"Колыбель в клюве аиста" - читать интересную книгу автора (Ибрагимов Исраил)

ГЛАВА II. СОЛЬ ВЗРОСЛОЙ ЖИЗНИ

1

ПАРОХОД "СОВЕТСКАЯ КИРГИЗИЯ" ... Обстоятельства часто сильнее воли: собирался написать сценарий об умельце-пржевальчанине, ехал к нему на неделю, но случилось непредвиденное, отчего пришлось через пару дней рвать назад, так и не свидевшись с замечательным умельцем, В поездке испарилась прежняя идея ― то, что я написал в конце концов, уже не имело касательства к умельцу.

И еще незапланированный перекос в той командировке. Предстояло ехать из Рыбачьего в Пржевальск ― 200 километров с небольшим. Никакого транспортного голода. Два маршрута ― северным и южным берегом. Автобус в условиях Приозерья, да еще в преддверии зимы ― единственное верное средство для путешествий, а привелось добираться на пароходе. Казалось, без всякой на то нужды ― на пароходе в тысяча девятьсот семьдесят шестом ― не смешно ли!..

В Рыбачье я приехал вечером. Переночевав, утром, в поисках хорошего завтрака, отправился в железнодорожную столовую, которая, не в пример другим общепитовским заведениям, предлагала здесь нехитрые, но зато вполне съедобные обеды.

Столовая возвышалась на песчаном валу, неподалеку от зеленых бугров, напоминающих старые мусульманские могилы. В конце тридцатых годов бугры являли обыкновенные дюны. Среди них, на окраине поселка, у кромки дороги, мы с матерью ловили попутку ― с этих дюн началось такое, что заглушило размышления об умельце, позвало на местную пристань...

Поплутав по шпалам, глиняным переулкам, вдоль строений с плоскими крышами, прогуливаясь по приозерской улице, я очутился на пристани. На причале стояли приземистые баржи. На территории пристани громоздились штабеля с мешками, ящиками. Взад-вперед вдоль причала, перетаскивая тюки, ходил кран.

Я стоял перед небольшим пароходом "Советская Киргизия". Что-то в душе сломалось. "Что-то" ― это, легенда, сотворенная некогда детским воображением. Жунковский прав: каким действительно гигантом казалась нам "Советская Киргизия"! С каким восторгом мы смотрели, как она гордо проплывала мимо, чтобы затем медленно, темным пятнышком, исчезнуть за горизонтом!.. Берег у Карповки плоский, мелкий, илистый, поэтому суда не рисковали, плыли в отдалении. Однако расстояния ― не преграда пылкой мальчишеской любознательности. О кораблях местной флотилии знали мы неплохо. "Комсомол" ― этот обрубок-тягач? Но "Комсомол", вопреки невзрачному облику, слыл непревзойденным трудягой. За "Комсомолом" всегда тянулся хвост из барж, а то и просто бревен, собранных в длинную, казалось, бесконечную шеренгу плотов. "Комсомол" перевозил лесину с южного побережья в Рыбачье, отсюда груз по железной дороге отсылался на запад. На худой конец, "Комсомол" волок на буксире кого-то из собратьев, обязательно громадину, тихоходного неуклюжего динозавра, такого, как "Тянь-Шань". Или "Труд". Правда, не припомню, чтобы "Советская Киргизия" шла на буксире у "Комсомола".

"Советская Киргизия" ― флагман флотилии ― была построена местной судоремонтной мастерской. Перед спуском на воду, будто наверху засомневались, показалось маловероятным, что небольшая, но довольно высокая, окованная сталью конструкция выдержит серьезные непогодные напасти. Пароход выглядел неустойчивым, казалось, что он, едва соприкоснувшись с водой, огромной гирей пойдет ко дну. Инженеру, автору проекта, было предъявлено обвинение в умышленном отходе от норм, обеспечивающих безопасность судна. И что же? Ко дну пошел создатель парохода, а вот "Советская Киргизия", вопреки мрачным прогнозам, выжила, ей оказалось нипочем кипение страстей, она устояла перед натисками бурь. Более того, пароход за короткий срок завоевал репутацию лучшего судна в Приозерье.


2

Я застал пароход в конце его погрузки. Кран, опустив в трюм тюк с чем-то тяжелым, стал отъезжать.

― Лег в тютельку? ― прокричал наверху с борта мужчина.

― Ладно, ― ответил негромко стоявший неподалеку от меня на пирсе человек в теплой куртке, в фуражке водника.

― Не понял! ― выкрикнул снова мужчина наверху.

― Нормально, говорю.

― Задраивать?

― Подожди, гляну...

Капитан ― а это был он, ― направляясь к трапу, обернулся, взглянул на меня:

― Вам кого?

― Собственно никого, ― сказал я, но, набравшись смелости, затем выпалил: ― Позвольте на минутку подняться на корабль?

― На корабль, ― усмехнулся капитан. ― Какая надобность, если не секрет?

― Да так. Считайте обыкновенным любопытством. Хочется взглянуть...

Капитан секунду-другую смотрел на меня так, как смотрит врач на клиента, у которого вдруг проклюнулись признаки невменяемости.

― Любопытство... если дело обстоит так, ― произнес он, посерьезнев. ― Что ж!

Мы поднялись на палубу. Капитан с матросом заговорили о деталях погрузки. Я стоял у борта, и, всматриваясь в мешанину серой воды, серого неба и всего того пасмурного окружающего, невольно прислушивался к беседе водников.

― Пойдет, ― сказал капитан, заглянув в нутро судна.

― Легло плотно, ― согласился матрос. ― Задраивать?

― Давай... Скоро закрутит, ― сказал затем капитан, вглядываясь в небо.

― Что закрутит? ― вмешался в беседу я.

― Его величество улан ― здешний ветер. Придется идти в шторм.

― А что, штормы здесь настоящие?

― Нарочные, ― усмехнулся беззлобно капитан. ― Вы впервые здесь?

― Я уроженец Приозерья.

― Тогда почему спрашиваете?

― Море с берега кажется другим.

― Море, ― сказал он, соглашаясь. ― И мы называем морем. Улан такое выкинет ― душа вместе с потрохами выворачивается наружу. Ноябрь ― начало штормов. Испытайте здешние штормы ― и вопросы отпадут: настоящие или не настоящие.

― Рад испытать, ― подхватил я. ― Возьмете? Так иль иначе добираться до Пржевальска...

Капитан, не ожидая такого оборота дела, надолго задумался, затем, маскируя подозрение, полюбопытствовал:

― Журналист, что ли? Статью закатите? Мол, море стонало и пело.

― Не журналист я.

― Ну, писатель.

― Мимо. Сценарист.

― В такую погоду? Не могу взять в толк ― ни к чему это.

― Жаль, ― бросил я, хотя чувствовал другое: с "Советской Киргизии" как-то разом спало романтическое облако. "Артельское суденышко", ― думал я, испытывая нечто похожее на грусть.

Мы расстались.

Капитан направился к себе, в каюту.

― Товарищ! ― окрик сверху застал меня сбегающим по трапу с судна. Знакомый матрос стоял, облокотившись о поручни.

― Сюда, наверх, ― предложил он и, когда я послушно поднялся, сказал: ― Велено передать: вам разрешено. Через полчаса снимаемся ― так что без опоздания. Вы с багажом?

Я показал портфель:

― Это все.

― Не раздумали? Нет?


Матрос провел меня в жилой отсек ― узкий и короткий коридор, с каютами по обе стороны, с капитанской, каютой главного механика, еще не то двумя, не то тремя каютами для остальных членов экипажа; в глубине коридора находились два крохотных помещения ― кухня и столовая. Двери в столовую, распахнутые широко, оказались напротив моей каюты, и я, устраиваясь, успел увидеть там двух женщин: девушку в брюках и форменной куртке, рядом с ней, вполоборота ко мне, сидела пожилая женщина. Они громко беседовали. Первые же обрывки диалога: "Слушай ― верно говорю" и обрывисто-вопросительное "Мама!" ― указали на родство собеседниц. Увидев меня, женщины замолчали.

― Устраивайтесь. Койка не понадобится, ― сказал матрос.

Он вышел; тут же его окликнула девушка:

― Замир!

Женщина громко полюбопытствовала.

― Писатель, ― послышался голос Замира. ― Какой? Не успел познакомиться. Говорят, киношник...

Так волей случая я попал на борт "Советской Киргизии", сидел за столиком в тесной каюте, глядел в иллюминатор, слушал удары волн о корпус судна ― вживался в новое, в то, что должно пусть ненадолго, какую-нибудь половину суток, на время рейса, стать частью моей жизни.

Минуту-другую спустя в мою каюту ворвался смерч. Вернее два смерча ― мать и дочь.

― Извините, я на минутку, ― бросила с порога мать. ― Вы от кино? Наверное, о "Советской Киргизии" собираетесь писать? Правильно! Давно следовало!

― Мама! ― взмолилась дочь.― Пожалуйста, поспокойнее.

― Лучше поздно, чем никогда! ― восклицала мать. Она порывисто поцеловала мою руку. ― Спасибо, молодой человек! Меня расспросите ― такое расскажу! Про корабль! Запишите ― я ведь его, как родной дом, знаю...

"Смерчи" подхватили меня: в руках невесть как появились блокнот и ручка ― пошла катавасия: мать рассказывала, дочь увещевала, я строчил в блокнот, не заботясь о чистописании. Минута, другая, третья... еще, еще... Стоп!

― Через пять минут, мамаша, снимаемся, ― напомнил Замир, и мать, спохватившись, устремилась вон. Я глядел в иллюминатор на женщину ― та не по возрасту лихо сбежала по трапу, укрывшись от ветра за штабелем из тюков, прикурила, переложила авоську с продуктами, а когда пароход стал отчаливать, не то мне, не то дочери, не то судну что-то выкрикнула. Я сунул блокнот в портфель, не догадываясь, что записи в матросской каюте отмагнитят идею об умельце, что на их основе я напишу сценарий фильма о "Советской Киргизии", который уже в следующем году покажут по ЦТ, что записи эти всколыхнут затаенное, более глубокое и существенное... Я иногда возвращаюсь к записям, вглядываясь в строчки, вкось-вкривь, вроде: "Военные годы ― Адволодкин...", "Знает Адволодкина...", "Матросом...", "Пшеница... лес из Жыргалчака..." ,"Штормы..." ― вглядываюсь, возвращаюсь в матросскую каюту, к торопливому страстному монологу женщины. "Пишите! Капитаном в войну назначили Адволодкина ― какой человек! Лучшего капитана не встречала ни до него, ни, ― извините, ― Соня, прикрой дверь, ― ни после. Любил корабль, команду. И не мягкий ― наоборот, скорее строгий, по голове не погладит. Работе всего себя отдавал. Сколько рейсов пережили ― не счесть!

Казалось, рейс как рейс, а присмотришься, сколько в каждом из них своего, непохожего. Ходили с грузом в любую погоду. Пишите, пишите... Тридцать пять лет проработала, а из них двадцать пять на "Советской Киргизии"…


А потом "Советская Киргизия", набирая скорость, зарываясь в волну, шла на восток, навстречу первому снегопаду осенью того года.

Мы с капитаном прогулялись по шаткой палубе, спустились в машинное отделение, тесное, как и все здесь. Запечатлелось случайное: по столу, обитому с краев рейкой, метались округлые стальные предметы. Запомнился и короткий диалог по этому поводу между капитаном и механиком.

― Что это?

― Да так, игрушка.

Капитан не принял всерьез ответ. А я почему-то сразу поверил в искренность слов механика, позже, в столовой, думал: "Мужики, а сколько детскости!" Капитан вычитывал бумаги с цифрами, не теряя нить беседы со мной. На кухне громко говорили девушка и Замир.

― Это кто? – спрашивала девушка озорно. ― "На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна. И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим одета, как ризой она". Кто автор?

― Разве все упомнишь? Знакомые слова ― это да...

― У тебя ни воображения, ни памяти, ― смеялась девушка. ― Вот картошку ― молоток! ― научился чистить на пять.

― Предположим, не только картошку, ― отвечал Замир, намекая на достоинства, безусловно, более значительные, чем воображение, эрудиция, знание и понимание поэзии и тем более умение чистить картошку.

Капитан, наверное, догадавшись, что беседа на кухне раздваивает внимание гостя ― говорил о нынешних делах "Советской Киргизии", содержании рейсов, коллективе, планах, подробностях реализации планов, о социалистических обязательствах и о их реализации, о рабочем климате на пароходстве, о роли климата в системе народного хозяйства, области вообще ― словом, разговор складывался серьезный, и капитан, увидев мое состояние, то, как изредка я, бросал взгляды на перегородку, отделявшую столовую от кухни, не утерпел и то ли цыкнул, то ли позвал, а когда вошла девушка, смягчился, произнес:

― Лучше бы организовала кофейку, Сонечка. Девушка вскоре вернулась, разлила дымящийся кофе, сказала:

― Рано что-то пожаловала зима.

Мы обернулись к иллюминатору, будто желая увериться в справедливости сказанного. На цыпочках из кухни мимо нас проскользнул Замир. Углубившись в свое, принялись за кофе. Что-то в девушке промелькнуло знакомое ― стал невольно перебирать в памяти.

― Девчонка недавно к нам пришла. После техникума. И уже решила уйти, ― первым прервал паузу капитан. ― И знаете ли, правильное решение: море ― дело сугубо мужское. Да и в техникуме, надо полагать, учили не кулинарному искусству. Она намерена, слышал, податься в педагогический институт ― потому и мучает ребят стихами, заметили? А в море уговорила ее мама. Серафима Устиновна. Тетя Сима. Живая реликвия нашего Приозерного пароходства. ― Капитан сдержанно улыбнулся. ― Шутка ли! Четверть века проработала на "Советской Киргизии".

Капитан рассказывал, а я слушал, думал о девчонке-матросе, прикидывал: "Стало быть, рыбачинская. Коренная. Видеть ее мог разве что в Рыбачьем ― но возможно ли такое, если здесь, в Рыбачьем, бываю только проездами с получасовой остановкой экспресса на автовокзале..."

― Оставлю вас: извините ― служба. Надумаете выйти на воздух, поберегитесь: скользко ― чего проще оступиться...

Капитан вышел.

Снегопад приутих, предсказание о шторме не сбылось, я чувствовал себя, вопреки ожиданию, неплохо. А ведь в пути пробыли около четырех часов ― значит, где-то в темно-серой полосе, проявившейся слева по ходу, находилась Карповка. Так сказать, отчий дом. Долго вглядывался, пытаясь в темно-серой массе увидеть желтое пятно-обвалину, но то ли из-за тумана, то ли из-за надвигавшихся сумерек усмотреть его в горах не удалось...


3

Утром следующего дня я проснулся в гостинице в хорошем настроении, не догадываясь, что не пройдет и часа, как автобус-экспресс помчит меня назад, из Пржевальска, домой. Случилось вот что.

Я, сдав ключи, выходил из гостиницы, когда окликнули.

― Ваша фамилия Исмаилов: ― поинтересовалась девушка, хотя для этого было достаточно заглянуть в гостевой журнал. - Зовут Даудом?

― А что?

Дежурная смутилась, взглянула на женщину-коллегу, во взгляде ее читалось: "Точно ― он... " Произнесла:

― Забыли сказать вам о телеграмме.

― Кому телеграмма?

― Вам.

― Где она?

― Телеграмма была, сейчас ее нет. Вчера вечером прибыла. С опережением. Вы-то явились в гостиницу позже.

― Что с телеграммой?

― Вернули.

― Куда?

― На телеграф, конечно. Разносчику. Возвратили за отсутствием адресата. В суете забыли сказать, такая толпа командированных нахлынула ночью, ― пожаловалась она, затем произнесла смело: ― Если интересует текст...

― Вспомните, пожалуйста.

― Всего-то несколько слов, ― она посмотрела на товарку: ― Скажи человеку.

Та отказалась, и тогда дежурная почему-то написала текст телеграммы, протянула бумагу мне. Но я, и не читая, по тому, как действовала дежурная, по ее намекам и полунамекам, уже догадывался о неприятностях. И ― точно: жена телеграфировала об исчезновении племянника ― приемного сына. "Двое суток нет сына, ― сообщала телеграмма. ― Выезжай срочно..."

― Особенно не берите в голову. Найдется, ― утешала на прощанье дежурная, возвращая паспорт и расчетную квитанцию. ― Дети есть дети.


С тем я и рванул на автостанцию, втиснулся в автобус, минуту-другую спустя мчался по центральной улице города, вдоль шеренги куцых состарившихся тополей, строений разных сортов и времен, приземистых, глиняных с дувалами довоенной поры, современных из бетона и стекла, уникальной мечети, почти невесомой, с легкой колоннадой, ажурным антаблементом и причудливо изогнутыми карнизами ― проплывало то, что в иное время являлось бы прекрасной пищей для размышлений, ассоциаций; не будь телеграммы, не исключено, я сейчас держал бы путь по этой улице, думал о тополях, пытаясь найти связующее между ними и искусством народного умельца, изделия которого ― миниатюры из дерева и композиции из кореньев ― приводилось видеть на одной из экспозиций в столице... Ничего этого не было ― глядел я в окно невидящим глазом, думал об исчезновении племянника: недоразумение? Факт? А что, если кто-то попросту разыгрывает меня? Розыгрыш? Ой ли?..


"РАХМАНОВ-ФУТБОЛИСТ"... Рахманов – во весь рост, пузо подтянуто, рот в улыбке до ушей, под мышкой ― футбольный мяч, трусы до колен, футболка с литерой "Д" ― именно таким он предстал предо мной полтора года назад после долгих лет разлуки... Невероятно, что все это время мы жили, не ведая, что живем чуть ли не бок о бок в одном городе...

Встретились мы на заводском стадионе, куда я забрел от нечего делать, случайно. С мороженым в руках сидел я у тоннеля ― из него неторопливо выходили участники предстоящего матча ветеранов.

Одна из команд встала в кружок внизу, подо мной, игроки принялись громко обговаривать предстоящую игру.

Унылое зрелище ― состязание ветеранов: люди с брюшками, лысинами и сединами, на часок-другой пожелавшие вернуться в молодость, вызывают чувство, смахивающее на жалость. Я поднялся, собираясь уйти со стадиона ― но что это?

Насторожили голоса:

― Садд, не отвлекайся, слушай... ― говорил худощавый мужчина кому-то.

Саид? Ведь так звали Рахманова. Всплыло в памяти, будто с того света: "Саид, куда намерен идти со своими?.." "Свои" ― наш класс, за ним во время традиционной весенней экскурсии в горы поручалось присматривать Рахманову...

― Следи за Потапом, ― продолжал худощавый. ― Потап ― хитрый, вынернет из-за спины... обманет...

"Потап" ― известный в прошлом футболист Потапов из команды мастеров второй лиги, правый защитник. До сих пор в памяти его длинные, "по желобку", рейды, вносившие сумятицу на половине поля соперников; помню хлесткие прострелы Потапа в штрафную, редкие фирменные голы, которые он заколачивал под дальнее от вратаря перекрестье ворот из-за штрафной!

― Потап? ― произнес знакомым рахмановским голоском игрок, стоящий ко мне спиной. ― Почему следить за ним? Я обязан забивать, а не бегать за Потапом ― без детского сада! Потапу впору ходить с бадиком[4]...

"С бадиком" ― слово стопроцентно карповское ― утвердило меня в догадке: "Да, Рахманов!"

― Не скажи...

― Не забью ― пусть отрежут правую ударную ногу! ― поклялся Рахманов и, словно желая окончательно рассеять мои сомнения, встал боком, обозначив свой орлиный профиль.

― Все равно, присматривай, ― говорил худощавый, сдаваясь. ― Не лезь без оглядки. А вот "семерка" ― да, игрок в лапту, ноль с хвостиком, иди через него...

Игроки сфотографировались на память и затрусили к центральному кругу. С первых минут игры стало ясно, что Рахманов сделает все, чтобы исполнить "страшную" клятву. Он лез в гущу игроков, дважды "мотнул", оставив за спиной "ноль с хвостиком" ― проделал финт по-рахмановски, красиво подыграв мяч пяткой, ― "игрок в лапту" остался позади. Спустя минуту-другую "мотнул" еще и снова успешно. В игре Рахманова я с пристрастием искал только удачное: он дал отменный пас по диагонали точно на выход... сыграл в стенку... выбрал хитрую позицию у ворот... Но вот ― увы! ― он медленно, поигрывая мячом, двинулся на Потапа ― Потап среагировал, выбросил ногу, огромную жердину ― незадачливый форвард, споткнувшись, плюхнулся оземь. Рахманов довольно тяжело поднимался, но затем изящно, полусогнувшись и держась обеими руками за колено, долго стоял в нарочито-созерцательной позе, всем видом подчеркивая удивление по поводу костоломной игры соперника. Потап того и ожидал: заполучив мяч, он виновато обозрел лежащего Рахманова, рванул вперед. Вколотил он мяч в условиях вольготных: успел войти в штрафную площадку соперника, там в одиночестве переложил мяч под ударную ногу. Гол получился далеко не фирменный: мяч, медленно описав дугу, вошел в створ ворот неподалеку от стойки ворот. Протяни правую ногу вратарь ― обошлось бы, но в том-то и дело, что тот с хриплым криком "Беру!" сделал шаг в другую сторону и... споткнулся. Болельщики захохотали.

― Он и раньше брал, ― сказал кто-то ядовито. Отныне я смотрел на игру бывшего физрука иначе, замечая, как ни удивительно, в его игре главным образом просчеты: не попал по мячу... отдал мяч в ноги сопернику ― ошибки следовали одна за другой. Главный ляп случился в конце матча, когда судья назначил пенальти. Рахманов решил пробить одиннадцатиметровый. "Решил" ― не то слово: сразу после свистка арбитра он с мячом под мышкой без колебаний двинул к одиннадцатиметровой отметке, установил мяч, отошел на добрых десять метров для разбега, постучал носком правой ноги оземь, словно отлаживая какие-то невидимые пружины. Но как красиво в его исполнении не выглядел футбольный ритуал, меня почему-то ни на секунду не покидало предчувствие неудачи. Я отвернулся, но, не утерпев, снова взглянул на штрафную и увидел Рахманова в той же позе: правая нога отставлена чуточку назад, взгляд устремлен на ворота. Я видел в Карповке пенальти по-рахмановски. Бил он всегда бесхитростно: мощный разбег ― удар напропалую. Теперь же, приблизившись к мячу, он вдруг притормозил, сделал легкий замах и тихонечко толкнул ― мяч, прокатившись, ударился о руки распластавшегося на кочковатой земле вратаря ― тот всей массой тела навалился на мяч и долго лежал, прижав его руками.

Словом, нет ничего печальней матчей ветеранов! Потеха! Намаявшись, футболисты возвращались с поля. Рахманов взглянул наверх, в мою сторону, я хотел его окликнуть, но не успел...

Я дождался его у входа на стадион. Он протянул руку и сказал коротко вместо приветствия:

― Все видел?

Произнес так, словно расстались мы с ним несколько минут назад.

~ Что скажешь о матче? ― поинтересовался он. ― Помнишь, как с "десяткой" закрутили защитника? Во-во! Попутал дьявол, завелся, ― глаза светились печалью, ― обязан был пасовать!

― Мелочь.

― Нет, дорогой, жжет здесь, ― Рахманов ткнул себя в грудь. ― Да что говорить! ― он махнул рукой, собрался идти, спохватился: ― Откуда ты?

Узнав, что я в городе давно, удивился:

― Киношник? Придется познакомиться с тобой заново. ― Он дурашливо вытянулся в струнку, сделал грудь колесом, протянул руку: Рахманов!


4

И ― вот.

― Присаживайся. Сюда. Ближе к окну, ― приговаривал Рахманов, усаживая меня в кресло в маленькой комнатке, не то передней, не то приемной, потому что из комнатки двери вели в другие помещения, одна ― прямо, в кабинет замначальника районного отделения милиции, на что указывала табличка на дверях; двери по обе стороны от кабинета замначальника не помечены, но, судя по тому, как приостанавливались милиционеры, прежде чем открыть их, было ясно, что и там располагались кабинеты начальства.

Женщина-лейтенант, отстучав на машинке, с бумагами в руках вышла из комнаты. Мы остались вдвоем.

― Разное случается: человек попал в лужу ― задачка, в трясину ― другая задача, в дерьме ― еще задача. В такое дерьмо, что противно и думать. Так вот, ― Рахманов присел рядом, подвинул к себе газету ― еженедельник "Футбол", извлек из кармана карандаш с погрызанным концом, на полях газеты прочертил линию. ― Наши охламоны угодили в лужу, ― он сделал ударение на "наши". "Охламонами" он называл моего племянника и его приятеля Мустафу. ― Не в трясину. И слава Богу. Не в дерьмо ― в лу-жу! Разница существенная, дорогой. Вытаскивать из лужи ― мой профессиональный долг. И независимо от того, кто в нее влип. Друг или недруг. Брат или... всадник без головы.

А меня подмывало спросить: кража была? Если да ― какая? Нет ― что тогда?

― Придется тащить из лужи ― тут сомнений никаких, ― продолжал Рахманов, черкнул на полях "Футбола" линию, параллельную предыдущей.

Рахманов будто готовил меня к чему-то серьезному, безусловно, не безнадежному. Но за этим чудилось обращенное и к себе, вроде: твое намерение помочь земляку капельку противоречит букве закона, но зато оно отвечает его духу ― так вперед, майор! "Независимо, кто угодил, друг или недруг..." ― яснее не скажешь!

Ну да, конечно. В другой ситуации, не такой напряженной, я, пожалуй, поразмышлял бы над природой рахмановской классификации преступлений, сейчас же беспокоило другое. Рахманов рассказывал, черкая на полях газеты странные для непосвященного закорюки ― две параллельные линии вкось-вкривь, четырехугольнички по обе стороны линий, не то трапеции, не то пятиугольник. Внутри одной трапеции-пятиугольника возник малюсенький прямоугольник. Казалось, рукой его двигало подспудное, то, что не обязательно синхронно и соответственно работе мозга: бывает, говоришь одно, а рука, не соглашаясь, водит по бумаге, изображая другое. Рахманов надписал фигуры на рисунке. Сокращенно. Чаще аббревиатурой. ТР ― означало, конечно, стадион "Трудовые резервы", УК ― улица Коммунаров и т. д. Обозначился план знакомого района в городе: стадион, территория новостройки с котлованом и полем неподалеку от стадиона, у входа на стадион ― общепитовский лоток... Рахманов умел в потоке фраз и слов упрятать главное, чтобы затем в нужный момент ― неважно, в середине иль в конце ― извлечь его, подобно трепещущей рыбке. Он умел рассказывать коротко и длинно, с прелюдией иль без, мог лаконично изложить большое и, напротив, растянуть мизерное. Слушал я его с удовольствием. Особенно о футболе ― вот где Рахманов заводился! ― о любимом московском "Динамо", великом футболисте Численко (о том, как тот необыкновенно ловко перехитрил итальянца Факетти: Численко двинулся, казалось, напропалую в лоб итальянца, сблизившись, лениво повернул назад, а затем, усыпив бдительность, вдруг резко развернулся и молнией промчался мимо опешившего вконец знаменитого стоппера). Я сказал "особенно о футболе", но "особенно" не вполне точно. Дело в том, что Рахманов, если и говорил со мной (общения в отроческие годы не в счет), то только о футболе ― будто все в мире жило и дышало потому, что существовала такая знаменитая игра ― футбол. Футбол ― непременная тема наших бесед. За исключением, кажется, в этой, в передней комнате РОВД, где номер "Футбола" на столе смахивал на извинение за нарушение традиции... Впрочем, припоминаю, дважды или трижды речь шла о житье-бытье в городе, и в рассказе Рахманова о себе не нашлось места футболу. И еще раз ему не привелось излить мне футбольную душу. То ― случай особый, тогда я встретил его в облике... забулдыги. С "забулдыгой"-Рахмановым столкнулся я в подворотне бойкого гастронома. Рахманов с приятелем, таким же небритым и пропитым, разгружал рефрежератор. Ящики с курами, колбасой на металлических тележках свозились в нутро гастронома. Помню, как вспыхнуло недоумение в смеси с жалостью, любопытством и стыдом: "Грузчик? Недавно, год ― ну, полтора ― назад блистал в форме майора милиции ― неужто разжаловали?! За что?!" "Забулдыга"-Рахманов, приметив меня у витрины, в очереди за дифицитным, изменился в лице, встал рядом и, опережая очевидные вопросы, заговорил первым.

― Заруби: мы не знакомы! Разъяснения потом. И не здесь, ― выпалил он тихо, но вдруг, наверное, из-за моего прозрачно-топорного кивка на его "заруби", изменился и продолжил заговорщически, явно рассчитывая на слух продавщицы, подозрительно косившейся на нас: ― Не более двух килограммов! Больше не могу. Попробую. Давайте... Деньги, говорю, давайте...

Он перепоручил тележку напарнику, а сам вихляющее-кокетливой походкой направился за витрину. Вскоре он вернулся и, протягивая мне сверток с колбасой, шепотом произнес:

― Подыграй!

Я протянул, не таясь, две трехрублевки и по тому, как у него блеснули благодарно и понимающе глаза, понял, что попал в "игру". Рахманов переложил купюру из ладони в ладонь.

― Смажем тачки, ― сказал он громко. И добавил, вытянувшись по-швейковски: ― Разрешите отчалить, начальник!

Потом, застав его снова в милицейских регалиях, я вспомнил детали "игры" в гастрономе. Рахманов стоял в салоне троллейбуса, приняв невозмутимо-величественную позу. Он обрадовался встрече, стряхнул строгость, положил руку мне на плечо: "Инженер человеческих душ, растолкуй, что такое "не везет" и как с ним бороться". Подумалось тогда, что сказал он вполушутку-вполусерьез в связи с "игрой" в гастрономе. Сокрушался Рахманов, однако, по поводу иному. Дело в том, что прошедшей ночью ему служебные обстоятельства помешали увидеть трансляцию ― конечно! ― футбольного матча. И какую! Прямую! Заполуночную! Внепрограммную ― стало быть и уникальную по спортивной значимости. Бедный майор метался в газике, как на горячей сковороде, остро тоскуя по озеровскому пафосу... Мы проехали вместе несколько остановок. Рахманов покинул троллейбус, не обмолвившись и словом об операции в гастрономе. "Не от того ли, ― думал я, ― что игра еще не закончилась? Или майор не удовлетворен собой? Не захотел вводить меня в профессиональную кухню, напичканную тайнами похлеще? Что ― если футбол для него подобен створкам моллюска? И каждый раз, когда речь заходит о сокровенном, створки захлопываются?.."


Происшествие с племянником привнесло в отношения с Рахмановым новое. Байки о футболе испарились. Ситуация исключала несерьезность в любой форме. Я несколько тяготился затянувшейся прелюдией. А эти закорюки на полях газеты ― свежий номер "Футбола" на столе ― створка с жестким замком, готовая защелкнуться в любую секунду.

― Твоему охламону уйти из дома и вовсе не составляет задачи: хлопнул дверью и ― до свидания... Спрашиваешь, почему?

― Почему?

― Не терпелось вкусить соли взрослой жизни. Соль в его возрасте, в 14 лет, кажется сладкой, будущее – в розовом облаке. И действительно: на первых порах все идет, дорогой, как по маслу, ― говорит он, плотнее подбираясь к главному...


5

Я не во всем согласен с Рахмановым. Племянник с легким сердцем ушел из дома? В памяти почему-то живо стояла недавняя беседа с ним ― состоялась она минутой-другой спустя после того, как я обнаружил его спящим в заброшенном вагоне. Мы присели на скамейку ― хотелось остудить не на шутку распалившиеся эмоции...

"Я обиделся, папа, на тебя", ― сказал он коротко.

Ничего подобного, как ни силился, я не смог припомнить. Разве что несколько профилактических "банек" по поводу удручающей учебы в школе.

"Вспомни".

Или... Мне не понравились его чрезмерные увлечения современными ВИА, этими "криденсами", "свитами", "пудисами", "смоками", "самоцветами" ― квартира сотрясалась от выкриков рок-звезд, грохота ударных.

"Ты сказал, что у меня нет тормозов. Что во мне сидит тунеядец, чудовищный пожиратель чужого добра..."

Пожалуй, я примирился бы с его музыкальными увлечениями ― я не против рок-музыки, если она не противостоит учебе в школе.

"Попрекнул дармовым хлебом..."

"Но разве другие отчитывают иначе? ― думал я, слушая тогда сбивчивые оправдания племянника, однако следующая мысль не соглашалась с первой: ― Пацан! В его возрасте почудится и не такое!.."

Я, помнится, поставил себя на место племянника, попытался влезть в его душу. В действенности этой в общем нехитрой операции, которая осуществлялась с помощью воображения, правда, воображения тренированного, я убеждался не раз: чтобы понять душу другого человека, нужно поставить себя на его место ― древняя, но не потерявшая силы и по сей день мудрость. Куда как просто; я влезаю в шкуру племянника, и вот уже не он, а я извлекаю из конверта сверхсовременный диск. Гром и молнию в чистом небе! Не он ― я нетерпеливо завожу проигрыватель; громкость, конечно, максимальная ― комната взрывается, такое впечатление, что все вовлекается в сумасшедшую вакханалию. Какая-то сила опускает тебя в кресло, помимо воли, поднимает на ноги ― не он, а я встаю и сажусь, сажусь и встаю, вскакиваю и опускаюсь, не он, а я вхожу в ритм, становлюсь его частью, потому что ритм вне тебя ничто, не он, а я растворяюсь в музыке: музыка ― во мне, я ― в ней. Но что это? Нечто окунает в ледяную ванну, выбивает потрясение музыкой. "Нечто" ― мой отец ― нет, мне неведома семейная тайна (я не знаю, что мне он приводится не отцом, а дядей). Поспешно "вырубаю" проигрыватель ― сжимаюсь, врастаю в кресло, инстинктивно пытаясь уберечься от стрел упреков. Я-де бездеятелен, легкомыслен, несамостоятелен ― он-де, отец, в моем возрасте пахал ― ел свой хлеб. Я, его сын, дармоед, не в состоянии прожить самостоятельно и дня. Что дня? Часа!..

Не согласен, майор! "Легко хлопнул дверью?" Неужели? А "ледяная ванна", попреки хлебом ― неужто этого недостаточно, чтобы сорваться, "хлопнуть дверью"?! А ведь нам с тобой не высидеть в такой "ванне" и минуту! Тогда, ночью на скамейке, в сквере, я сказал себе: неважный педагог ты, Дауд Исмаилов, не тебе с твоей дикой манерой рубить с плеча, привычкой подпрыгивать в гневе, с пулеметной скоростью выкрикивая упреки, с твоими топорными методами лезть в душу подростка! Так примерно мог бы я возразить Рахманову. Но было не до возражений. Слушал я молча, глядел, как карандаш его двинулся от прямоугольника, обозначенного "поч." вдоль двойной полосы, завернул к трапеции и остановился у крохотного прямоугольника на краю овалоподобной закорюки. "Поч." ― почта, двойная полоса ― проспект, трапеция ― территория стройки, овалоподобная закорюка ― котлован, прямоугольничек ― ну, конечно, это вагон строителей, пристанище "охламонов" ― здесь три дня назад обнаружил я племянника спящим, отсюда двинули с ним в городской сквер, на скамейку под карагачом...

Подумалось вдруг: "Знаешь ли, майор, что "охламон" приводится мне племянником, сыном моей старшей сестры, той, что не решилась вторично после развода выйти замуж с "довеском", что некогда комочек плоти, розовое и бессловесное существо, взиравшее на мир незамутненно, странно, и называвшийся племянником, был усыновлен мной и стал называться сыном?.. Что нам он и в самом деле стал сыном, а мы ему ― отцом и матерью?.." Я следил за действиями Рахманова, за тем, как он несколько нажал "твой охламон", и по тому, как весело забегали при этом его глаза, казалось, что он догадывается о семейной тайне. "Если знает ― хорошо или плохо?" ― думал я, но затем, когда майор, закончив топографические упражнения на полях газеты, сделал паузу, я увидел на его лице нечто, погасившее мгновенно мои подозрения.

― Ребятам везет, ― сказал, поразмыслив, он. ― И Мустафе. И твоему. Познакомились ― отлично: двоим веселее. Через час они уже друзья ― не разлей водой. Кров ― пожалуйста. У Мустафы припасено на ужин и на завтрак. Пожелай только ― посыпется и манна с небес. Везения настроили на легкую волну ― родилась инерция, я бы сказал, опасная инерция вседоступности, вседозволенности. Не будь этого настроя, не было бы...

"Кражи" ― мысленно продолжал я. Вспомнилось: племянник выбежал из дома ― на лестничной площадке за стеной слышалась быстрая дробь шагов. Потом стихло. Вскоре меня поглотили думы о предстоящей командировке в Приозерье, я сидел в кресле автобуса, целиком поглощенный размышлениями о предстоящем сценарии.

― Слушай, ― сказал Рахманов. ― Сладив ночлег, охламоны подались на поиски курева. И сразу на пути ларек. Встреться добрая душа с сигаретой ― гляди и обошлось бы. Тут ― ларек. Скособоченный ― накануне пытались перетащить его на бойкое место, не осилив, перенесли затею на завтра. Ларек выглядел почти пустым. "Почти" ― блок сигарет "Комуз", с десяток плиток шоколада, прикрытых небрежно газетой, выглядели вещами забытыми ― тем, чем не очень-то дорожат ― ну, мелочи в бесхозном ларьке. Два подростка в бегах, встретившись ночью впервые, вряд ли станут с ходу упражняться в познаниях по школьной программе, а вот продемонстрировать принадлежность улице, умению ладить с неписаными противозаконными правилами уличной братии ― пожалуйста. Тут своя логика: начнешь с выяснения тонкостей школьной программы, а новоиспеченный друг, не исключено, окажется бывалым ― и возьмет и хлопнет по лбу. Так не выгоднее ли, не дожидаясь, предстать самому в маске бывалого ― сбросить с себя маску при надобности проще. Тут ― и мальчишеская удаль: приятель взобрался на дерево ― взберусь ― чем я хуже. Выше: тот скатился с горки ― так я скачусь с горы, ударил ― пну. Это не все. Ты осматривал ларек?

Я отрицательно покачал головой.

― Щель в стекле рамы, ― Рахманов опустился на стул напротив, ― смахивала на приглашение: риска никакого ― бери! "А вот курево!" ― так сказал твой, углядев блок с сигаретами. И сказал, конечно, голосом бывалого. И понеслось. Мустафа берет выше ― ему-то не резон отставать ― переусердствует, ломает и вовсе стекло ― задача упрощается: просовывайся по грудь и бери. Так и поступили. Твой рассказывал о трофеях?

― Да.

― Интересно, что? ― Рахманов подвинул номер "Футбола". ― Пиши сюда.

На полях "Футбола" появились расчеты: 17 пачек сигарет по 30 коп. ― 5 руб. 10 коп.; 13 плиток шоколада "Соевые" по 1 руб. ― 13 руб. Итого ― 18 руб. 10 коп.

― Точно, ― согласился Рахманов, ― сговор исключен. Впрочем сговориться о 17 пачках сигарет и 13 плитках шоколада, конечно, нетрудно, мол, скажем, взяли столько-то и столько. Но ответь: как возможно сходу уговориться о калькуляции добычи с десятками, сотнями непредсказуемых нюансов? Тебе известно, что ребята одаривали сигаретами и шоколадом знакомых?

― Рассказывал.

― В деталях?

― Конечно.

― Почему "конечно"?

Я пришел в замешательство.

― В принципе так и должно быть, ― успокоил Рахманов. ― Хотя, не вникая в подробности, я с самого начала не сомневался в искренности признаний ребят. Глаза у них больно телячьи. Но копаться нужно ― доказывать-то придется не себе только ― верно?

― Да.

― Что "да"? ― поинтересовался Рахманов, но тут же, забыв о вопросе, продолжал: ― Пришлось перетряхнуть всех гавриков.

― Гавриков?

― Имею в виду причастных к происшествию.

― И что же?

― Надеюсь, дорогой, многое касательно трофеев прояснилось. Ребята не лгали. Показания совпадают. И в частности, и в общем получается одна и та же сумма, ― Рахманов сделал многозначительную паузу, ― 18 р., 10 к. ― он так и сказал "р" и "к". ― Таковы размеры кражи.

― Кражи? ― вырвалось у меня.

Рахманов не ответил, сделал долгую паузу, но на лице его читалось: "Прими как есть".

― Таковы действительные размеры кражи, ― повторил он.

― А что, есть другие предположения?

― Как и в другом любом деле, ― он встал. ― Задержись. Кое-что покажу, ― он сунул мне номер "Футбола". – Поможет скоротать время.

Рахманов вышел.

Листая газету, я то и дело уходил в размышления о происшествии, пытаясь угадать об уготовленном для меня Рахмановым "кое-что", ― конечно, сюрпризе, имевшем отношение к происшествию.

Вернулась женщина-лейтенант. Не одна ― рядом с нею ковылял старичок в колпаке. Лейтенант усадила аксакала, достала из папки бумагу и, изредка зыркая на меня ("А у этого беседа с майором затянулась..."), стала что-то втолковывать аксакалу. Слух улавливал обрывки фраз. "Разберусь, папаша. Писать следует поподробнее", ― говорила лейтенант. "Подробнее не напишешь", ― почему-то раздраженно отвечал аксакал.

Лейтенант смахивала на девушку из "Советской Киргизии": одного примерно возраста, обе заняты делом мужским, та ― матрос, эта ― милиционер, та ― в тельняшке и кепке, эта ― в милицейском берете, лихо нахлобученном на голову ― во всем этом ощущалось подчеркнуто-гордое. Мысль, следуя еще неясной логике, перенесла меня в Приозерье: я увидел себя в матросской каюте, в обществе двух "смерчей" ― матери и дочери... Старшая, выражая непонятную признательность, порывисто целовала мою руку... Младшая кого-то напоминала, тогда я пытался вспомнить, кого ― все тщетно. И вот в РОВД, слушая разговор лейтенанта с настырным аксакалом, я неожиданно вспомнил георгиевскую пристань военной поры, на борту "Советской Киргизии" ― женщину в тельняшке. Женщина пыталась сдержать напиравшую людскую стихию. "Назад! Назад!" ― в отчаянии "пароходная тетя" старалась перекричать толпу... Конечно же, младшая в каюте напоминала женщину в тельняшке. "Значит, Серафима Устиновна и женщина в тельняшке ― одно лицо! Ведь как просто! ― думал я, ― в каюте я интервьюировал знаменитую "Пароходную Тетю"! Серафима Устиновна ― Пароходная Тетя!


6

Отсюда, со второго этажа, двор РОВД ― как на ладони. На территорию въезжали и выезжали милицейские машины. По ту сторону двора, вдоль длинного одноэтажного строения прошествовал взвод милиционеров-курсантов. Курсанты скорее всего попали сюда впервые ― чувствовалось это по тому, как многие из них, любопытствуя, завертели головами. Разглядывая происходящее во дворе, я почему-то подумал о Пароходной Тете - то было несколько минут, когда грустные размышления о племяннике стали затихать.

Рука Рахманова легла на плечо:

― Читай, ― он протянул вдвое сложенный листок бумаги ― заявление лоточницы в милицию.

― 17 блоков "Комуза" (51 руб. 00 коп.), ― читал я вслух, падая духом. ~ 20 блоков "ВТ" (100 руб.)...

― Ну, ну, дальше.

― 21 плитка шоколада "Соевые" (21 руб.).

― Итого?

― Трудно поверить.

― Мне почему-то на язык просится другое слово ― стерва! Хочешь знать, почему? ― но Рахманов не стал ожидать ответа. ― С ходу не скажу. Вот встречусь с ней, попробую разобраться. Рубану с ходу: "Почему? Не многовато ли, сеньора?" Посмотрю внимательно в глаза.

Вот так, ― он, пародируя себя, смешно и долго взглянул на меня, ― предложу не ломать комедию. Так и скажу: "Перестаньте ломать комедию!.." Призову к благоразумию. Оставить на ночь в дырявой коробке блоки дефицитнейшего "ВТ"?! Да его во всем городе с огнем не сыскать! Не к лицу, скажу, вводить в заблуждение милицию. Некрасиво путать жанры. Трагедию с комедией. Дай-ка шпаргалку. Рахманов нахмурился. От шутливого тона не осталось и следа:

― Сто семьдесят два рубля ― не фунт изюма. Преувеличено ― это очевидно.

― Что толкнуло ее на это?

― Подлость, ― ответил Рахманов. ― И не все ли равно, Додик, что движет подлостью ― жадность, стремление нажиться или что-то похлеще. Знала ведь, что расплачиваться придется пацанам ― ан, нет, спокойненько, не задумываясь, толкнула в пропасть.

Казалось, что его убежденность в том, что ребята попали в "лужу", а не в "трясину", держалось не только на вере в чистосердечное признание тех ― думалось, что Рахманов располагал чем-то более важным, думалось, что он откопал какой-то существенный факт в пользу ребят и до поры до времени таил в себе, не рискуя оглашать.

Убежденность Рахманова передалась и мне. Теперь и я, уверенный в лживости заявления лоточницы, полагал, что ребята угодили в "лужу" и что выбираться из нее, задача, к счастью, посильная.

― Это ― цветочек в букете дерьма. Но ближе к делу, ― говорил Рахманов. ― Мы попросим забрать заявление, ― он потряс бумажкой, ― вернем должок ― 18 р. 10 к. и ни копейки, повторяю, ни копейки сверхположенного. Почему мы поступили так, а не иначе? Отвечаю. Потому, дорогой, что огласка ребятам абсолютно ни к чему ― охламоны, ― он сделал паузу, ― только-только начинают жить. Не прав я? Ну, да, конечно, с чего бы тебе возражать мне ― ведь ты, дорогой писака, лицо заинтересованное.

Мы с Рахмановым остались одни. Женщина-лейтенант и желчный аксакал исчезли. Вот так: стояли перед глазами и исчезли, а я по инерции говорил тихо, полушепотом.

― Предположим, она забрала заявление, ― я взглянул вопросительно на собеседника.

― Тогда дело закрывается. Ребята отделываются испугом.

― А если не захочет?

― Кто? Чего?

― Лоточница. Забрать заявление.

― Исключается, ― сказал Рахманов. ― Она не настолько глупа, чтобы оставлять в милиции липу ― не в ее интересах это. Впрочем, поживем ― увидим...