"Журнал `Юность`, 1973-2" - читать интересную книгу автора («Юность» Журнал)БОРИС ПАНКИН ВРЕМЯ ЗВОНКО И КОРОТКОФесколько лет назад свой газетный очерк о «Студенческих тетрадях» Марка Щеглова, опубликованных в журнале «Новый мир», я закончил словами: «Сколько за последние годы опубликовано у нас потрясающих человеческих свидетельств, документов эпохи!.. Достаточно просто расположить их в хронологическом порядке, и мы получим историю страны в судьбах, характерах, личностях, написанную ими самими. И эта беспристрастная летопись сослужит добрую службу не одному еще молодому поколению». Прошло немного времени, и издательство «Молодая гвардия» предприняло попытку реализовать эту идею. В серии «Тебе в дорогу, романтик» вышла тогда книга «Из дневников современников», вместившая в себя почти два десятка документов, в которых проходит перед нами в лицах, событиях, в радостях и страданиях, драматизме и свершениях неповторимое, ни на что не похожее время наше — от революции до сегодняшних дней. Время, которое всё чаще, всё настойчивее и всё с большей уверенностью называют во всех уголках планеты началом новой эры. Книга «Из дневников современников», конечно, лишь эскиз той антологии характеров, которая могла бы быть создана да и создается уже. Лишь приглашение к путешествию, где спутниками нашими становятся известные и неизвестные, но обязательно замечательные люди нашей эпохи. Сборник «Молодой гвардии» вышел уже семь лет назад. За это время многие из документов, представленных в нем в отрывках, были опубликованы полностью. Выходят новые и новые книги биографической, документальной прозы. Большая, благородная работа продолжается. И для литературной критики нелишним будет, думается, вновь и вновь возвращаться к этому неброскому, не предназначенному, казалось бы, для широкого чтения роду литературы — дневникам и письмам. Возвращаться, чтобы поразмыслить как над отдельными произведениями, так и над тем, что их связывает. Как писал Сергей Чекмарев своим сестрам и братьям. — «А теперь, друзья, откинем все расчеты и побеседуем запросто перед листом белой бумаги, за чашей чернил». …И во времена великих событий, счастливых или драматических, и в пору кажущегося затишья люди живут по-разному: одни — борьбой, свершениями, накалом страстей, другие — скукой, завистью, томлением, робостью. Жизнь, деятельность, творчество людей, о которых пойдет здесь рассказ, — это необъявленный бунт против обывательского миропонимания, красноречивый укор ему. «Время звонко и коротко» — вот их жизнь, облеченная в эту стреляющую фразу, произнесенную студентом Сергеем Чекмаревым в 1929 году. «Современность даже и своих великих выслушивает рассеянно», — справедливо заметил один наблюдательный польский писатель. Так и о величии собственной эпохи многие узнают, лишь когда она минет, по книгам да учебникам. «Мне лично, — писал в «Комсомольскую правду» один молодой читатель из Львова, — хотелось бы больше знать о людях, живших до нас и сумевших прожить жизнь достойно. Ничто ведь так не убеждает, как то, что «кто-то сумел». Они должны помочь мне, эти люди, прошедшие путь борьбы, испытаний и страданий. И порой мучит мысль, а почему я так мало чувствую их боль? И хочу знать, что за жажда мучила Толстого? Как смотрели на мир декабристы и последовавшие за ними жены? Отчего так страдал Блок? Вдруг люди до меня нашли ответы на проклятые «почему»?». Как видим, перечисляя тех, кто мог бы быть для него примером, читатель называет имена общеизвестные. Людей, чья жизнь, деяния в общем-то достаточно изучены, чей образ для нас пленителен, впечатляющ, но одновременно и очень далек, отдален не только временем, но и величием своим — неоспоримым и недосягаемым. Конечно, перечень этот можно назвать случайным. Могли быть и другие, того же масштаба, имена. Но ведь известно, что и в случайностях проявляет себя закономерность. В данном случае состоит она в том, что нам бывает легче узнать, услышать, прочитать о чьем-то величии, чем угадать его самим. Оттого-то и круг имен, которые мы в таких случаях называем, часто узок и привычен. Оттого и великое, как ни стремимся мы его постичь, приобщиться к нему, часто существует как бы отдельно от нас, вне пределов досягаемости. Теперь нам предстоит познакомиться с людьми и именами, которые, за одним исключением, вовсе не так известны, как те, что назвал читатель из Львова. А для многих, может быть, и совсем неизвестны. Они немногое успели сделать, эти люди, а некоторые из них — и всего-то, что рассказать о себе. Но посмотрим, быть может, и их пример и их наследство помогут нам ответить на многие вопросы. Тогда и они пополнят в нашем сознании славную когорту тех, «кто сумел». Документы эти отмечены необыкновенной цельностью мировосприятия, упоенностью окружающим, верой в истинность и нужность того главного, что происходит в жизни, в правильность, осмысленность собственного поведения. И очень соблазнительным покажется для иного современного читателя, который, естественно, знает сегодня многое из того, что не знали и не могли знать авторы дневников, — увидеть в их строках следы наивности, близорукости, ограниченности. Легко быть мудрым задним числом. Этим качеством в избытке, кажется, обладают мещане, и обыватели всех времен и народов, те, кто сам не способен ни к творчеству, ни к деянию, ни к подвигу. Вот эта истинная ограниченность способна обернуться чем угодно — нигилизмом «прогрессивного» недоучки, легковерием равнодушного профана и самодовольной напыщенностью ученого педанта, начетчика, для которого вся история мысли и творчества людей — лишь унылый ряд последовательно сменяющих друг друга заблуждений и ошибок. «Учёный малый, но педант» будет скрупулезно перечислять то, до чего не дошёл, перед чем остановился, до чего не дотянулся, чего так и не смог понять тот или иной деятель давнего или недавнего прошлого. И в этом перечислении утонет, исчезнет то новое, яркое, неожиданное, что он собой явил, что открыл, создал, совершил. Самое драгоценное для нас в дневниках и письмах Чекмарева, Щеглова, Головинского, о которых и пойдет речь, — это прежде всего не те или иные художественные их достоинства, не какая-либо гениальность их авторов, а дух времени, атмосфера, аромат эпохи, запечатленные современниками. Самое важное — печать искренности, непосредственности, правдивости, которой отмечена каждая строка в этих произведениях, предназначавшихся либо для себя, либо для самых близких и родных. Да, живя сегодня, мы знаем многое, чего не знали жившие до нас. Мы, сегодняшние, знаем, например, что 12 апреля 1961 года в космос полетел человек и что был им советский летчик Юрий Гагарин. Ему же самому не довелось дожить до того дня, когда нога человека ступила на Луну. Циолковский создал теорию ракетоплавания, космических полетов. Но в отличие от любого посетителя ВДНХ сам он никогда в глаза не видел ни космической ракеты, ни реактивного самолета. Придет ли кому-нибудь в голову упрекнуть его в этом? Если своим знанием мы обязаны лишь времени, в которое живем, выставкам, музеям, учебникам да популяризаторской статье, которая попалась в руки, стоит ли так уж гордиться современностью своих знаний и взглядов? "Увы, то, что каждому совершенно ясно, когда обращаешься к миру техники, точных знаний, формул в геометрических фигур, кажется отнюдь не столь очевидным, когда мы касаемся мира идей и образов. Так сказал об этом в одном из предсмертных своих стихотворений Александр Яшин, обращаясь к младшим сотоварищам. Когда говорим мы о советском характере, о новой породе людей, выкованной новым временем, то, не сговариваясь, как к некоему истоку, обращаемся к фигуре Островского. Почему? Ведь прежде чем узнать об Островском, мир знал уже другие славные имена, имена людей, с которыми мы связываем создание партии, подготовку революции, организацию и свершение её. Имена титанов, прошедших тюрьмы и ссылки царизма, огненную купель гражданской войны, голод и разруху первых послереволюционных лет. Людей, у которых учился, перед которыми благоговел сам Островский. Почему? Ведь прежде чем познакомиться с Павкой Корчагиным, человечество уже встретилось со строителями нового мира в книгах Горького и Айни, Фадеева и Шолохова, Фурманова и Всеволода Иванова, поэмах Тихонова, произведениях Малышкина, Кербабаева… Словом, Корчагин явился нашим взорам тогда, когда уже была создана и много лет существовала советская литература о советских людях. Так почему же? Ответ на этот вопрос не так уж прост. Несомненным, очевидным является лишь сам факт: мало с чем сравнимое влияние Островского и его книги на судьбы, характеры людей его и последующих поколений. Что же касается объяснения этого факта, то попытки дать его и составляют, собственно, содержание всей огромной литературы об Островском. Каждая работа вносит свою лепту. Но вряд ли кто-то может претендовать на окончательную истину. Деятельностью своей, подробностями жизни Островский был одним из тех, кто и рождён и создан новой эпохой, выпестован ею в закалён, как сталь. Он, говоря словами Маяковского, «каплями лился с массами». Вот как сам Островский писал об этом в одном из писем, обращенных к комсомольцам: «Мы, старые комсомольцы, почти детьми дрались рядом со своими отцами за власть Советов. Нет у нас большей гордости, как сознание, что в этой борьбе мы были достойными сынами своего класса. Мы своими глазами видели всю подлость и жестокость врага». Но Островский был не только «одним из». Ему суждено было в числе первых пройти от начала до конца неизведанный путь борца за новую жизнь и первым сказать от имени своего поколения об этом пути. Он был первым из тех, кто был рожден и создан новым временем и сумел выразить его в своем творчестве. Очень точно сказал об этом Лев Аннинский в своей книге о романе Островского. «Как закалялась сталь», — пишет критик, — не просто вещь, сделанная по новым правилам, но жизнь, прожитая по новым законам». Что же касается литературно-художественных достоинств самого романа, то и они обусловлены тем, что писательский труд свой Островский рассматривал как единственную возможность продолжить борьбу еще оставшимися в его распоряжении средствами, и тем, что эта воля, решимость вернуться в строй или уйти, «в конце концов поставить себя к стенке, как элемент в жизни паразитический» разбудила истинный, неповторимый писательский талант, которого он, начиная свой труд, сам в себе не подозревал, рассчитывая лишь на силу жизненного материала. Вряд ли стоит гадать, какое из двух обстоятельств имело большее значение. Одно связано с другим, одно порождалось другим. Островский никогда не скрывал того факта, что не занимался прежде писательским трудом и не имел к нему навыков. «Работа над книгой — попытка передать былое литературным языком. Никогда раньше не писал». Не скрывал, но и не кокетничал этим, как случалось в ту пору со многими «ударниками в литературе». Островский, его жизнь, деятельность, его эпистолярное наследство, человеческий и писательский подвиг последних лет жизни — все это, вместе взятое, как взрывная волна невиданной силы, которая приводит в движение не только атмосферные слои, но и пласты земной тверди. И человечество еще долго будет вновь и вновь, вдохновляясь, размышляя и споря, возвращаться к наследству, к завещанию, которое нам оставил этот человек. В природе, встречаясь с одними явлениями, мы не всегда улавливаем их причинную связь с другими, происшедшими ранее. Но такое бывает и в обществе. Было бы ошибкой, а она часто совершается, влияние Островского находить и отмечать лишь там, где на него есть, так сказать, прямые ссылки — письменные или устные. Но не грех и поверять время от времени, с каким Островским, с каким Корчагиным, всегда ли подлинным, имеет дело читатель. По сути дела, можно говорить теперь как бы о трех Корчагиных. Один — это тот, что встает со страниц романа «Как закалялась сталь», когда переворачиваешь его последнюю страницу. Другой — это сам Островский, которого привычно отождествляют с его героем, что в общем-то вполне естественно. Вспомним хотя бы слова самого Островского, отвечавшего читательнице, которая корила его за то, что он наделил столь тяжелой судьбой своего Павку: «К глубокой моей грусти, Корчагин написан с натуры. И это письмо я пишу в его комнате… Этот парнишка уже шесть лет прикован к постели. Он пишет сейчас свой новый роман, и мы вскоре увидим его в печати». И есть, наконец, третий Корчагин, сотворение которого продолжалось и после смерти писателя истолкователями романа, литературоведами, критиками, самими читателями. Появление такого Корчагина неизбежно. Это судьба каждого литературного образа, которому суждено пережить своего создателя. Знать этого Корчагина следует, но не надо принимать его за единственного и единственно настоящего. Этот Корчагин многолик, ибо каждое поколение исследователей, а вслед за ними и читатели осознанно или неосознанно вносили в его портрет изменения в соответствии со своими представлениями о жизни, о времени, о литературе. Как это ни странно, процесс истолкования, ставивший всегда своей целью возвеличивание образа Корчагина, на самом деле часто его обеднял. Образ, тип лишался многих красок, многих черт, которые и делали его живым, заразительным, впечатляющим. Многие исследователи, толкователи образа Корчагина, сами того, быть может, не замечая, идут в своих работах не от романа, а от уже сказанного о нем, повторяют привычно и заученно отвердевшие определения и столь же привычно из десятилетия в десятилетие сетуют по поводу того, что не появилось, мол, в нашей литературе, за одним-двумя исключениями, образа советского молодого человека, который стал бы вровень с Корчагиным. Но сравнивают-то при этом нового героя не с истинным Корчагиным, а с распространенными ходячими представлениями о нем. А еще чаще сравнивают даже не героя с героем, а трудности, стоящие на их пути, препятствия, которые надо было преодолеть, лишения, которые пришлось вынести. И коль скоро то, что выпало на долю Корчагина и самого автора, его прототипа, было исключительным даже для их времени, для людей их поколения, то и герой и создатель его представляются каким-то исключением, волнующим, поражающим, но исключением. Высочайшей и уже потому одинокой вершиной. Речь идет сейчас не об анализе тех или иных работ. Речь о том общем впечатлении, с которым сталкиваешься, беседуя с подростками и молодыми людьми в наши дни. И тогда неожиданно слышишь, что Корчагину, мол, и его ровесникам было легче… потому что они, видите ли, жили и боролись в такое время, когда люди хоть и терпели необыкновенные лишения, зато не знали ни сомнений, ни колебаний. Все им было ясно, просто — и цели и люди. Словно не было нэпа и «нэпманщины», не было борьбы внутри партии, о чем немало пишет сам Островский в романе, не было социальных и личных драм, рождённых временем, когда всё, что сдвинуто было революцией, только начинало складываться по-новому. Узнаешь, с другой стороны, и то, что Корчагину последних лет было, оказывается, еще и потому легко творить, что болезнь не оставляла ему другого выхода, избавляла его от соблазнов, увлечений, которые одолевают обыкновенно здорового человека. Узнаешь и о том, наконец, что Корчагиным можно восхищаться, но следовать его примеру, подражать ему невозможно, потому что был он человеком совершенно необыкновенным. К счастью, Островский словно предвидел опасность упрощений и оставил нам лекарство от них — свои письма. И действие их тем сильнее, что многие из дошедших до нас были написаны и отправлены задолго до того, как у Островского родился самый замысел романа. Это хочется подчеркнуть особо. И вот почему. Читая роман, мы представляем себе его автора больным, страдающим, но уже и великим, нашедшим призвание, всемирно признанным. Словом, он для нас Островский — и этим все сказано. В первых же письмах перед нами человек страдающий, борющийся, но еще очень, очень далекий от победы, порою теряющий в неё веру. Человек того времени, когда фамилия Островский никому, кроме друзей и знакомых, ещё ничего не говорила. Не правда ли, тут есть разница? Но попробуйте уловить её в письмах. Перечитайте весь том, и вы нигде — ни в одной фразе, ни в одном слове — не увидите двух Островских — того в этого… И убедившись в этом, поймете, почему он смог совершить свой подвиг. Личные письма, направленные родным, друзьям, знакомым, а потом и незнакомым читателям романа, — не художественное произведение. Их трудно анализировать. Но их хочется цитировать — широко, подробно. Верится, что тот из юных читателей, кто впервые познакомится здесь с отрывками из этого своеобразного дневника Островского, составляющего третий том его собрания сочинений, прочитает его потом от корки до корки. Знакомство с письмами Островского поможет не только глубже понять его самого и его героя, но и явится своеобразным мостиком, перекинутым к деяниям и характерам последующих поколений, с представителями которых нам ещё предстоит познакомиться поближе. Как это ни покажется странным, принимая во внимание трагические обстоятельства жизни Островского, одна тема, один мотив проходят наиболее настойчиво через всю его жизнь, встающую перед нами в письмах: тема… счастья. Стоит проследить за ней, за её вариациями, они многое открывают, многому учат нас. «Моя жизнь сейчас прекрасна, — пишет он в одном из писем, — моя заветная мечта осуществилась, из бесполезного партии товарища стал опять бойцом. Я нашел своё место в жизни нашей страны. Чего же ещё?» Заметим, что строки эти — не простая констатация. Это не патетика. Это полемика с товарищами, с друзьями, которые проявляли непомерную, по его мнению, заботу о нём. «Почему друзья делают мне больно, — волнуется он, — и с таким упорством… загружают ЦК вопросами обо мне и бытовых мелочах моей жизни…» И снова та же настойчиво, упорно звучащая мысль: «Я счастливый парень, — дожить до такого времени, когда некогда дыхнуть, когда каждая минута дорога…» Счастье для Островского — воинствующее чувство, оно не нейтрально, своим острием оно направлено против людей вялых, скучных, безвольных и ленивых, тех, кто попусту, преступно растрачивает свои духовные и физические силы. «Вокруг меня ходят крепкие, как волы, люди, но с холодной, как у рыб, кровью, сонные, безразличные, скучные и размагниченные. От их речей веет плесенью, и я их ненавижу, не могу понять, как здоровый человек может «скучать» в такой напряженный период». «Есть несчастные люди, обиженные природой, которые не знают, что жизнь прекрасна, — пишет он, недвижимый и слепой, лежа в своей матрацной могиле. — Счастье, что я не принадлежу к этой категории дефективных». Тема эта не раз еще прозвучит в письмах Островского, не раз ещё заявит он о своей «органической, злобной ненависти» к людям, которые «под беспощадными ударами жизни начинают выть и кидаться в истерику по углам». «Все бы я простил природе, такой ко мне немилосердной, но отнять единственный глаз — это бессовестно. Хотя, сказать по совести, я и сейчас живу намного радостнее и «счастливее», чем многие из тех, кто приходит ко мне и, наверно, из любопытства…» Чуточку уступки обывательской оглядке, и соблазн истолковать эти слова Островского как раздражительность всякого больного против всякого здорового может овладеть нами. Но это будет именно уступка, уступка извечному мещанскому побуждению принизить высокий порыв, объяснить его низменными мотивами. То, что Островский сказал здесь, выстрадано и выношено им. Он имел, к сожалению, повод и заслужил право бросить этот упрек — не только своей болезнью и страданием и вообще не этим, а своей титанической устремленностью к цели, своей превышающей, казалось бы, все человеческие возможности, но на самом деле продиктованной истинно человеческими порывами волей к борьбе и победе. Тема труда, борьбы на благо людей, как высшей цели, ради которой только и стоит жить, — вот другой лейтмотив писем Островского. Проследим же и его от того момента, когда намерение Островского заняться литературным трудом могло показаться чудачеством даже самым близким людям, до того, когда он стал известным писателем. «Только мы, такие, как я, так безумно любящие жизнь, ту борьбу, ту работу по постройке нового, много лучшего мира, только мы, прозревшие и увидевшие жизнь всю, как она есть, не можем уйти, пока не останется хоть один шанс. Все покажет лето этого года». «Хоть один шанс» — замысел романа «Как закалялась сталь», к которому автор приступал с отчетливым, беспощадным сознанием своей профессиональной неподготовленности к такой работе и одновременно с убежденностью в необыкновенной значимости и нужности того, о чем он намеревался сказать. Решали страсть к труду, к творчеству, вера в свои духовные силы, уверенность в победе. «Я работаю, как добросовестная лошадь. По ночам. Тогда никто и ничего не мешает…». «Моя жизнь — это работа над второй книгой. Перешел на «ночную смену», засыпаю с рассветом. Ночью тихо, ни звука. Бегут, как в кинопленке, события, и рисуются образы и картины». Работа, в смысле и назначении которой ты бесконечно уверен, выше самой жизни: «Я работаю, напрягая все свои духовные и физические силы… Здоровье мое предательски качается. Каждую минуту можно ожидать срыва. И я спешу, ловя минуты». Это уже пишет не начинающий, а всемирно известный писатель, безмерно страдающий человек, бросавший в работу, как в топку котла остатки угля, последние крупицы своего здоровья. Автор романа «Как закалялась сталь». А как много мы знаем примеров, когда, говоря словами Островского, иные «крепкие, как волы, люди», совершив однажды нечто, всю свою последующую жизнь посвящают пестованию и баюканью, возвеличиванию этого совершенного однажды! Уж не сделаны ли они из разного материала? И здесь пора уже напомнить о других строках из писем, о мотивах, которые нашли свое отражение и в романе и которые, однако, часто оказывались на самом дальнем плане у тех исследователей и комментаторов творчества Островского, которые пуще всего боялись «разжижения гранитной фигуры Павки Корчагина». Речь идет о колебаниях, сомнениях, о муках отнюдь не только физических, которые сопутствовали как Островскому, так и Корчагину на всем протяжении их жизни. Исследователи порой стремятся забыть об этом, словно стыдясь в Островском того, чем на самом деле надо бы гордиться. Но тому, кто стыдится сомнений, колебаний, кто стыдится минут отчаяния, упадка духа в своем кумире, — тому никогда не постичь и тайны их преодоления. «Ничего позорного нет в том, что бывают минуты реакции, — говорит по этому поводу сам Островский. — Ведь я уже три года веду борьбу за жизнь и каждый раз бит, — сползаю назад». Это год 1927-й, год первых замыслов. «Бодрость и воля, — пишет он в письме 1926 года. — Последнее у меня есть, но первого нет, Оно вытравилось чисто физическими страданиями. Если бы сумма этой физической боли была меньше, я бы «отошёл» немного, а то иногда приходится крепко сжимать зубы, чтобы не завыть по-волчьи, протяжно, злобно…» И снова. «Я взялся за непомерно тяжелый труд. Все против меня но у меня моя ослиная упрямость». Под этим «все против меня» не следует понимать, как это часто бывает, только болезнь. Казалось бы, что может быть страшнее разрушенного здоровья, слепоты, почти абсолютной неподвижности?! И всё это полной чашей испил Николай Островский. Однако к этому приходится прибавить и бытовые неустройства, борьбу с безразличием, бюрократизмом, хлопоты о комнате, о пенсии — все то, что выпало, еще раз подчеркнем это, на долю того Островского, который ещё никому, кроме друзей и родных, не был известен, а многим, кто с ним соприкасался «по казенной линии», представлялся лишь докучливым, беспокойным инвалидом. Надо знать и этого Островского, Островского той поры, чтобы измерить всё величие его подвига, глубину его духа. «Я иногда с сожалением думаю, — пишет он, — сколько энергии, бесконечного большевистского упрямства у меня уходит на то, чтобы не удариться в тупик». Напомним себе еще раз: борьбу ведет человек, каплю за каплей отдавший свои силы, здоровье новой жизни. Вот прекрасный, казалось бы, повод разочароваться, захандрить и озлобиться, повод, которого многие, увы, не упустили. «Конечно, будешь писать, — обращается он к другу, — потому что у меня сейчас дни темнее, чем обычно». Это, пожалуй, самая громкая жалоба Островского. Однако не надо представлять его себе этаким агнцем божиим, смиренно переносящим удары судьбы и людей. «Пусть рвачи пролезают, занимают квартиры, мне от этого не жарко. Место бойца на фронте, а не в тыловых склочных дырах… Я думаю, что лучше жить в уборной и написать книгу, нежели два года добиваться квартиры и из-за этого ничего не написать». Он не прекраснодушный мечтатель и не оторванный от земли «романтик». Он и в минуты величайшего творческого напряжения и в часы полного «разгрома» мыслит и чувствует ясно, трезво, оптимистически, являя собой образец подлинного гуманиста нашего времени, воплотившего в себе гуманистическое наследие многих и многих поколений. «Веселый говор, счастливый смех женщин, а у меня крепко сжаты губы. Молчу. И от сурового парня уходят после 2–3 слов. Думают, злой, Как и ты в первую встречу. — Это из письма Г. М. Алексеевой. — Грусть заполнила всего. Море напомнило о прошлом, о разгроме всей моей личной жизни. И я не борюсь с грустью, она служит мне». Помните пушкинское, «печаль моя светла»? Он ни минуты не сомневается в том, что его ждет… «Тем более недопустимо отвлекаться, потому что моя жизнь — это считанные дни». Трудно подыскать слова, которые были бы достойны, чтобы оценить это необыкновенное, без рисовки, без позы, без отчаяния и без надежды мужество. А он ещё находит в себе силы поддерживать других. «Я могу сказать лишь одно: я в своей жизни тоже испытал горечь измен и предательств, — пишет он обратившейся к нему женщине. — Но одно лишь спасало: у меня всегда была цель и оправдание жизни — это борьба за социализм. Это самая возвышенная любовь. Если же личное в человеке занимает огромное место, а общественное — крошечное, тогда разгром личной жизни — почти катастрофа. Тогда у человека встает вопрос — зачем жить? Этот вопрос никогда не встанет перед бойцом. Правда, боец тоже страдает, когда его предают близкие, но у него всегда остается неизмеримо больше и прекраснее, чем он потерял». Островский упорно и многократно, с полной убеждённостью в правоте своей — и он действительно был прав — называл себя счастливцем. Да, он был счастлив. Счастьем борьбы и творчества. Что же касается разрушительной болезни, того ужаса неподвижности и мрака, в который он был повергнут, то это, как камень на дороге, в который он упирался плечом до тех пор, пока не пал бездыханным. Своим «Жизнь дается человеку один раз» Островский обозначил могучую ветвь человеческих характеров, растущую сквозь годы. |
||||||
|