому роман не мог быть завершен. Эта неразрешенность, незаконченность возникла из-за того, что писатель не решился выбрать. Он не мог решиться, потому что выбирать приходилось между людьми, из которых один был не нужен, а другой - опасен. Опасный герой, не сомневающийся в своем высоком предназначении, заканчивает пребывание в романе величественным жестом: он протягивает руку девушке. Ненужный герой, сомневающийся во всем, "уползает" из произведения, "как насекомое, сложившее крылья". Но до того как опустить крылья, опустить руки, уйти навсегда, поэт получает последнюю возможность выбора. Перед ним впервые и на мгновенье распахнулась неповторимая возможность... "...Он почувст-вовал, что вот проведена грань между двумя существованиями... порвать, порвать со всем, что было... сейчас, немедленно, в два сердечных толчка, не больше, - нужно переступить грань, и жизнь, отвратительная, безобразная, не его - чужая, насильственная жизнь останется позади..." Но преображения не происходит. Юрий Олеша не подменяет одного героя другим и роман о ненужном герое романом о нужном. Поэтому Юрий Олеша не может позволить себе даже немногое: дать своему герою тихо и разочарованно уйти из романа. Поэта выгоняют из книги, выталкивают. Автор знает, что не одно и то же - выгнанный и ушедший сам человек. Выгнанный человек хочет вернуться. Кавалеров возвращается. Это нужно для того, чтобы создать безвыходность. "Как трудно мне жить на свете", - говорит Кавалеров на первых страницах романа. "Как трудно мне жить на свете", - повторяет он на последних страницах. Кольцом этих фраз сдавлена жизнь поэта. Она выделена этими фразами из действительности, из существования других людей, как обведенное, одинокое, не связанное с миром яблоко на холсте кубиста. Поэт погибает. Перед тем как погибнуть, другой поэт, великий художник Александр Блок написал: "...сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще... ...Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка"1. Толпа была сильнее поэта. Смерть поэта в русской истории - это убийство поэта. Поэта убивают за его свободный, смелый дар. Смолкают звуки чудных песен в предгорьи трусов и трусих. Тяжек жребий русского поэта. Писатель, создавший роман о трудной и горькой жизни поэта, еще писал иногда правду и еще не всегда боялся ее, и не часто придавал ей значения иного, чем то, которое ей свойственно. Просто, честно и трезво смотрел еще писатель в эти годы на мир. Он еще понимал в те годы, что правда - это когда человек говорит то, что он думает, стараясь как можно ближе подойти к истине. Он еще не ясно представлял, во что может превратиться истина, когда от нее требуется "высшая правда". Спаси нас Бог от "высшей правды", во имя которой одна часть человечества, не верящая ни в какую правду, обманывает и убивает другую часть человечества, обманывающую только себя. 1 См.: Письмо А. Блока от 26 мая 1921 года. |
||
|